30646.fb2 Сквер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Сквер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Собственно, для того, чтоб цепочка оборвалась или привела в тупик, не нужны никакие общечеловеческие катаклизмы. Достаточно не оставить после себя никого. По собственному желанию. Либо по стечению различных обстоятельств, которые стекаются тоже не сами по себе, а по чьей-то сильной воле, возможно, по воле все той же судьбы. При этом, что такое “судьба”,- точно неизвестно, известно только, что корень этого слова- “суд”.

Эти мысли, кстати сказать, сидели в моей голове давно и прочно, как гвоздь размерами шесть на двести, где 6 – это диаметр, а 200

– длина гвоздя в миллиметрах. И сидели, ясно и понятно почему.

Детей-то у меня нет. Был бы я урод или калека, был бы бесплоден или как-нибудь по-иному не способен, это можно было бы оправдать. Или объяснить. Не столько другим, сколько себе. А так ведь ни в какие объясняющие рамки этот факт моей биографии, то есть, конечно, не биографии, а жизни, не укладывается. И тем не менее, имеет место быть. И раньше, долгое время, он меня нисколько не трогал и не волновал. Я никогда над этим фактом не задумывался и уж тем более не ломал голову – почему все так, а не как-нибудь иначе и по-другому. Я просто не обращал на это внимания. По той очень простой причине, что все мои так называемые жены и жены в полном смысле этого слова имели своих собственных, личных детей – кто по одному ребенку, а кто и по два. Так что дети в моей жизни практически не переводились и постоянно присутствовали. С небольшими перерывами. Обычно с момента ухода одной жены до момента появления и прихода другой проходило какое-то незначительное время, образовывалась пауза.

Сейчас я вряд ли уже смогу вспомнить и объяснить, чем одна моя жена отличалась от другой. Пожалуй, я могу только сказать, чем они были сходны. Все они помогали преодолеть мне регулярность жизни, с которой я никогда не мог совладать. Ну не был я приспособлен к регулярности. Не мог три раза в день питаться, да еще не чем попало, а чем полезно, не мог спать с одиннадцати до семи, выносить ведро с семи до четверти восьмого к мусоровозу, ходить ежедневно за хлебом, еженедельно – за другими продуктами, раз в год покупать себе штаны и туфли, раз в три года – пиджак и вязаную шапочку. Не получалось. Комкалась у меня любая регулярность и рушилась, и я барахтался в ее обломках и все делал не вовремя или не делал вообще.

Да, так вот много лет я над своей бездетностью, а значит, и полной, окончательной смертностью, беспечно не задумывался. А сейчас стал задумываться. И часто стал задумываться. Гораздо чаще, чем мне бы того хотелось. Но это от меня не всегда зависит. Мыслительный процесс, хоть я и пытаюсь им управлять и его контролировать, процесс все же автономный и самозарождающийся в человеческом организме без участия самого человека. И без его желания.

Кстати, параллельно с детским вопросом меня все больше занимает вопрос, почему столько женщин с удовольствием соглашалось и, можно сказать, стремилось жить именно со мной. Я же никогда их не искал, они всегда возникали сами и сами входили в мою жизнь, оставаясь в ней или задерживаясь. Неужели это происходило только потому, что я выгодно отличался от многих других, будучи жильем обеспеченным? Вряд ли. Жильем-то обеспечен я был, а материально по-настоящему – не был. А это для женщин очень немаловажный, весомый фактор. Как мне кажется. Но о женщинах – вопрос глобальный. И разбираться с ним нужно глобально и долго или не нужно разбираться вообще никак. Все равно никому никогда никакой пользы от этих разбирательств не было, нет и не будет. А если учесть, что не помню я всех, с кем имеет смысл разбираться… И не помню-то престранно, не по-людски, частично. Допустим, внешность, вплоть до цвета глаз и запаха волос, помню, а имя – стерлось. Или наоборот – имя ни с того ни с сего всплывает, а кому оно принадлежит – хоть убей! Видимо, это особое свойство моей памяти. Ужасное, но особое. И с ним надо бороться.

Как-нибудь особо. Хотя как – неизвестно.

Да, материально я всегда был неполноценным. С точки зрения меня окружающих, конечно. У меня же на эту проблему бытия вообще никакой точки зрения не было. Потому что мне хватает на достойную жизнь любой суммы денег. Я могу какое-то время легко жить без денег вовсе. Я не могу внятно и доступно рассказать, как именно это у меня получается. Притом, что больше всего я боюсь остаться без средств к существованию. То есть совсем без средств, поскольку любые бесконечно малые средства меня вполне даже устраивают и удовлетворяют мои всесторонние потребности с лихвой. Наверно, у меня потребности какие-нибудь слишком незначительные по своей величине и масштабу. Ввиду недоразвитости. Ну, бывает же, что ребенок отстает в своем умственном и физическом развитии и вырастает недоразвитым. Так, наверно, у меня с потребностями получилось. Они отставали, отставали и в конце концов недоразвились. А насчет боязни остаться без средств, так я не этого боюсь, конкретно, а непоправимости. То, что мне кажется непоправимым, всегда парализует мою волю и пугает меня по-настоящему. Именно потому пугает, что нельзя, невозможно поправить. Когда ничего нельзя поправить – конечно, это страшновато. Вы представьте себе, что и хотите поправить, и горите желанием, и стараетесь – может быть, даже выбиваясь изо всех своих сил и внутренних резервов, а поправить не можете. Ну, просто не от вас это зависит и силами вашими можно пренебречь как величинами бесконечно малыми.

Непоправимость, она всегда из-за нашего бессилия случается и из него происходит. Так же, как и бессилие происходит иногда от непоправимости.

Я тут некоторое время работал – пока не выгнали – в одной грустной фирме частного характера. Художником-оформителем готовой продукции. Так я на эту непоправимость насмотрелся обоими глазами. До смешного просто доходит, когда люди после того, как непоправимое случилось и состоялось, хотят сделать хоть что-то, хоть какую-нибудь несусветную глупость, чтобы как-то это непоправимое украсить и снаружи облагородить. Или, вернее, замаскировать и скрыть. Непонятно, от кого, и зачем, и с какой целью. Это я говорю о фирме “Последний путь. Продажа эксклюзивных гробов”. Такое сложное и красивое название она имеет. Чего только постоянные состоятельные клиенты фирмы не придумывали для своих дорогих незабвенных усопших. И рюшечки, и завиточки, и сложный ключ от крышки, и секретер для любимых вещей, и микроклимат, и я не знаю, что еще. Уже не помню.

Продержался я в той фирме недолго. А платили мне хорошо. До сих пор вспоминать приятно и радостно. Так хорошо мне платили. Но я все равно ушел. Не люблю я жить вблизи от смерти и того, что с нею каким-нибудь образом связано. А тут надо было минимум два раза в месяц с ее близостью сталкиваться и вплотную соприкасаться по долгу, если можно так выразиться, службы. У нас же все-таки большой город, и умирает в нем много людей ежедневно

– одни не в силах преодолеть уровень жизни, другие – глубокую старость, третьи – разгул преступности. Уличной, организованной, политической, и так далее. Конечно, эксклюзивный гроб нужен далеко не каждому покойнику, каждый покойник прекрасно обходится стандартным изделием из деревостружечной плиты, и эксклюзивный гроб ему не по средствам. Но дважды в месяц или несколько реже в фирму заказ стабильно поступал. А один раз во время моей там работы был даже крупный, оптовый заказ. На восемь изделий единомоментно. Причем изделия заказали высшей категории сложности- самые лучшие и самые дорогие – по девять тысяч американских долларов каждое. Хорошо еще, что оформить их потребовали абсолютно и в точности одинаково. Один, так сказать, к одному под копирку. Только в восьми экземплярах. И когда я их оформлял- свою в смысле, художественную часть, стало мне грустно до тошноты заниматься таким бесполезным и, я бы сказал, глупейшим в мире занятием. Они же заказали по голубому шелку с внутренней стороны крышки облака нарисовать легкие, перистые. И я их честно рисовал и думал, что зачем это я их рисую, стараясь и умение свое вкладывая без остатка, раз клиент этих моих облаков все равно никогда увидеть не сможет. Во-первых, внутри изделия – когда оно крышкой закрыто на замок – полная кромешная темнота, а во-вторых, мертвые ничего видеть не могут даже на свету. А тут еще ко мне брат хозяина подошел. Он, кроме всего прочего, автор секрета лака. Так как в прошлом ученый-химик и работал главным технологом на лакокрасочном заводе. А сейчас, значит, как Страдивари, свой патентованный секрет имеет. Его лак, с одной стороны, сразу идет трещинами при падении на него комьев земли – это чтоб дорогостоящие гробы не выкапывали и не перепродавали по более низким ценам, а с другой стороны, он вступает в реакцию с влагой почвы и затягивает все возможные щели и щелочки до полной герметичности. И гроб превращается в саркофаг, а покойник – в мумию. Не такую по своему качеству, как у древних египтян, но тоже вполне нормальную.

Да, так вот подошел ко мне этот брат и говорит ни с того ни с сего, что я, мол, плохо для их фирмы одет и поэтому обязан купить себе приличный темный костюм и соответствующую ему строгую обувь. И не на толкучке купить, а лучше всего в фирменном магазине “Boss”. Чтоб, значит, выглядеть перед лицом нашего не в меру богатого клиента по высшему разряду и внушать ему своим видом доверие и желание прийти к нам еще и еще раз и всех своих обеспеченных друзей и знакомых тоже к нам направить.

Ну, конечно, я ответил, что я не Кашпировский и ничего никому внушать не собираюсь – так же как и костюм покупать. Не люблю я носить на себе костюм. Он мне режет под мышками и между ногами трет в самых ответственных точках. Работать же в костюме при моей специфике и вовсе глупость, я моментально испачкаю его красками, лаком и клеем, достигнув еще более отвратительного эффекта.

За мой непочтительный ответ брат хозяина меня уволил, не сходя с моего рабочего места и невзирая на кодекс законов о труде. И хорошо сделал, что уволил, а то сам я мог бы и не уволиться, проявив слабость и не свойственную моему характеру тягу к золотому тельцу. Платили-то мне большие деньги, и терять их по собственной инициативе, понятное дело, не хотелось. А плюс к тому меня ведь хозяину рекомендовали как специалиста в художественно-оформительском промысле и приличного положительного человека из хорошей семьи. И я не хотел подвести старого товарища, который меня рекомендовал на свой страх и риск по доброте душевной. Мы же с ним не виделись со студенческих времен, и кем я стал за эти двадцать лет, он знать не знал и знать не мог. Потому что помнил меня только по институту и по молодым беспечным оголтелым годам. И он даже не удивился, что я не работаю по своей специальности, по которой писал диплом, защищенный впоследствии на оценку “отлично”, зато он понял, что я вообще не работаю – и, спросив, что я могу и умею, охарактеризовал мою кандидатуру хозяину “Последнего пути” в самом выигрышном свете. А я, значит, повел себя неуважительно и неадекватно, за что и был выгнан без выходного пособия хозяйским родным братом-химиком и заместителем по всем вопросам.

И почувствовал себя хорошо. Чуть ли не счастливым я себя почувствовал, выйдя на улицу уволенным на все четыре стороны. В этот момент я любил всех. Подряд. Без исключения. И мне казалось, что так будет продолжаться целыми днями, что я буду с утра до вечера ходить по улицам и всех любить. И буду останавливаться, раскидывать руки и кричать от всей души: “Люди, мать вашу, я вас люблю!”.

Ну, а пока я вышел за дверь. И даже ею не хлопнул. На стене, под названием фирмы, кто-то крупными буквами, мелом, написал:

“Правильной дорогой идете, товарищи!” Это под словами “Последний путь”. А под словами “Продажа эксклюзивных гробов” тем же способом и почерком было приписано: “вагонными нормами”. Я вернулся в офис, вывел хозяина с его заместителем-братом на улицу, повернул их лицом к стене и сказал:

– Это – не я написал.

И ушел окончательно и навсегда. И почувствовал себя еще лучше, просто лучше некуда я себя почувствовал.

С тех пор я – человек улицы. Уличный человек. Свободный торговец произведениями искусства широкого потребления. И, наверно, никем другим я больше уже не стану, никаких так называемых перспектив мое занятие не предусматривает и не предполагает изначально. На улице служебной лестницы нет. Впрочем, никаких перспектив мне и не требуется. И что с ними делать- если бы они у меня были или появились вдруг, неожиданно – я не знаю. Я знаю только, что никаких “вдруг” терпеть не могу. Не люблю я все эти “вдруг”. В книжках, и то их не переношу. Как прочту что-нибудь вроде “и вдруг дверь распахнулась”, так больше эту книгу в руки уже не беру. Закрываю ее и засовываю подальше, с глаз, как говорится, долой и вон. Делаю я это потому, что ничего хорошего вдруг обычно не случается. Вдруг всегда происходят какие-нибудь скучные гадости. И оттого, что происходят они неожиданно, – только еще хуже. Ты себе живешь, возможно, даже расслабился и размяк на косых лучах зимнего вялого солнца, и настроение у тебя умиротворенное, и глаза прищурены, и желудок отягощен двумя пирожками с картошкой – а тут /вдруг/ ураган, или какие-нибудь менты, или налоговая инспекция, или просто бандиты мелкого уличного калибра. И все твое настроение – как рукой снимет, и от пирожков возникнет изжога, и подумаешь ты сгоряча: “Чтоб вы уже все передохли”, – искренне, от души, никому, конечно, этого не желая. Даже ментам и бандитам.

А поделать с этим что-либо или что-либо изменить вряд ли получится и удастся. Ни в настоящем, ни в будущем, ни тебе, ни кому другому. Улица, она улица и есть. И раз уж ты кормишься на ее просторах, будь добр и готов чем-то за это платить. Бесплатно кормят только убогих, и старых, и больных. Да и то не чаще двух раз в году, и, конечно, такой кормежке от души не позавидуешь.

Поэтому старые люди – те, которые еще могут и в силах- тоже стремятся заработать денег себе, а иногда и детям своим, и внукам. Как это делает, скажем, Аарон Моисеевич. Он в нашем сквере взвешивает людей при помощи напольных весов своей внучки и зарабатывает на этой нехитрой операции некоторые живые деньги.

Он очень старый, Аарон Моисеевич. Когда он появился у нас в сквере с весами под мышкой, между ним и шаржистом Мишей сразу же состоялся разговор:

– Аарон Моисеевич, сколько вам лет? – спросил шаржист Миша.

– Лет. Я знаю, сколько мне лет! – ответил Аарон Моисеевич. – Во всяком случае в погроме 1919 года я принимал участие.

– Вы принимали участие в погроме?

– Да. Но с другой стороны.

– С какой стороны?

– С другой. И что вам не понятно? Громили не мы. Громили нас.

– Так это называется участвовать в погроме?

– А как это называется – не участвовать?

Да, так вот Аарон Моисеевич в какой-то степени кормит семью. Не свою. Своей у него давно нет. Он кормит семью внучки и семью правнучки параллельно. И еще регулярно подает нищему Жене, у которого не работают ноги и который проживает в подъезде со своей возлюбленной Наташей и постоянно, днями и ночами, пишет ей стихи про любовь.

Моя уличная кормежка тоже незавидная, несбалансированная и склоняющая к режиму жесткой экономии. Но к нему довольно быстро привыкаешь, как привыкаешь к любому неизбежному режиму, режиму, от которого некуда деться. Ты к нему скорее не привыкаешь даже, а с ним примиряешься, приспосабливаешься жить в диктуемых им – режимом – условиях. Например, я никогда не солю воду, если варю картошку. Я солю картошку непосредственно. Ведь солить воду, которую выливаешь в раковину, – неэкономично и в общем неумно.

Несмотря на это, все ее почему-то солят. И я всегда солил. Пока не познакомился и не стал жить совместной жизнью, ведя общее хозяйство, с некой Ларисой Измайленковой. И она меня обучила жить экономно, разумно расходуя все возможные ограниченные средства. Потому что ей приходилось в жизни счастливо существовать и на более незначительные деньги, чем бывали в наличии у нас. Она этому научилась по наследству и впоследствии научила меня. А когда мы с нею разошлись по-хорошему и по обоюдному согласию сторон, ее навыки остались при мне, и я пользуюсь ими по сей день с успехом и передаю их при случае другим. Наверно, поэтому я и вспоминаю Ларису чаще и конкретнее, чем остальных, и всегда вспоминаю хорошо.

Остальных я тоже не вспоминаю плохо, потому как не вижу в этом смысла и резона. Что толку вспоминать кого-то плохо? Только настроение себе портить и, значит, делать свою жизнь еще хуже, чем она есть на самом деле. Причем делать самому, без посторонней помощи, содействия и какой-либо надобности. А главное, воспоминания же – все равно это только воспоминания о том, чего уже нет, о том, что было, но чего нельзя вернуть или повторить. Разве только мысленно, понарошку, в воспоминаниях.

Так что – как вспоминать, зависит от нас, и мы сами можем корректировать наши воспоминания о нашем прошлом в нужную и удобную нам сторону. Ничего в этом плохого (если не навязывать свои воспоминания другим) нет и недозволенного – тоже нет.

Корректируем мы не само прошлое, а опять же воспоминания о нем.

Всего лишь. А воспоминания, повторяю, – это ничто, они нематериальны и неосязаемы, они приходят незримо, только к нам и ни к кому больше, и уходят, ничего не оставляя после себя. Хотя, придя, какое-то время существуют в нас и как-то на нас изнутри воздействуют.

Сейчас они тоже производили во мне нечто. Нет, я не старался вызвать в памяти все, связанное у меня с женщиной, делающей покупки. Но какие-то куски жизни, какие-то отрывки, к ней непосредственно относящиеся, естественно, вылезли на поверхность. Сами собой вылезли. Автоматически. Все-таки расплывчатый отрезок жизни, называемый молодостью, запоминается лучше всего. Каким бы он ни был в действительности и в прошлом.

Тут, надо думать, все дело в силе чувств. Когда ты молод, у тебя есть не только сила физическая. Чувства тоже имеют силу. А с течением времени ты слабеешь и физически, и чувственно. Если, конечно, можно так сказать. Но память о нашей силе, о любой силе, о силе во всех ее проявлениях, остается в нас надолго. Я, например, помню ощущение голода – после школы. Мне так сильно, так мощно хотелось есть, что я не мог дождаться, когда добегу до дому, открою дверь и схвачу хоть что-нибудь со сковороды, оставленной мне матерью прямо на керосинке – чтобы я только зажег спичку и разогрел себе без хлопот еду. И я часто делал это, а еще чаще съедал все, мне оставленное, стоя, в пальто, без хлеба, не помыв руки перед едой.

Теперь я могу не есть с утра до вечера. Да, я ощущаю, что голоден, и ем вечером с удовольствием. Но без жадности. Я могу и не есть, могу перетерпеть и забыть свой голод. Никакой остроты и силы в чувстве голода у меня не сохранилось. Правда, я не знаю и не испытал в жизни настоящего голода. Говорят, что настоящий голод лишает человека возможности даже думать о чем-то постороннем. Голодный человек навязчиво и неотвязно думает только о еде. Так же, как влюбленный думает о любви. И не вообще о любви, а о своей собственной, единственной и неповторимой любви. И попробуйте ему сказать, что точно такую же любовь испытывали до него миллионы и миллиарды людей, – он удивится.

Это самое малое. А вообще-то он не поверит, оскорбится, а то и бросится на вас с кулаками. Не зря влюбленные со стороны выглядят удивленными и глуповатыми. Я, помню, сам себе казался дураком. Вечно говорил что-то невпопад, смеялся там, где никому не было смешно, как-то неестественно и неуклюже жестикулировал.

Кстати, не замечала этого только она. А сейчас она не замечала и меня самого. Скользнула по моему лицу полувзглядом, отворачиваясь от прилавка, как скользят обычно по толпе, понимая, что лиц все равно не разглядеть, поскольку толпа всегда безлика, и если толпа имеет лицо – это уже не толпа, а что-то другое.

Пожалуй, именно она любила меня дольше всех. Года три любила подряд. Возможно, просто потому, что имела потребность кого-нибудь или что-нибудь любить. С год, я думаю, она любила меня не как кого-нибудь, а как что-нибудь. Во всяком случае, мне так казалось. Я был для нее предметом, правда, предметом любви.

Она только пыль с меня не вытирала тряпочкой, как с других любимых ею предметов, а в остальном – никаких отличий. Больше всего мне нравилось, когда она в моем присутствии начинала беседовать с каким-нибудь своим любимым миксером или кактусом. А иногда она беседовала с нами одновременно и на одну общую тему.

И я не всегда мог понять, обращается она к ним или ко мне.

Иногда такие беседы получались симпатичными и забавными, что ли.

Таких бесед я ни с кем и никогда больше не вел. А сейчас совсем никаких не веду. Как-то так сложилось, что с моей нынешней женой мы понимаем друг друга без лишних разговоров. Поэтому я с ней говорю редко, а она со мной говорит иногда. И одними цифрами.