30601.fb2
— Королева бала сегодня на бал не придет, — отвечал Воланд. И сквозь разочарованное «о-о-о-о...» послышалось снизу, с лестницы, спуска краткого в музей:
— Я здесь!
И стройная женщина в плаще с распушенными темными волосами вышла в зал и глядела вверх на группу Воланда.
— Вот это да! — вскричал Кот и махнул лапой оркестрам, которые и грянули чохом: «В си-реневом саду жу-жжание шмеля!..»
Вся компания двинулась вниз, к Маргарите, в толпу на дне зала.
Танцуя в полутемном просторе, подсвечиваемом лампионами с елки и метущимися разноцветными бликами зеркального шара, легко было говорить о своем, потому что соседи были заняты собственной беседой, вокруг каждого имелось автономное пространство со своей акустикой, почти звуконепроницаемое; улей гудел, не слыша друг друга. На несколько мгновений все отхлынули к стенам зала и к елке и остались там дольше, чем собирались; оркестры, еще раз объединившись, заиграли вальс, и первой паре позволено было открыть бал-маскарад в свободном прямоугольнике зала под аплодисменты и возгласы расступающихся: Воланд с Маргаритой пересекли по диагонали огромный прямоугольник, чтобы потом потеряться в сонме танцующих, в мелькании всех и вся. И тогда, когда остались они одни, открывая бал, в каре ряженых и неряженых, и позже, в акустическом феномене пространства танцующей пары, было у них время говорить и слушать. Глядя в голубиные прорези полумаски, Воланд и сказал:
— Глазам своим не верю, голубушка; во-первых, у вас ведь был другой костюм поначалу; во-вторых, что с вашими волосами? где ваша темно-золотая прическа? вы выкрасились, что ли, по случаю новогоднего вечера? преодолев отвращение к косметике?
— Что мне оставалось делать? Маргарита должна быть чернокудрой, — отвечала она.
— А почему вы решили сменить костюм?
— Конечно, из-за вас, когда поняла, что вы оденетесь Воландом. Я и Покровского подговорила, и Азазелло с Коровьевым, и Изюминку.
— А Кот?
— Кот — случайное совпадение. Он мог бы гулять по залу сам по себе, как собирался. Что вы так смотрите на меня?
— Просто на работе, в музее, вы прячетесь за очками, строгим костюмом, играете роль синего чулка; а сейчас видно, какая вы красивая... и вообще другая.
— Однажды мне это уже говорили. Один юноша преподнес мне букет сирени с таким же текстом. Знаете, я выпила для храбрости и, по-моему, пьяна изрядно от рюмки коньяка, правда, рюмка была большая, а я, вообще-то, не пью. А выпила я потому, что мне хотелось сказать вам кое-что, но сказать только на сегодняшний вечер, завтра вы забудете, и я забуду, и все будет как прежде. Если вы дадите мне слово, что все будет забыто, а вы его дадите, я скажу, как собиралась.
— Честное слово. Что бы я ни услышал.
Полумаска оттеняла ее пылающие щеки, длинные черные волосы разлетелись по плечам, плащ развевался, обметая бликующий воздух. Всплеск ее плаща, всплеск его плаща: вальс.
— Я собираюсь говорить с вами о любви. Нет, не о своей, хотя, будь вы моложе, будь все хоть чуть-чуть иначе, я бы призналась вам, не скрою, какое притяжение к вам ощущаю. Но речь сейчас не обо мне. Алексей Иванович, ведь я знаю, кто вы.
— Что?
— Я — воспитанница, приемная дочь женщины, которая вас очень любила. Не перебивайте меня. Я сама все время буду сбиваться. Я очень много слышала о вас, вы были легендой, удивительным существом из другой жизни, я видела даже вашу фотографию в молодости, там вы совсем иной, но узнаваемы, у моей приемной матери была ваша фотография, но — она умерла в прошлом году — она велела мне перед смертью некоторые бумаги сжечь, и вашу фотографию тоже, и я сожгла.
— Господи, Аделаида Александровна, о чем вы говорите? не путаете ли вы меня с кем-нибудь? какая женщина? кто? я ничего не понимаю.
— Да вы ее едва знали и не замечали вовсе. Она была влюблена в вас без памяти в юности. Но у вас был роман с вашей царицей, с вашей богиней, где вам было заметить маленькую переводчицу, не блиставшую красотой, плохонько одетую... и так далее. Потом вас арестовали как немецкого шпиона, вы исчезли. Моя приемная мать горевала и убивалась, но война началась, ваша история потонула в смертях и взрывах, как в буре. К концу войны моя приемная мать была военной переводчицей в чине лейтенанта и должна была участвовать в важных переговорах; совершенно случайно встретила она вашу бывшую возлюбленную, подошла к ней, заговорила о вас, они вспоминали вас весь вечер, полночи, а утром моя мама пошла в Большой дом и подала запрос: где вы? что с вами? еще человек приличный, как ни странно, в окошечке сидел, запрос не хотел у нее брать, все повторял — вы ж такая молоденькая; но она настояла. Из-за этого запроса ее и арестовали, суток не прошло. Она провела в лагерях десять лет.
— Должно быть, я ее вспомнил. С ума сойти. Я ничего не знал.
— Иногда я думаю, она подала запрос по наивности, от вспыхнувшего вновь чувства, а иногда — знала: арестуют, хотела участь вашу разделить. Она вас увидела мельком, когда зашла ко мне в музей. Спросила, кто вы, как вас зовут. Я ответила. У нее лицо было такое, она засмеялась. Она мне ничего не объяснила тогда, для меня рассказы о вас и вы сами не совпадали. Только умирая, в больнице, она велела мне сжечь бумаги из одного из ящиков, бумаги, которые десять лет прятали соседи. Так я увидела вашу фотографию и поняла, что вы и есть — тот, из-за которого ее арестовали.
— Почему вы рассказываете мне это сегодня?
— Потому что не решалась раньше. Потому что вы дали мне слово: завтра все будет забыто. Это не моя тайна. Но отчасти ваша. Потому, что вы Воланд, а я Маргарита сейчас. Нет, подождите. И еще потому, что вы решили пойти на бал. Я ведь видела, какой вы. Мне кажется, ваша бывшая возлюбленная поступила с вами вероломно. Уж я не говорю об отчизне милой. Мне хотелось, чтобы вы знали: была одна душа, проведшая десять лет в аду только за то, что любила вас вприглядку, как душе и положено. Мне казалось, вы слишком далеко зашли в... отчаянии, что ли; рассказ мой должен вас отрезвить. Вообще-то отрезвить сегодня надо меня. У меня голова кружится.
— Это от вальса, — сказал Воланд, целуя ей руку.
— Не все то дрянь, что женского полу, родина ли, любимая ли, нелюбимая ли, — сказала она, сверкая глазами в раскосых прорезях, — весь мир не может быть дрянью, в нем есть великие души, хоть они незаметны, дрянь виднее, в нем есть истинное, иначе этот пресловутый мир давно бы отправился в тартарары. Господи, как это люди пьют запоем?..
Всплеск двух плащей, уносимых ветром.
— Нужно ли стремиться излечить того, кто уже мертв или, по крайности, безнадежен? — спросил он.
— Пусть излечение невозможно и утешения никому нет, все равно: человек должен видеть свет, различать свет, знать, что существуют и истина, и добро, пусть не для нас, пусть сами по себе, но и в нас, — а иначе он продался сатане. За вашу душу сатана уже получил отступного, это и помните, а все прочие мои слова забудьте.
— Ох, Маргарита, — сказал Воланд, — вы истинная королева бала. Что это вы сатане толкуете про сатану?
— К тому же, — продолжала она, встряхнув головою, отчего волосы переплеснулись с плеча на плечо волною, — ваша-то богиня, да я ее просто ненавижу, ведь получила вас всего, целиком, вы спали с ней, где и как хотели, а мою-то, бедную, небось конвоиры насиловали или уголовники, а если сильно повезло, сама уступила истопнику, когда отрядили ее в прачки. Я сейчас упаду, у меня все кружится.
— Вы хоть закусили свой коньяк сухарем?
— Ни боже мой. Я и пообедать не успела.
— Пошли в буфет, — решительно сказал Воланд, подхватывая Маргариту под руку, — к бутерброду.
— Меня наизнанку вывернет.
— Ничего с вами не будет от одной вашей рюмки. В себя придете. А даже если и вывернет.
Он потащил ее по лестнице наверх. Встречные расступались, улыбаясь любимым героям своим.
Подскочил всепонимающий Кот — уже в буфете:
— Хотите со двора снежку принесу на блюдечке, ушки королеве растереть?
— Неси! — сказал Воланд.
А в зале веселились — дым коромыслом.
Танцевали. Ах, как танцевали! Летали блики разноцветные. взад-вперед ходил Железный Феликс, фуражка на черепе набекрень; в карман френча чья-то недобрая рука сунула ему брошюру Ленина слоновой кости дежурную брошюру с красным заголовком: «Лучше меньше, да лучше». Черные козлы с барабанами так вокруг Железного Феликса глумливо и сновали. Серый сигаретный дым плыл с галереи. Кайдановский, на секунду отрезвев, представил себе месмахе-ровский музей с его блaгooбpaзиeм, тишиною, бесценными экспонатами; а мы-тo, мы-то окурки на мраморный пол, как пьяные матросики! его протрезвевшему взору представился пляс над усыпальницей Спящей огромным бесовским действом, самодельным шабашем.
Часы били двенадцать; с последним ударом на эстраду приглашенного оркестра вскочил Петр Первый с граненым стаканом в деснице и возопил громоподобно певческим украинским баритоном Сидоренки:
— Адмиральский час пробил! пора водку пить!
И действо возобновилось с удвоенной силою.
— Сейчас, — сказал Явлову его сотрудник в униформе Мага, — я их маленько потрясу, глядишь, и твой подопечный в осадок выпaдет, а с ним — наудачу — и еще кто-нибудь. Ты беруши-то вoзьми, заткни уши либо сходи в буфет прохладись, только не перепейся, а то я и тебя ненароком в гипнотический транс введу, вдруг ты с трансом в приступ импотенции войдешь? тебе еще твою красотку обрабатывать.
Странных, ох, странных наук сотрудника привел на новогодний вечер Явлов. Завладев микрофоном отправившегося отдыхать все в тот же буфет оркестра старинной Музыки, заговорил Маг с веселящейся публикой, сперва noздpaвил, потом пошли повторяющиеся наборы слов, потом почти нapacneв, взяв некий pитм, потом ритм подхватили, почти нexoтя, два других оркестра, и пошел механический неостановимый пляc, а Маг продолжал шептать в микрофон.
— Все в порядке? — спросил Воланд Маргариту в буфете.