30673.fb2 Скиф в Европе - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Скиф в Европе - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Глава пятая

1

Дрезден, зелёный, в бело-голубом поясе Эльбы, был прекрасен этой весной. За извивами, изгибами реки в синюю мглу уходили надгорья. Волнуются на волнах Эльбы белые паруса, дымят пароходы. Резиденция саксонского короля зацвела яблоней, вишней, миндалём, как сад, спускающийся террасами.

На Альт-Маркт меж цветных домов, исписанных масляной краской разноцветных вывесок, распрягали окрестные крестьяне затянутые парусиной телеги. Рынок зацвёл капустой, кольраби, свёклой, морковью; цветочницы расставляли высадки кровавых гераней, жёлтых бегоний, пестроту цветов, рыбники раскричались, разложив на блестящем льду в ящиках под пёстрыми навесами разную рыбу.

К мосту, в Нейштадт, мимо брюллевской террасы проходили бездельно два человека. Один, в зелёной лоденовой накидке, серебряных очках, с длинной загнувшейся бородой, размахивал снятой белой демократической шляпой, как человек неистовый. Другой, невысокий, слабого сложения, с горбатым носом и вывернутым подбородком, обросшим кудрявой бородкой, шёл спокойно, изредка отбивая с дороги палкой камешки. Дрезденцы узнавали обоих королевских музыкантов, музикдиректора Августа Рекеля и капельмейстера королевской капеллы Вагнера.

— Если Германия даст растоптать свою свободу, как растоптали её у славян в Праге, то право ж, Вагнер, не стоит уважать наш народ! Нужна готовность выступить с оружием в руках, — размахивал белой шляпой длинноволосый Рекель.

Вагнер отбил палкой камешек; на вдавленных меж острым носом и острым подбородком губах выплывала улыбка. Дело революции — это вдохновение и активность, так было в Вене, но венцы — особенные немцы, такой возможности у саксонцев нет. Что у нас? Лежащая коммунальная гвардия и стоящее королевское войско.

Они проходили мимо квадратного серого здания нейштадтских кавалерийских казарм; во дворе резко пел в утреннике генерал-марш. Вагнер улыбнулся, проговорил:

— После «Лоэнгрина» молчу; перестал чувствовать музыку, слишком сейчас её много вокруг. Вчера написал политическое стихотворение с призывом к войне против русской деспотии.

Рекель проговорил задумчиво:

— Я, Рихард, с музыкой давно кончил; «Фаринелли» забыта, — засмеялся, — я прирождённый бунтарь, хотя, чтоб стать дрезденским Маратом, мне не хватит, наверное, хладнокровия и рассудочности.

Эту гористую зелень, голубую Эльбу на окраине Нейштадта оба видели каждый день, но всё ж приостановились, оглянувшись. Потом вошли в жёлтый двухэтажный дом, «Гостиницу Трёх Лип», стоявшую в зелени сада. Навстречу поклонился лакей; оба поднимались по винтовой деревянной скрипевшей лестнице. И в крайнюю комнату Рекель постучал.

— Войдите! — крикнул бас изнутри.

Раскинувшись импозантно на диване, обтянутом пёстро-зелёной материей, с сигареткой в руке лежал Бакунин.

— Славно, Август, что зашёл, — поднялся Бакунин, рассматривая незнакомого.

— Познакомьтесь, капельмейстер Вагнер.

— Очень приятно, как же, хорошо знаю вашу «Риенци», — смотрел на Вагнера пристально-смеющимися тёмно-голубыми глазами Бакунин.

У дивана сидели трое; плохой скрипач королевского оркестра, галициец, поляк Геймбергер, здороваясь с композитором, смутился; не называя имени, поздоровались другие, по выправке военные, по звенящему акценту — поляки. Бакунин — во фраке, затягивался сигареткой, продолжая с поляками разговор.

— …я и говорю, что мы, славяне, должны дать толчок европейскому движению, без нас Европа не увидит революции, а потому смелей вперёд, с нами Бог, а кто против нас, бесы и черти? Но мы их не боимся, — раскатисто захохотал.

Он был в хорошем расположении духа, в воле, в силе.

— Так мы пойдём, Бакунин, — проговорил один из военных, с висячими тёмными усами, Гельтман.

Бакунин, поднявшись, смеясь сказал:

— Стало быть, ни пуха ни пера.

Когда Бакунин вышел с гостями, Рекель с лёгкой полуулыбкой глянул на Вагнера, как бы спрашивая: «Ну как? Понравился?»

Раздались обратные тяжёлые шаги Бакунина по лестнице, словно сейчас он обрушит дряхлые ступени. Бакунин напевал из «Гугенотов»: «В правую руку взял он саблю…» — распахнул дверь, широко и весело.

Полулёжа на диване, Бакунин рассматривал Вагнера чересчур пристально, пожалуй, даже невежливо, не сводя с него пытливых светлых глаз.

— Скоро у вас, герр Вагнер, будет тема для большой патетической музыки, оперы, симфонии, — сказал, смеясь, — разрушение старого мира во имя нового и неведомого, да, да, это не за горами. Нас не пугает выступление русских войск. Россия — это колосс на глиняных ногах, чего в Европе не подозревают. Это обнаружится именно в войнах, когда войска заразятся духом разрушения, бродящим на Западе. Вам, вероятно, странно — это я, коренной русский, открыто желаю, чтобы Россия во всякой войне, которую ни предпримет, терпела бы одни поражения?! Но этого требуют интересы революции и освобождения всех европейских народов. В удобный момент мы, славяне, первыми зажжём пожар, который обновит мир, уничтожив всё старьё изжившей себя цивилизации. Вы удивлены? А может быть, негодуете подобному скифству? — захохотал весело Бакунин, обращаясь к Вагнеру даже как бы с вызовом. — Да, да, я вот, скиф и бродяга по вашей Европе, говорю вам, что несмотря на кажущиеся силы реакции, дни Европы сочтены, и она рухнет под взрывами революции. Первые удары будут славянские, а за ними вспыхнет всё любящее и ценящее страсть разрушения. Европа сгорит дотла, и даже скорей, чем об этом думают.

Вагнером овладело смешение чувств; он сидел, откинувшись в кресле, с лёгкой улыбкой на узких вдавленных губах. Может быть, обаяние было внешнее: в чёрном фраке, силач, с вьющимися по плечи тёмными кудрями, с голубыми глазами, страшно свободный, резкий в движениях, с откинутой рукой, длинными, красивыми пальцами зажавшей сигаретку, смешанный из простоты и барства, Бакунин нравился Вагнеру. Что-то неприятное было, пожалуй, в теме, но чувство очарования всё ж было, и странно-музыкальное пронеслось в облике русского, «сила огня», подумал Вагнер и, щурясь от света, прикрывая больные глаза бледной рукой, проговорил:

— Но разве вы, герр Бакунин, считаете всю европейскую цивилизацию сплошным несчастьем человечества? Мне неясно, какова в вашей концепции грядущего разрушения мира судьба хотя бы искусства, этого хрупкого и драгоценнейшего из достижений человечества? Или вы, человек большой философской культуры, обрекаете и искусство на гибель во имя неизвестного нового?

— Ну да, сегодняшнее искусство, — проговорил Бакунин, отбрасывая докуренную сигаретку, — должно погибнуть, так же, как судебные бумаги, полицейские архивы, купчие крепости. Народу не нужны эти мёртвые и подтасованные фикции, имеющие единственной целью провести в народ систему ложных представлений, заражающих его официально-общественным ядом, чтоб отвлекать от единственно полезного и спасительного ему дела — бунта! Если у нового человечества будет потребность в искусстве, оно родит новое, своё искусство.

— Не слишком ли крупный вексель будущему и неизвестному человечеству? — проговорил, улыбнувшись чуть снисходительно Вагнер. — Вы исключаете всякую преемственность и культурную традицию? Иль так уверены, что будущее человечество оплатит любой вексель?

— Оплатит, оплатит, герр Вагнер, не беспокойтесь, — захохотал Бакунин, поглаживая волосы большой белой рукой. — Впрочем, я об этом мало думаю, это уж не моя тема. Моя тема — революция, которая переворотила бы всё вверх дном. Запад сам не в силах и не способен дать эту новую, ещё неслыханную песнь разрушения. Запад погряз в так называемой цивилизации, эту необходимую человечеству революцию начнём мы, славяне, и в первую очередь, конечно, Россия. В России начнут её связанные с толщей народа подлинные революционеры, а подлинные наши революционеры, вы о них даже не слыхали, — улыбнулся Бакунин, — это Степан Разин, Емельян Пугачёв, наши русские разбойники, да, да, милостивый государь, не удивляйтесь, русский разбойник — это вовсе не криминальный тип лондонских переулков, у нас в России, не прерываясь со времён Московского государства, живёт русский разбой, в котором всё предание обид, унижений, всё ожесточение народа против поработившей его власти. Это настоящая, подлинная революция, без книжной риторики, непримиримая, неутомимая и неукротимая на деле. Этого не знают в Европе, но от Петербурга до Нерчинска идёт непрерывное течение разбойничьего подземного потока. Оно легко охватит миллионы крестьян, ибо во всех нас, славянах, с давних пор — не то детская, не то демонская страсть и любовь к огню. В России живёт один нераздельный, крепко связанный мир русской революции. И не думайте, что эта революция далека, о, она близка и беспощадна! Именно она охватит пожаром Россию и перекинется на Запад, произведя наконец настоящую, подлинную революцию, которой европейские народы, отравленные и порабощённые цивилизацией, не знают. Да, да, господа, наша цель — полное разрушение всех стесняющих уз и наша борьба холодная и ожесточённая. Лишь после миллионов жертв мы придём к убеждению, что насильственный переворот и борьба на жизнь и смерть между наслаждающимися и угнетёнными обновят искажённый мир. Что будет, герр Вагнер, с искусством? Современное искусство погибнет! Но мы об этом не думаем, мы думаем только о том, как бы отдать все силы подготовке пожара, как бы разрушить всё существующее сплеча, без разбора, с единым соображением — «скорей и побольше». Яд, нож, петля! Революция освещает всё во имя своё! Мы должны образовать ничего не щадящую грубую силу, безостановочно идущую по дороге разрушения. Ведь гораздо человечней резать и душить десятки и сотни ненавистных людей, чем участвовать с этими людьми в систематических законных убийствах миллионов. Разумеется, было б дико надеяться, и я думаю, что из нас никто не безумен и не надеется уцелеть в пожаре всеобщего развала мира. Ведь только стоит себе представить, что весь европейский мир с Парижем, Петербургом, Лондоном сложен в один костёр! И можно ль думать, что люди, поджигающие этот костёр, будут строить потом на его пепелище? Нет, конечно, нет, наше дело беспощадного, жестокого, не останавливающегося ни перед чем разрушения…

Увлекательная речь Бакунина казалась Вагнеру то отвратительной, то прекрасной; она была похожа на взрыв гремящего оркестра, на звуки с грохотом несущегося оползня. Бакунин то обращался к Рекелю, то к Вагнеру, словно приглашая, убеждая безоговорочно, даже приказывая сейчас же следовать за первым полком армии разрушения, с которой Бакунин ринется в водоворот европейской, мировой, всё низвергающей революции.

Весенний день за окном, ветер и смех каких-то игравших под окнами детей казались недоразумением в этой комнате. Бакунин не останавливался, зовя к борьбе, к красоте огня и пожара. Никто не заметил в этот день, как протянулись от дома тени тополей, легли сумерки. Геймбергер зажёг лампу с пышным бумажным абажуром в цветочках. От света лампы Вагнер, ощущая резкую боль глаз, прикрыл глаза ладонью. В свете лампы фигура Бакунина вырисовывалась ещё размашистее.

— Раздадутся вопли страха и отчаяния! Обращать ли на это внимание? Нет! Мы должны оставаться глубоко равнодушными ко всем этим завываниям и не входить ни в какие компромиссы с обречёнными на гибель. Это назовут терроризмом, этому дадут громкую кличку! Пусть! Нам всё равно. Не нам засыпать овраги и заравнивать выбоины, мы бросим сразу в будущее — чёртов мост. Вам мешает свет, герр Вагнер? — оборвал вдруг Бакунин.

— Болят глаза, ничего.

— Нет, я прикрою, — проговорил он и, застив свет лампы широченной ладонью продолжал — тряпичные литераторы будут испускать лирические стоны, но не обращать же нам внимания на этих мартовских котов! От лести, от литературы, продающей себя, мы не должны ждать ничего, кроме гадости и сплетен. Современный театр, это бесполезное учреждение, предназначенное для развлечения самой испорченной части населения, будет, конечно, уничтожен…

Бакунин говорил долго; только когда оборвал и лёг на диван, Рекель проговорил:

— А я тебя уверяю, Михаил, если б ты знал замысел оперы Вагнера на сюжет «Нибелунгов», ты б не был так беспардонен к искусству как сегодня; ты не верь ему, Вагнер, что он так недорого ценит искусство, он понимает музыку как настоящий знаток.

Бакунин, лёжа на диване, расхохотался.

— Что музыкант перепугался, не хочется погибать в мировом пожаре на всеобщем костре? А? «Нибелунги»? Это нас не интересует, пусть герр Вагнер напишет лучше нам революционный марш, под который люди смелей пойдут на бой за разрушение.

— Э-э-а марш! Если б ты слыхал его первые наброски новой трагедии «Иисус из Назарета»! Нет, мой друг, музыка Вагнера принадлежит не королевскому театру, а человечеству!

— Ладно, ладно, не рекламируй друга! И пощади меня, Рекель, с «Иисусом Христом», — отмахивался, хохоча, Бакунин, — что касается Иисуса, — повернулся он к Вагнеру, — охотно желаю вам успеха, но только прошу, сделайте его, ради Бога, человеком слабым, безвольным и погибающим. Тема музыки тут должна быть самая простая, варьируйте при композиции один текст. Пусть тенор поёт, — запел Бакунин. — Обезглавьте его! — Сопрано — Повесьте его! — А бас — Сожгите его! — хохотал заливисто на всю комнату.

— Приму к сведению.

— Ну вот и обиделись! Да я говорю ж вам, что я скиф, ничего не понимающий в музыке, ха-ха-ха! Хоть у меня даже вон и инструмент стоит — смеялся Бакунин, — и Геймбергер говорит, что недурная машина.

Когда было не разобрать за окнами ветвей тополей, в комнате от трубок, сигареток стоял плотный дым, тогда бросили политику. Рекель вспоминал о дружбе своего отца, певца, с Бетховеном, о приключениях в Англии; Бакунин, опершись локтем о валик, полулежал на диване, курил и слушал.

— Правда, Вагнер, — проговорил он в паузу, — сыграли бы что-нибудь?

— Инструмент неплохой, — тихо сказал всё время молчавший блондин в зелёных очках, Геймбергер.

Вагнер, походкой, в противоположность тяжёлому Бакунину, лёгкой, даже чуть танцующей, прошёл в глубь комнаты к роялю. Сел, бледный, слабый, поднял крышку; правая рука пробежала стремительным арпеджио.

Рекель опустил бородатую голову; Бакунин лежал на спине; похожий на белого котёнка. Геймбергер сидел необычайно тихо. Вагнеровские пальцы пробегали по клавиатуре, словно ища, потом взметнулись. Вагнер заиграл отрывок из «Летучего голландца», вместе с музыкой вскоре раздался небольшой голос; Вагнер напевал.

Поднявшись с дивана, когда Вагнер кончил, Бакунин пробормотал, идя ему навстречу:

— Вагнер, это божественно! — полутёмный, громадный, во фраке, с вьющейся чёрной копной волос, Бакунин стоял, возбуждённый. — Из-за всех моих дел я не слыхал музыки, ей-Богу, целую вечность! Играйте, играйте, Вагнер, пожалуйста!

2

Под лёгким, тёплым дождём на дрезденских улицах распускались липы, тополя; скверно, собачьим запахом пахли зацветающие каштаны, в темноте казавшиеся осыпанными снегом. В сумерках на Пирнайскую площадь из Грунауерштрассе, торопясь, вышли двое: один с чёрно-красно-золотой кокардой на шляпе, другой тёмный, громадный, не разобрать. Первый остановил извозчика на рыжей кобыле и, влезая в пролётку, проговорил: — Во Фридрихштадт, к Вейзерицкому мосту!

По улицам, дышавшим газовыми фонарями, пролётка тронулась, исчезнув в длинной полутемноте Острааллее. Дождь, раскатываясь по крышам, учащал; на Фридрихштрассе, у обнесённого решёткой тёмного сада извозчик остановился. Седоки вылезли, пошли в ворота, в глубину, где в темноте, в широком низком доме жил оранжевый свет огня.

3

Комната была похожа на помещичью гостиную, с фотографиями, низкими диванами, кушетками, креслами; горели четыре канделябра; народу много, говорили мало, кого-то ждали.

Вагнер, бледный и рассеянный, сидел у рояля, наигрывая одной рукой. У Рекеля закинуты на лоб очки, и неистовый музикдиректор кажется поэтому сейчас добродушным. Отстранив занавес, глядел в темноту окна ширококостый, низкий, грубоватый адвокат из Бауцена, Чирнер, крайне левый депутат саксонской палаты.

— Ищете наши звёзды на небе, герр Чирнер, а? — засмеялся поразительно худой, белозубый офицер в форме коммунальной гвардии.

— Наши ещё не светятся, Цихлинский, — ответил Чирнер. У коренастого адвоката блёклое, скуластое лицо, голова вросла в плечи; во всём холодность и недоверчивость.

— Смотрите, герр фон Цихлинский, — медленно подходя к офицеру, улыбался бородатый доктор Гауснер, — как бы от наших предприятий не перевернулись в гробу ваши благородные предки.

Офицер спокоен, очень худ, засмеялся весело.

— Мои предки довольно плохо перешли в тот мир, так что за них не беспокойтесь, доктор, они могут меня встретить с распростёртыми объятиями.

— Кто знает, — бормотнул Чирнер.

Черноглазый, густоволосый, юношей ушедший в Грецию и там получивший чин полковника греческой службы Александр Клаус Гейнце сидел молчаливо рядом с безличным герихтсдиректором из Рохлица Грунером, рассматривавшим фотографии. В кресле читал свежий номер рекелевского «Фольксблатта» розовощёкий кандидат теологии и редактор «Дрезденской газеты» Людвиг Виттих; возле него — адвокат Карл Бетхер, офицер коммунальной гвардии Маршаль фон Биберштейн.

— Бакунин опаздывает, — поднялся Рекель, подошёл к окну, отдёрнул занавес. Все слышали, как рассыпается, силясь, расходясь, дождь.

— Темнота, — пробормотал Рекель, — всё равно как во время факельцуга, который сделали мне с разрешения полиции. — Остроте рассмеялись, знали, по выходе Рекеля из тюрьмы полиция потушила факелы у факельцуга в его честь. В это время раздался звонок.

— Наконец-то, — бормотнул Рекель, взяв канделябр, быстро вышел в сени.

4

Кроме улыбнувшегося дружески Вагнера, Бакунин собравшихся почти не знал. Но вошёл свободно, шумно, приветливо, как к хорошим знакомым.

— Посмотрим, кто не опоздает, когда начнётся настоящее дело, — прохохотал на пороге с Рекелем.

Развязность, бесцеремонность этого огромного человека с непомерно громким голосом не понравились Гейнце, Грунеру, Чирнеру; с застывшей усталой гримасой Чирнер даже не поднялся с кресла. Рекель просил перейти в соседнюю, не видную с улицы комнату. Там, когда все расселись вокруг стола, Рекель в наступившую тишину заговорил:

— Присутствующие знают, для чего мы собрались, я предоставляю слово Чирнеру.

Чирнер, опершись локтями о стол, так что мослаки широких плеч выдались и тяжёлая голова вошла в плечи, заговорил ровно, голосом, привыкшим к выступлениям:

— Всем известно, что мы стоим перед роспуском палаты. Реакция, руководимая Бейстом[111] и Рабенхорстом, это уже решила, мы должны встретить удар ответным ударом. Правительство потело кровью и в то же время опасалось предпринять что-нибудь против народных представителей, но сейчас точные сведения говорят, что фон Бейст идёт ва-банк; они считают, что революция устала, а заговор немецких князей созрел. Министерство Брауна растоптано в прах, теперешнее министерство Гельда не лучше; этот выкидыш умрёт не сегодня-завтра, и на его место встанет реакция. Его, как это ни странно, убьём не мы, а именем короля барон фон Бейст. Он бросит открытый вызов народу, и если мы не поднимем народ на борьбу, то, может быть, не достигнем ничего уж в столетие. Фон Бейст вошёл в согласие с прусским двором, и пруссаки в случае чего окажут соседскую помощь, приведя в порядок Саксонию. Но фон Бейст напрасно думает, у нас есть силы, которые мы противопоставим даже пруссакам. Наша коммунальная гвардия, «отечественные союзы», «гимнастические союзы», мы двинем их в бой с войсками реакции, и Дрезден должен стать вождём немецкой борьбы за требования народа.

Ещё больше вобрав тяжёлую голову в плечи, Чирнер замолчал. Вагнер, подперев тонкой рукой острый подбородок, обвёл собравшихся прозрачными глазами. Отодвинувшись от стола, закинул ногу на ногу Бакунин. Закинутые ноги казались громадными. Бакунин дымил сигареткой, громадный и взволнованный. Так прослушал он энтузиастическую речь Рекеля о подъёме Дрездена и всей Саксонии на бой. Это было «чересчур лирично». Взгляд Бакунина перехватил Вагнер, улыбнулся вдавленными губами. Говорили Бетхер, Грунер, Гауснер, опоздавший глава отечественного союза Минквиц. Бакунин слушал, беспрестанно поднося ко рту сигаретку. «Ах, эти адвокаты, герихтсдиректоры, полковники, судьи, редактора, это даже не композиторы», — думал Бакунин. Седьмым заговорил он.

— Позвольте беглецу, отдавшему жизнь всецело делу свободы, сказать в кратких чертах о пути, которого должна придерживаться демократия, если она хочет не только славно умереть, но и победить. — Бакунин говорил с мягким русским акцентом, ломано, иногда неправильно.

Бакунин встал. Всем, низко сидевшим, он казался нечеловечески громадным и неудобным. Бакунин был в припадке красноречия. Плыл дым сигареток, трубок, сигар. Бакунин заклинал разжечь, распалить страсти народа, требовал клятвы от всех умереть в восстании.

После него, голосом, привыкшим к команде, заговорил Гейнце о надежде, что коммунальная гвардия встанет на сторону народа. Цихлинский говорил о желании нескольких офицеров биться за конституцию. Виттих — о помощи коммунальных гвардейцев из провинции. И снова в дыму, прервав возбуждённый разговор с Вагнером, заговорил Бакунин.

— Господа! Если сведения Чирнера правильны, а в этом сомнения нет, стало быть, мы имеем перед собой врага в лице нескольких тысяч саксонских войск и ежеминутно готовых войти пруссаков. Этот враг силён, дисциплинирован и организован. Что мы противопоставим ему? Незначительную силу коммунальной гвардии и необученную массу работников? Цихлинский говорит о нескольких офицерах, это прекрасно, но если мы хотим успеха восстания, его должны вести военные, знающие технику дела, могущие оказать организованное, прочное сопротивление. Сейчас в Дрездене много польских офицеров, это опытные вожди уличных восстаний и бесстрашные бойцы…

— Ни за что! — крикнул Гейнце, встав в рост, — вы воображаете, что саксонцы, защищая свою свободу, должны сражаться под командой поляков?!

Его прервал крик сплетшихся голосов.

— Нет, этого нельзя, нельзя, ты не понимаешь обстановки, — кричал, успокаивая Бакунина, Рекель, отводя в сторону.

Дрезден предрассветно серел; уходили тени с Эльбы. Рекель с канделябром шёл через гостиную, провожая гостей. В передней, сгрудившись, разбирали одежду.

— Когда ты, Мишель, вылезешь из своего фрака?

— Рад бы, да не во что! И так боюсь попасться на глаза старым кредиторам, ха-ха-ха, кстати, ссуди-ка, брат, талер, говорят, твой «Фольксблатт» теперь здорово идёт.

Поставив канделябр на тумбу, Рекель вынул мягкий кошелёк, развязывая, полез за монетой.

— Завтра Вагнер дирижирует Девятой симфонией, если не боишься кредиторов иль полиции, пойдём.

— Пожалуй, ради «Freude, schoner Gotterfunken»[112].

Рассветало тихо, безветренно; в сыроватом от прошедшего дождя воздухе пахло тополями, сыростью; соседняя католическая церковь светлым контуром обозначилась в небе; проводив гостей, Рекель, идя по двору, слышал их далеко замирающие шаги.

5

Опера Флотова «Марта» в этот сезон шла без успеха. Утомлённые однообразностью её партитуры, отсутствием ясных мелодий, королевские музыканты в Вербное воскресенье давали Девятую симфонию Бетховена. Дирижировал не старик Рейсигер, а молодой Вагнер. И на здании театра висели аншлаги: «Билеты проданы».

У первой скрипки оркестра никогда не было столь благородного звука; никогда так пламенно не вступали виолончели и фаготы, наполняющие зал печалью; после отшумевшей бури скрипок никогда не врывались так мощно контрабасы и гром литавр; никогда не подымалась такой страстной бурей Девятая симфония под словно отрывающимися руками капельмейстера Вагнера. Краска залила бледное лицо; взгляд странен и дик, уже потушив мелькнувшую улыбку полуоткрытого рта, он откидывается назад, брови поднялись, на щеках игра мускулов, глаза блестят, глубокая внутренняя скорбь разрешается в охватывающее наслаждение.

Из золотой королевской ложи, встав, аплодирует король. Ладонь о ладонь бьются руки блистающего моноклем барона фон Бейста, тучного военного министра Рабенхорста, бравых генералов фон Шульца и фон Ширндинга.

За кулисами, отирая выпукло-округлый лоб, Вагнер стоял, окружённый друзьями.

— Вагнер, Вагнер, — бормотал Бакунин, пожимая его руку, — да если б при ожидаемом пожаре мира предстояло погибнуть всей музыке, мы должны б с опасностью для жизни соединиться, чтоб отстоять эту симфонию!

Вагнер слабо улыбался вдавленными губами, в нём жила ещё Девятая симфония. Сказал тихо:

— Я доволен исполнением, оркестр держал себя превосходно.

6

Стон набата дрезденских церквей начался с Фрауенкирхе, но взвился над прекрасной столицей Саксонии неистовой фугой, гудом, звоном всех набатов. Дрезденцы выбегали, не понимая: с чего бьёт непрекращающийся набат, словно туча плача колоколов налетела, разразилась на колокольнях. Не пожар ли, не горит ли город? Суета и страх охватывали обывателей. Приказ короля об отставке министерства Гельда? Но ушло ж министерство Брауна? Роспуск палаты? Но королём обещаны новые выборы. Почему бьёт набат? И где раскатываются барабаны?

В этот жар кружат под солнцем в вышине безоблачного неба над Дрезденом ястребы, голубая Эльба трепещет парусами лодок. Лавочники, ремесленники, студенты, обыватели, торопясь, бегут ко дворцу, мешаясь с работниками зеркальной, фарфоровой фабрик, с печатниками, случайными крестьянами. В форму одеваются коммунальные гвардейцы, потому что звонят на Крейцтурм и играет, поёт генерал-марш на Альт-Маркт. На Дворцовой площади уж гудят батальоны коммунальной гвардии. Перед строем волнуется командир, купец Наполеон Ленц, окружённый батальонными командирами адвокатами Беме и фон Бранденштейном. Толпятся возбуждённо депутаты распущенной палаты; прибежал встревоженный глава отечественного союза Минквиц. Но саксонские стрелки преградили ружьями вход, и на конях перед войсками — губернатор генерал фон Шульц и комендант дворца полковник фон Фредерици.

Заливаются толпой Театральная, Дворцовая площади, Ней-Маркт, Юденхоф; уж текут к цейхгаузу по Рампишегассе, слева с Альт-Маркт бегут через Шлоссгассе. Сквозь бушующие шляпами, непокрытыми головами, цилиндрами толпы горожан к Дворцовой площади протискивается депутация к королю: плотный, лысый заместитель бургомистра Пфотенхауер и городские советники. Толпа ревёт: «Где Бейст?! Министры не выходят к народу!! Разворочать арсенал! Гейбнера! Депутата Гейбнера!» — требуют любимого демократа из Фрейберга. Как волнующееся море, поверхность толпы, стиснутой голова к голове, беспрестанно движется из стороны в сторону, и каждое движение её перекатывается до отдалённейших концов. Бьёт набат над старым Дрезденом в жарком воздухе. Из нейштадтских казарм, пришпоривая коней, к Эльбе проскакала кавалерия: губернатор приказал занять мост. Полковник фон Фредерици пехотой занял ворота дворца. Залезши на цоколь, орёт на Дворцовой площади депутат Чирнер, требуя, чтоб коммунальная гвардия шла парадом в честь конституции.

— Против войска не поведём!! — кричит ему Беме, командир 1-го батальона.

А ещё вчера гуляли дрезденцы по брюллевской террасе, по Гроссер Гартен; никто не знал, что наутро волнение охватит город. За ночь на заборах запестрели красно-чёрные плакаты: «На помощь Вене! — Да здравствует красная республика! — Долой монархию! — На фонарь Бейста!» Кричат со стен прокламации доктора Гауснера, главы отечественного союза Минквица, вождя рабочего союза Фридриха Грилле; разбрасывают мальчишки в толпе листовку — «Огонь!» В сбегающихся в центр, ко дворцу, толпах качающихся, мнущихся на площадях, видны особые, калабрийские шляпы с чёрно-красно-золотыми лентами, видно, бежавшие из Вены. Нет места на площади, напирают стеной, раздаются крики: «Король вюртембергский расстрелян! — В Берлине восстание!» И шумят, бегут женщины с непоспевающими детьми, студенты, рабочие, члены гимнастических союзов; толпа кричит «Ура!», Минквиц и Захариас[113] ведут колонны с чёрно-красно-золотым знаменем с надписью «Свобода!»

По Острааллее, по мостовой, в толпах народа торопился Бакунин, без шляпы, во фраке, дымя сигарой. Можно поклясться, вспоминал Париж, Карузельский выстрел, в обгоняющих саксонцах искал французов и вырывающуюся стихию бунта, которую раздуть — и она станет святыней.

Из Аугустусштрассе сквозь толпы работников зеркальной фабрики на площадь протискивался Вагнер в светло-синем сюртуке, в берете, светлых панталонах. Вагнеру казалась площадь озарённой тёмно-жёлтым, почти коричневым светом, словно наступило затмение солнца, как когда-то в Магдебурге. Прорываясь локтями сквозь толпу, Вагнер чувствовал весёлое, острое возбуждение. У Юденхоф осколком мелькнуло в сознании описание Гёте канонады при Вальми. «То же самое», — бормотнул Вагнер, чувствуя, как его всё сильней охватывает необыкновенная весёлость. Дрезден, залитые площади — словно изумительная постановка, начало гигантского представления под отчаянные, к небу несущиеся фуги набата. На ступенях дома прижали артистку Шредер-Девриен, развились волосы, она кричит с крыльца. Вагнер разобрал: возмущается стрельбой по народу в Берлине, заклинает от несчастья! Её осыпали неприличным юмором рабочие в широкополых мятых шляпах.

— Депутация к королю!

Бакунин увидал: в блестящих на солнце цилиндрах, глухих сюртуках, белых перчатках, высоко подпёрших шеи воротниках пробивается депутация. За первой вторая, третья, даже депутация правого «Немецкого союза» идёт к королю просить не вызывать несчастий в любимом отечестве. Работники осыпают депутатов смехом, но депутаты движутся к дворцу, охраняемому солдатами полковника фон Фредерици, выкатившего на Дворцовую площадь пушки.

Вагнер втиснулся на крыльцо: женщины в белых платьях, у одной красная роза в волосах, испуганно держит мальчика. Крыльцо густо окружили рабочие, меж ними Вагнер увидал нескольких музыкантов своего оркестра.

Запыхавшийся Ленц, командир коммунальной гвардии, потея, протискивается с двумя гвардейцами к Шлоссгассе.

— Долой Ленца! — кричит толпа. С колокольни св. Анны ударил набат, соединяясь в мажоре с летящими стонами над городом. Ленц толст, душно, чёрт побери. На Ленца наступают депутаты распущенной палаты. Чирнера опять подняли на руках, Чирнер орёт:

— Долой Ленца! Да здравствует коммунальная гвардия!

Разрывает воздух несущийся с Альт-Маркт генерал-марш. Но Наполеон Ленц, владелец дома дамских нарядов и придворный поставщик, не слушает Чирнера, не разрешает гвардии идти вместе с чернью.

— Король хочет бежать! — шумит толпа. У дворцовых ворот рабочие и студенты схватили королевских конюхов с четырьмя бьющимися конями. Народные толпы всё ожесточённей окружают дворец, столпились возле гостиницы «Город Рим» и «Hotel de Saxe». У Цейхгаузпляц особенно силён напор, резки, угрожающи выкрики и лица; тут напирают гимнастические союзы, подмастерья, молодёжь, бушуют, колыхаясь, у цейхгауза. Кто, чего ждёт в солнечном Дрездене? Чего хотят толпы, окружив дворец? За решёткой сада перед цейхгаузом прохаживается взволнованно блондин, чуть косящий глазом, лейтенант Круг фон Нидда, не снимая руки с эфеса сабли, то выйдет, взглянет на толпу, то уйдёт, волнуется лейтенант, не слышит от шума толпы собственных шагов. Охраняют цейхгауз под командой полковника Дитриха две роты пехоты да семьдесят артиллеристов. Но треск, крик, лом. И, прыгнув с лестницы, выбежал чуть косящий глазом лейтенант Круг фон Нидда. Деревянная ограда рухнула, повалившись. Не услышанный толпой, раздался крик лейтенанта, и вместе с криком из цейхгауза ударили смешавшиеся выстрелы в густоте жаркого дня. За ружьями грохнула картечь. И на запруженной тысячами шумящих людей площади стало вдруг необычайно тихо. Но вот раздались стоны, и всё закипело, заварилось котлом: толпы гимнастов, студентов, рабочих ринулись под выстрелы, часть отхлынула назад, давя падающих и бегущих. Побежали по площади, по Зальцгассе, кричат: «Измена! Стреляют в безоружный народ! Нас предали! На баррикады!» Толпа растекается, но разве знает, куда бежать? И странно, что на только что переполненной площади — пустота. За поваленной решёткой видны солдаты, полковник Дитрих, двое лейтенантов; перед решёткой без движения лежат штатские, страшно раскинув руки. Раненный пулей в живот, умирает в цейхгаузе блондин с чуть косящим глазом, лейтенант Круг фон Нидда; и там же застрелился в припадке неврастении лейтенант Криц.

Вагнера обогнали; четверо тащили старика рабочего с закатившимися глазами, как из стекла. Собственно, нести его незачем, надо положить, оставить, куда несут его незнакомые люди? Кругом бегут; побежал и Вагнер, потому что бежит вся густая толпа. «К Старому ратгаузу! Пусть дают оружие! На баррикады!». На углу Бадергассе торговка, побагровев, стыдит мужчину, кричит — пфуй! пфуй! В Шлоссгассе громят придворный магазин дамских нарядов Ленца, летят из окон корсеты, манекены. Из Шефельгассе, разрывая противоположным движением толпу, движется колонна вооружённых. В светлых шляпах с лентами, кокардами, чересчур возбуждены, с криком машут ружьями, палками, железными штангами. На тротуаре остановился горбун, смеясь, потирая руки. «Как гётевский Фанзен в „Эгмонте“», — промелькнуло у Вагнера.

Возле Старого ратгауза бушевала буря; толпы, залившие площадь, кричат: «Оружия!». Двери ратгауза, куда всегда степенно ходили городские советники, не раскрыты, а словно разорваны настежь. Балкон заполнен, с него охрипше кричит в толпу взлохмаченный, без шляпы, Чирнер:

–..или полная победа, или гибель в бою за наше дело!

На балконе депутаты Кехли, полковник Гейнце, тайный советник Тодт, доктор Гауснер, Минквиц, Грунер.

На площади в толпе Вагнер увидал прислонившегося к фонарю Бакунина во фраке, с сигарой.

— Ну что? — протиснувшись, проговорил Вагнер, — вы-то во всяком случае должны быть довольны!

— Немецкий народ самый беспомощный, какой я знаю, — словно нехотя ответил Бакунин, — разве вы не видите кругом полную беспомощность, в то время как должна быть проявлена вся сила и ненависть? Первым шагом всякого восстания должно быть уничтожение правительственных зданий, а здесь об этом даже не думают! — Бакунин затянулся сигарой. — Такие революции с первой минуты обречены на поражение, у революции должна быть смелость отчаяния и холодно выставленная цель, а тут я стаю в детской комнате, где наказанные дети обдумывают бунт.

— И это вы?! Бакунин?! Это говорите вы, обер-фейерверкер революций и скиф в Европе?! — Вагнер был почти возмущён.

Сквозь набат с Крейцтурм раздавались барабаны, на площадь с Крейцгассе входила коммунальная гвардия; но впереди неё не Беме, не фон Бранденштейн, не Ленц, а неизвестный рыжий малый в белой шляпе, с красным галстуком во всю шею. Гвардия шумно, пёстро встала перед ратгаузом, командиры пошли к Чирнеру за распоряжениями. К Бакунину и Вагнеру подошёл взволнованный придворный архитектор Семпер в форме коммунального гвардейца и в шляпе знаменосца. Сняв шляпу, профессор, отирая пот со лба, с ружьём в руке, заговорил возбуждённо, обращаясь не то к Вагнеру, не то к незнакомому Бакунину:

— На Вильдсруфергассе, у ресторана Энгельса, на Брудергассе, на Постпляц строят баррикады, но помилуйте! — сквозь возбуждение захохотал Семпер. — Это ж игрушки, пустая трата времени! Отсутствуют примитивные знания постройки! Такие баррикады не окажут никакого сопротивления! — и знаменитый архитектор замахал руками. Бакунин засмеялся.

— Милый Семпер, — проговорил Вагнер, — в чём же дело? Ваша художественно-артистическая натура в соединении с добросовестностью, да идёмте в ратгауз, я познакомлю вас с Чирнером, они будут в восторге, если вы возьмётесь за постройку баррикад!

По лестнице ратгауза им навстречу разномастные, чем попало вооружённые люди тащили ящики с свинцом, мешки с порохом, четверо рабочих волокли длинную железную штангу; такую ж пилили у ратгауза, готовя куски железа вместо картечи для пушек. Семпер, взяв под руку Вагнера, тихо говорил:

— Часть гвардии, где я, насквозь пропитана крайне демократическим духом, вы понимаете, Вагнер, что мне всё-таки, как королевскому чиновнику, неудобно.

Вагнер хохотал, проталкиваясь:

— Семпер! Да о ваших баррикадах будут писать в истории, как о шедеврах Микеланджело! Что вы! Маршаль! — закричал Вагнер обгонявшему их по лестнице офицеру. — Познакомься.

— Мы знакомы.

— Да постой, — схватил его Вагнер, — профессор говорит, что баррикады на Вильдсруфергассе никуда не годятся, а он построит вам настоящие!

— Идёмте, идёмте за мной, — и Маршаль фон Биберштейн, схватив Семпера за локоть, побежал с ним, расталкивая всех, наверх.

Главная зала ратгауза, выходившая окнами на Альт-Маркт, набита людьми; шумели депутаты; многие стояли, словно не понимая, зачем они здесь; в углу толпились возмущённые члены магистрата во главе с полнотелым заместителем бургомистра Пфотенхауером. Вспотевший, растрёпанный, без галстука, без воротника Чирнер с злым лицом кричал в толпу:

— За Гейбнером послано! Послано! Да успокойтесь, к вечеру приедет! Но надо сейчас же выбрать «Комитет общественной безопасности»!

— Сколько убитых? Двадцать?!

Бакунина в зале окружили офицеры-поляки с представителями польской «централизации» Гельтманом и Крыжановским во главе. Бакунин говорил с ними по-русски, маша рукой; польские офицеры перебивали. В комнату совещаний двинулись депутаты; оттуда выбежал Цихлинский, закричал:

— Бакунин! Зовут!

— Мы будем ждать тебя в «Cafe Francais», — беря за руку Бакунина, проговорил Гельтман.

— Хорошо, я буду настаивать! — по-русски ответил Бакунин и скрылся за дверью.

В боевой форме, с ружьём за плечом, рыжеволосая художница Паулина Вундерлих, окружённая тремя девицами, одетыми в форму коммунальных гвардейцев, взобравшись на подоконник, говорила в зале взволнованную речь о свободе…

7

Когда заголубела и рассвела Эльба, Вагнер, заснувши час назад, проснулся: набат дрезденских колоколен не прекращался. Минна, жена, не понимала оживления мужа; он торопливо прошёл в рабочую комнату, ходил там, напевая, приостанавливался, отбивая такт. Наконец в комнате Вагнера всё стихло, он сел к столу дописывать вариант «Смерти Зигфрида». В воображении Вагнера металась богатырская фигура Бакунина.

Словно землетрясение за ночь раскачало мостовые Дрездена, вырвало камни, гранитные плиты тротуаров, бесчисленные руки растащили их. Брюдергассе, Шлоссгассе, Вильдсруфергассе, Брейтгассе, сто дрезденских улиц и переулков пересеклось баррикадами, завалясь мешками, почтовыми каретами, дрожками, тачками, камнями, плитами, мебелью. Стены угловых домов пробиты; дома заняты поющими «Марсельезу» мятежниками.

8

На Альт-Маркт трудно пробиться; это парижская площадь: ружья, крики, кокарды на шляпах, знамёна, ленты, «Марсельеза», смех, красные галстуки. С Крейцтурм несутся барабанные сигналы сбора коммунальной гвардии. А в зале совещаний, где приходы-расходы вели городские советники, в креслах — охрипший Чирнер, Грунер, Минквиц, Гейнце и тут же, в отчаянии закрыв лицо обеими руками, умеренный депутат Карл Тодт. Кричат — Бакунин, Цихлинский, Маршаль, наборщик Борн[114], секретарь почтового управления Мартин; в стороне представители магистрата с Пфотенхауером во главе. Чирнер кричит им, держа сам себя за охрипшее горло:

— «Комитет общественной безопасности» назначает полковника Гейнце командующим всеми войсками!

От Цвингера — треск ружей; пошли в бой без приказаний командующего. Бакунин, с растерзанной манишкой, без воротника, во фраке, раздражённо перебил охрипшего Чирнера:

— Если будете болтать так же, как в вашей палате, послезавтра вас повесят на этой же площади!

— Так что ж вы предлагаете?

— Прежде всего отдайте общее командование в более твёрдые руки! Люди уже умирают, всё идёт бессмысленно, без плана, неразбериха вселяет в сражающихся панику. Нет ни одной путно построенной баррикады, кроме Семперовых! Прикажите Семперу руководить постройкой всех баррикад и ведите наступление на дворец всеми силами!

— Я не военный, не главнокомандующий! Кроме того, мы ждём Гейбнера!

— Гейбнера! — горько расхохотался Бакунин. — Какое же вы имели право вызвать людей на уличный бой, когда у вас нет смелости без какого-то Гейбнера! Опытные люди, знающие военное дело, хотят отдать вам свои знания и жизни, а вы их отталкиваете потому, что они не подданные саксонского короля! Сражающиеся на баррикадах не знают ни эллинов, ни иудеев!

В окно с площади врывалась «Марсельеза»; ветер рвал жёлтую занавесь; «Марсельеза» близилась; на площадь входили колонны рабочих, окружив гружённые провиантом телеги.

9

Отто Гейбнера знала вся Саксония как честного демократа и основателя гимнастических союзов; мечтательный, с росшей из-под шеи золотистой бородой, увеличивавшей впечатление детскости, если б Гейбнер был сейчас в Дрездене, бросился б к королю умолять не доводить страну до кровавой бойни; а если б король не послушал Гейбнера, Гейбнер умер бы от солдатских пуль.

Но жена, Цецилия, рожала. Гейбнер сидел у её постели. Гейбнер любил жену, семью, друзей, воскресные прогулки в окрестностях горного родного Фрейберга. Цецилия лежала, словно освещённая внутренним светом. Её побледневшую руку Гейбнер держал в своей, тихо называя жену «белой голубкой» и говоря о божественности их любви. Цецилия улыбалась мучительно и светло.

К серому дому, окружённому палисадником, где распустились тюльпаны и зацветала черёмуха, подъехали дрожки. Плотный запылённый человек несколько раз дёрнул звонок.

В фигуре Гейбнера жила лёгкость, спортивность, несмотря на неправильно двигавшуюся, повреждённую левую руку. Ясные глаза и необычайная спокойность лица были таковы, что с Гейбнером даже честным людям становилось не по себе от этой его ясности.

Гейбнер знал, что в столице неладно, но роспуск палаты? отставка министерства? огонь по народу? жертвы? прусская помощь?.. Под дагерротипом деда, саксонского священника, комкая письмо, Гейбнер проговорил:

— Если я звал народ на борьбу за демократию, я считаю бесчестным уклониться в тот момент, когда народ доведён до отчаяния.

Гейбнер простился с посланным. Тихо пошёл к спальне, бесшумно, осторожно открыл дверь. Цецилия лежала, утомлённая схватками. Гейбнер нежно проговорил:

— Цили, голубка моя…

10

— Гейбнер приехал, Гейбнер! — грубыми голосами кричали на Альт-Маркт толпящиеся вооружённые. Гейбнер снял широкополую шляпу с золотистых волос, улыбался, приветствуя трясших ружьями, косами, штангами, вилами, топорами, и, входя в двери ратгауза, подумал: «Не дрезденцы, из предместий». Торопливо поднимаясь по лестнице меж тащивших оружие людей, помахивая правой рукой, левая была без движения, Гейбнер думал: «Такого Дрездена не ожидал, это почти катастрофа». В зале Гейбнер шагал через спящие, застлавшие пол тела; первым увидел его Цихлинский.

— Наконец-то, Гейбнер! — жал его руку двумя руками этот худой, белозубый офицер, приветствуя вождя саксонской демократии.

— Кто здесь из депутатов? — спросил Гейбнер.

— Чирнер и Тодт.

— Только? — удивился. — А другие?

Цихлинский развёл руками:

— Ещё Грунер здесь.

Посреди комнаты совещаний Гейбнер стоял озабоченный, взволнованный. Таким увидал его Бакунин. «Это, кажется, лучше Тодта и Чирнера», — подумал, здороваясь с Гейбнером.

11

Прусский гренадерский полк имени императора Александра, укомплектованный однолицыми, похожими на телят бранденбуржцами, одетыми ладно, накормленными до отвала, под командой полковника графа фон Вальдерзее[115] спешился у станции Бургсдорф и маршировал под флейты и барабаны в тумане к Дрездену. Полковник граф фон Вальдерзее ехал впереди полка на гнедой кобыле, помахивавшей стриженым хвостом. Ветер дул с юга, с Дрездена, в лицо. Гренадеры видели уж погасавшие в туманах огни предместий Нейштадта. Вальдерзее позёвывал, поднося руку в перчатке к усатому красивому рту.

12

На рассвете король Фридрих-Август вместе с королевой, стоя на коленях, молился в придворной капелле; свита, тоже на коленях, окружала короля. Вошёл высокий барон фон Бейст, тихо доложил королю, что войска готовы.

Рассветным бивуаком разбились на замковом, стиля французского ренессанса, дворе солдаты саксонского короля. За ночь отбили атаки на Цвингер и арсенал; бои расстраивают дисциплину; саксонские стрелки на дворе стояли нестройной, шумящей толпой, перемешавшись с офицерами. Многие ещё не вытрезвились от пива королевских погребов. В тумане двора, у башен с косыми окнами, пылали дымным огнём непотушенные факелы. Барабан ударил подъём; стали разбирать ружья; перед строем встал полковник фон Фредерици, и наступила тишина.

Раздался шум идущих из дворца многих ног; полетела по двору команда; окружённый министрами, генералами, неровно, быстро, махая толстыми руками, вышел закутанный в синий плащ Фридрих-Август и, выждав паузу, голосом, полным волнения, закричал:

— Солдаты! Мои граждане оставили меня! Призрак республики беснуется в городе! Вы одни являетесь моей защитой! В рядах саксонских солдат нет предателей короля и отечества! Солдаты, я доверяю вам! Солдаты, могу ли я полагаться на вас?!

Замковый двор ожил; понеслось тысячеротое: «Да здравствует король Фридрих-Август! Хох! Хох!», расстроилось каре, перемешался строй, превратясь в толпу, приветствующую короля. Из замковых погребов дворцовая прислуга катила по каменным плитам двора бочки вина и пива; кипела весельем, хохотом крепкая солдатская толпа. Быстро, неровно, маша толстыми руками, неверно ставя ногу на каблук, удалялась во дворец полная фигура в синем плаще. У набережной Эльбы под охраной роты капитана фон Бюнау ждал белый пароход, чтоб спасать короля, увозить в скалистую крепость Кенигштейн; через Зелёные ворота в тумане вышел к Эльбе король.

13

Над Дрезденом поднималась заря. Полковник граф фон Вальдерзее был истый пруссак; Дрездена не любил за кривизну, за изгибы, полукруги, отсутствие прямолинейности. Военное заседание шло в Нейштадте, в здании гауптвахты.

Старик генерал фон Ширндинг, командующий войсками короля, сидел рядом с полковником и его помощником майором фон Редерном. Седой Ширндинг знавал иные времена, делал марш с Наполеоном в Россию, на его глазах под Зальфельде пал принц прусский Луи-Фердинанд. Стар, свиреп был старик, и верный слуга королю.

На заседании присутствовали министры, кроме них — генерал фон Шульц и полковник фон Фредерици. Вальдерзее говорил, обращаясь больше других к старику Ширндингу:

— Найдись среди мятежников военный талант, скажем, гений, — улыбнулся Вальдерзее, — они предпримут, конечно, всё с военной точки зрения возможное, но я не думаю, чтоб в ратгаузе сидел новый Наполеон.

— Портупей-юнкер Гейнце, — с омерзением бормотнул Ширндинг.

— Этот Гейнце, — сказал Фредерици, — у них только в роли паяца, военное командование там в руках русского беглого офицера, он терроризировал так называемое «временное правительство» и вместе с поляками взял командование в свои руки. По его плану они забаррикадировали город, а лозунг этого зверя из Парижа — огонь и грабёж.

Вальдерзее проговорил:

— Бакунин? Слыхал о нём ещё в Познани; вместе с Чирнером и поляками эта банда достойна виселицы. Но, кроме Гейнце, там есть немецкие офицеры, полковник?

— Несколько человек, обер-лейтенант фон Мюллер… фон Цихлинский.

Командир гренадерского полка имени императора Александра Вальдерзее заговорил о приёмах гражданской войны в городе и о плане борьбы с повстанцами.

— Существуют четыре способа боя: осада, бомбардировка, общий штурм и медленное, детально разработанное наступление, с взятием отдельных укреплений врага. Я думаю, нам придётся остановиться на последнем. Осада, классический пример чего показал Генрих IV против Парижа, нам мало подходяща, ибо восстание должно быть раздавлено с возможной скоростью, дабы не перебросилось на всю страну и не вызвало поддержки в других немецких государствах. Бомбардировка, что прекрасно применил Виндишгрец к Праге? Я думаю, что орудий и пороху у нас достаточно…

Тучный министр Рабенхорст, волнуясь, перебил:

— Простите, полковник, Его Величество передал мне, что ему было б горько разрушать столицу бомбардировкой.

— Именно. Я понимаю, господин министр, — проговорил Вальдерзее, уставив прозрачные глаза на карту Дрездена, — общий штурм. — Вальдерзее задумался. — Кавеньяк блестяще провёл его в Париже — это было классически, но негодяи засели в домах, к тому ж расположение Дрездена, изогнутые улицы… я думаю, — обратился он к насупленно сидевшему Ширндингу, — надо вести комбинированный способ действий.

— То есть? — низким басом проговорил Ширндинг, не любивший пруссаков.

— Повести частичный штурм, закрепляя взятое «войной домов», то есть во взятых домах сапёры будут пробивать стены, и мы будем проникать в дом за домом, беря всю улицу до конца. Мои гренадеры это знают уже по Берлину, при захвате улиц будем брать левую сторону, тогда солдаты при обстреле спрятаны почти всем корпусом.

Вальдерзее говорил и карандашом показывал по карте:

— …в центре Георгиевские ворота, отсюда поведём картечный огонь против Шлоссгассе, тут в отеле «Город Гота» главная база инсургентов; на левом фланге поведём наступление из Аугустусштрассе, из Рампишегассе, с угла Топфенштрассе на Морицгассе, где засели они в отелях «Город Рим» и «Hotel de Saxe», на правом от Цвингера двинем на Вильдсруферпляц, на зеркальную фабрику и Софиенкирхе…

14

В комнату совещаний смешной кургузый мальчишка, сын швейцара Ницше, улыбаясь, внёс на подносе кофе. За столом сидело временное правительство Саксонии: светловолосый Гейбнер, разбитый, охрипший Чирнер, молчаливо-испуганный Тодт. Рядом с Гейбнером — секретарь правительства Грунер и чахоточный почтовый чиновник Мартин. Странно бездейственный, ходил Гейнце, не снимая серого пыльника и серой острой шляпы. На подоконнике озлобленно попыхивал сигарой Бакунин; возле него члены комиссии обороны Цихлинский и Маршаль.

Знали о бегстве короля, утяжелившем положение восставших, о том, что пруссаки Вальдерзее уже повели наступление, правым флангом ударив от Цвингера на зеркальную фабрику, а левым упёршись в Неймаркт — на Фрауенкирхе. Чирнер, злой, писал воззвание к народу: «Граждане! Король и министры бежали. Страна без правительства предоставлена самой себе. Конституция оболгана. Граждане! Отечество в опасности! Поэтому стало необходимым образовать временное правительство…»

В углу лейтенант Мюллер набрасывал воззвание-призыв к солдатам-саксонцам не идти с врагами Саксонии пруссаками. Обращение к Франкфудту написал Тодт. Когда ж Гейнце, остановясь у стола, разложил раскрашенный план Дрездена и заговорил, указывая карандашом позиции войск временного правительства, все обступили стол.

— Нейштадт с вокзалами на правом берегу Эльбы, мост, цейхгауз, брюллевская терраса, дворец, Цвингер, оранжерея заняты пруссаками и войсками короля, — показывал Гейнце отмеченное зелёным карандашом. — Мы держим весь Альтштадт, за исключением дворца и Принценпалэ, все эти улицы и переулки Альтштадта нами забаррикадированы, всего у нас сто восемь баррикад.

— Сколько войск на передовых баррикадах? — перебил тихо Гейбнер.

— Сказать трудно, всего мы располагаем тысячами восемью бойцов, в Альтштадте четыре батальона коммунальной гвардии.

— Скажите, по крайней мере, каковы эти войска, сколько коммунальной гвардии и сколько сбродных частей с вилами и косами, — насмешливо перебил Бакунин, — а также озаботились ли вы, господин полковник, достать снаряды, ведь пока что оправдана только старая немецкая пословица «Not bricht Eisen»[116], бойцы вместо картечи режут железные штанги и начиняют этим пушки!

Гейнце ненавидел Бакунина; указывая карандашом позиции войск временного правительства, заговорил, обращаясь только к Гейбнеру. Бакунин видел густоволосую чёрную голову Гейнце, и эта голова казалась ему не только не революционной, но предательской.

— Герр Гейбнер, во имя защиты революции, спросите полковника, разработан ли план обороны против наступления прусских войск, которое уже началось?

Гейбнер, может быть, не повторил бы вопроса Бакунина главнокомандующему, но с Эльбы свежо ухнуло первое орудие.

— Слыхали? — расхохотался Бакунин. — Пруссаки знают своё дело, этот зверь прыгает быстро, у него хороший берлинский опыт! Это вам не саксонские стрелки!

— Господин полковник, у вас есть детально разработанный план защиты?

— Излишне говорить, герр Гейбнер, если временное правительство дало мне неограниченные полномочия…

Но Бакунин заговорил резче, тряся кудлатой львиной головой, сжимая кулаки. На него глядели, слушали все.

— Именем революции требую представления подробного плана обороны и имею конкретные предложения! Прежде всего, что касается Альтштадта, то на нашем левом фланге мы должны употребить все силы, чтобы провести баррикады от дома Кальберля до театра, Цвингера и конюшен, тогда б мы могли попытаться захватить мост и отрезать Альтштадт. Предупреждаю всех, — кричал Бакунин, — что если сейчас же мы сами не бросимся в бой со всеми нашими силами, очертя голову, то нас пруссаки раздавят, как мышей. Но нам надо действовать не только в Дрездене, надо взорвать железнодорожные пути от Редерау к прусской границе и от Бауцена до Лебау, перерезав этим пруссакам путь и выиграв время! От имени своего и моих друзей поляков, помощь которых господин Гейнце, не имеющий офицеров, тем не менее отклоняет, заявляю, что баррикады временного правительства, за исключением баррикад Семпера на Вильдсруфергассе, Шефельгассе, между «Hotel de Saxe» и «Римом», все построены никуда не годно! Далее — провиантом люди снабжаются плохо, дисциплины, нет, точного плана действий нет, нет и общего командования. Революционеры сражаются как попало, обороняются и наступают, как хотят, всё это чревато роковыми последствиями, если мы не образумимся сейчас же. У нас должна вестись не тактика уличных боёв, а прусская тактика войны домов, мы должны брать отдельные дома, укрепляя их…

— Выгоняя жителей? — перебил Гейбнер. — Мы, провозгласившие священный лозунг собственности, будем выгонять граждан и истреблять их имущество?

— Это разбой, хороший для банд! — закричал Гейнце.

— Но это ж, чёрт возьми, революция или нет?! — громово закричал Бакунин, бешеный, с потемневшими глазами. Он ненавидел сейчас их всех больше, чем самого Вальдерзее. — Во имя революции требую сейчас же принять все меры защиты будущей свободы и жизней тех, кто отдался в ваши руки! Мы должны вырвать инициативу боя из рук Вальдерзее и нанести врагу удар! Я предлагаю взорвать королевский дворец! Да, да, милостивые государи! Здесь у меня есть рабочие, они готовы с баррикады на Шлоссгассе через главный шлюз проникнуть к Георгиевским воротам и подложить мину в четыре центнера пороху, проведя шнур к баррикаде. Это пламя покажет, что народ пришёл в движение. Этого будет достаточно, чтобы вызвать панику и страх у врага, и этим в то же время мы выбьем их из главной цитадели!

На площади шумели, пели, с Зеегассе двигались вооружённые колонны подкреплений из Фрейберга в форме венгерских войск. Эхом раскатывались выстрелы со стороны дворца, треском, перекатами в звучном утреннике. Где-то глухо прорвалось и замерло «ура»; в этот момент в комнату вбежал бородатый, очкастый, задыхающийся Рекель.

— Что ж сидите?! — закричал он, как пьяный. — Пруссаки наступают из Аугустусштрассе, и если там не будет подкрепления, наши не выдержат!

Гейбнер встал, побледневший, словно обескровленный.

— Полковник Гейнце, — проговорил он громко, — отправьтесь на баррикады, взяв пришедшие колонны подкреплений.

Гейнце, в сером пыльнике, острой шляпе, вышел. За ним пошли члены комиссии обороны, лейтенанты Маршаль, Цихлинский и Мюллер. Из комнаты совещаний в зал вышли Бакунин и Рекель Гейбнер остался у окна, прислушиваясь к бою.

— Каждый выстрел разрывает мне сердце, — проговорил тихо Гейбнер, глядя на площадь.

— Баррикады и близлежащие дома надо обложить смоляными венками, — возбуждённо говорил Бакунину Рекель, — бойцы у «Hotel de Pologne» требуют венки, если бойцы не выдержат, мы подожжём венки и не допустим солдат!

— Поди предложи, когда они в разгар революции твердят о священной собственности домовладельцев! Что ты сделаешь с этими мещанами, я даже не убеждён, что Гейнце неумышленно бездействует; господин Тодт, по крайней мере, своих чувств не скрывает и беспокоится только, как бы революционеры не совершили какой-нибудь «неправомерный поступок», то есть не подожгли бы дом иль не расстреляли кого-нибудь, а когда расстреливают революционеров, он разводит руками.

— Мещане, мещане, но что ж ты будешь делать, это временное правительство, и народ верит Гейбнеру!

— У Гейбнера жена родила! — засмеялся Бакунин, безнадёжно махнув рукой. — Мне кажется, что он больше думает о жене, чем о революции, иль, во всяком случае, уверен, что революция побеждает так же легко, как рожает его супруга.

По лестнице ратгауза продирался сквозь толпу, бежал семнадцатилетний юноша из гимнастического союза, связной 1-го батальона с Фрауенгассе; по запыхавшемуся лицу Бакунин понял, что сведения неблагоприятны.

— Пойдём, — проговорил, идя за юношей в комнату совещаний.

Гейбнер писал воззвание к народу: «Граждане! Рабство иль свобода?! Выбирайте! Ваша судьба решается сейчас. Вся судьба немецкого народа здесь. Другого времени у нас нет…»

— Герр доктор, — задохнулся от бега, глотая слова, юноша, — от командира, лейтенанта фон Мюллера с Неймаркт, с Фрауенгассе, бойцы не выдерживают, бросают баррикады, уже бросили «Город Рим», — от страха, от бессонницы слёзы выступили на глазах юноши.

— На Неймаркт?! — Гейбнер встал, схватил шляпу. Хрупкий, голубоглазый Гейбнер сейчас был величествен. — Скажите лейтенанту Мюллеру, что я еду! — сказал опрометью бросившемуся в дверь юноше.

— Чирнер, вы останетесь здесь, подпишите и отдайте в печать приказ по баррикадам, а я еду на Неймаркт, кто со мной? Бакунин, поедемте!

15

От Аугустусштрассе и Цейхгаузпляц, левым крылом опершись на окрестности Фрауенкирхе, пруссаки графа фон Вальдерзее двигались на Семпером укреплённую баррикаду. Зоркоглазые бранденбуржцы утомили баррикады гимнастических союзов метким и беспрерывным огнём. Из-за мешков с песком, камней, столов отстреливались гимнасты; но, перебегая игрушечными пешками по Неймаркт, близились бранденбуржцы, и первая баррикада, под командой лейтенанта фон Мюллера, смялась и дрогнула, потому что на бруствере семнадцатилетним юношам не захотелось умирать. Но веснушчатому крепышу, сыну саксонского генерала лейтенанту фон Мюллеру было всё равно. Мюллер даже предпочитал виселице баррикады, хрипло, деревянно крича, он размахивал саблей посреди улицы.

— Куда?! Назад, сволочь! На баррикады! — и обезумевшего желтолицего человека Мюллер, схватив, с размаху ударил эфесом сабли в зубы.

Гейбнер и Бакунин скакали по улице. Бакунин в изорванном, измятом фраке; Гейбнер в распахнувшемся сюртуке; Гейбнер в седле сидел прекрасно, натянутые штрипками брюки обтянули сухие колени. Возле Мюллера Бакунин соскочил с тяжёлого упряжного коня.

— Братья! Граждане! Солдаты революции! — закричал надтреснуто Гейбнер. Гейбнер сейчас силён и смел. Бросив поводья первому подбежавшему, кричал голосом отчаянным, которого не слышал сам.

— Братья! Граждане! Вперёд! — Гейбнер бросился на оставленную баррикаду. Вблизи бегущие остановились, далеко бегущие повернулись. Гейбнер с лейтенантом Мюллером и кучкой молодёжи бежали к брошенной баррикаде.

— За свободу! — машет правой рукой Гейбнер, перекошенным ртом кричит Мюллер. И к баррикаде стали возвращаться гимнасты. Пули свистят, бьются в голубую стену соседней колбасной, отбивают штукатурку; в дома тащат раненых. Гейбнер, не слыша своего голоса, с веющими вокруг головы золотистыми волосами, в разлетающемся сюртуке, кричит:

— Рабство или свобода?! Ваша судьба решается сейчас! Вся судьба немецкого народа здесь, на этой баррикаде!

Бойцы залегли, баррикада открыла огонь, кто-то закричал: «Бегут, бегут». Это юноша, связной лейтенанта фон Мюллера, крича, стреляет, лёжа у самых ног Гейбнера. Выстрелы заварились отчаянной кашей, слышно: «Бегут! Бегут!» — и видно: игрушечными фигурками убегают пруссаки по Неймаркт. Из-за косяка по пруссакам бьёт из штуцера лейтенант фон Мюллер, выкряхтывая площадные ругательства. У противоположной стены скусывает патрон, стреляет по пруссакам Бакунин из одноствольного кухенрейтера[117].

16

Баррикада замолчала, когда Неймаркт стала пуста. Гейбнер, лёгкий, Бакунин, громадный, поднялись в сёдла. Гимнасты радостными глазами провожали Гейбнера. Гейбнер и Бакунин ехали шагом по Фрауенгассе.

— Гейбнер, — с седла говорил Бакунин, когда в узкой улице ехали, касаясь друг друга коленями, — мы разные люди, ваши взгляды умеренны, но после того, как вы действовали, не щадя жизни, как лучший герой революции, верьте мне, меня не пугает ваша умеренность, и к чему бы ни пришла революция, знайте, моя жизнь в вашем распоряжении. Я понял, что сейчас не о чем спрашивать, а нужно рискнуть головой.

Гейбнер улыбнулся улыбкой, размягчённой мягкостью глаз.

— Бакунин, я не чувствую себя даже политиком, — сказал Гейбнер, — я не наделён сильными страстями, но с пути, на который я встал в защите конституции, я не сойду. Qui vult quod antecedit, vult etiam quod consequitur[118].

— Я латыни не знаю, — бормотнул Бакунин.

— По старонемецкой пословице это значит — кто сказал «А», должен сказать и «Б» Если вы поставили на эту же карту жизнь и хотите отдать её на этих же баррикадах, то будем друзьями.

Гейбнер протянул Бакунину руку, и Бакунин крепко её пожал.

— Я поеду на Цангассе, а вы езжайте на Вильдсруфер, — сказал Гейбнер.

Тяжёлый упряжный мохнатый конь не хотел отъезжать от кобылы, Бакунин ударял его каблуками, повернул, тронул рысью. Возле Вильдсруфергассе Бакунину показалось: мелькнула, перебегая улицу, худая фигура Вагнера, в берете, в широких панталонах, синем сюртуке; даже показалось, что фигура композитора выражала веселье.

17

Атаки на баррикады Семпера были отбиты. С рудокопами отстрелялся Бакунин и на Брейтештрассе, но бойцы ждали ночи, как спасения, чтоб, упав темнотой на Дрезден, остановила б набатные колокола и выстрелы, повалив шпили дворцов, колокольни, всё смешав чернотой. Ночь не хотела приходить, но пришла.

В зале ратгауза, поджав ноги, на матраце в испачканном фраке сидел Бакунин. Рядом полулежал, наливал в жестяную кружку кофе из большого кофейника Рекель; сидели Маршаль, Цихлинский, Мартин, группа поляков: в светло-синих широких панталонах, по-турецки поджав ноги, отпивал кофе Вагнер, возбуждённо говоря:

— Это блестящая, блестящая победа! — Вагнер был даже красив, в необычайно радостном возбуждении обращаясь то к Бакунину, то ко всем окружавшим. — Такие переживания бывают раз и далеко не во всякой жизни! Я пробрался под обстрелом с вечера на Крейцтурм, но представьте, туда залезло уже несколько человек, и между ними учитель Бертольд, пытавшийся завязать со мной во время боя сложнейший философский спор на самые отвлечённые вопросы религии и права!

Все расхохотались.

— У башенного сторожа я достал тюфяк и устроился почти что с комфортом. И вот, на рассвете, вы подумайте, это была изумительная картина! С одной стороны беспрестанное, жуткое гудение колоколов, с другой — свист прусских пуль, а из сада у Крейцтурм слышу в начавшемся бою самую настоящую песню соловья! Нет, нет, это был удивительнейший рассвет в моей жизни!

— Вагнер, — прожёвывая колбасу, улыбался Бакунин, — если б вас сделать главнокомандующим революцией, она прошла бы у вас поразительно музыкально!

— Я даю слово, слышал самого настоящего соловья! И в полнейшей утренней тишине, когда из-за Эльбы встало, как расплавленный, огненный шар с ярким контуром, алое солнце, ещё не было ни выстрелов, ни колоколов, а с Тарандерштрассе уже начала доноситься «Марсельеза». Оттуда шли колонны человек в тысячу отлично вооружённых, в ногу марширующих рудокопов, солнце осветило их необычным светом, о, это была такая незабываемая сцена! Тут присутствовала как раз та самая стихия, которую я так долго отрицал в немецком народе! Тут она встала передо мной с полной ясностью, облечённая в изумительную форму! Рудокопы везли с собой на вороных клячах четыре небольшие пушки. Мне объяснили, что эти пушки принадлежали господину Дате барону фон Бургу, с которым я познакомился на торжестве открытия дрезденского певчего общества. Помню, он тогда ещё произнёс чрезвычайно благожелательную, но до смешного скучную речь. И поверьте, мои друзья, — засмеялся Вагнер, — когда из этих пушечек стали стрелять по солдатам, эта плохенькая канонада, по иронии судьбы, напомнила мне скучную речь господина Дате фон Бурга!

Поперхнувшись куском, Бакунин захохотал. Хохотали и окружившие матрац поляки, Цихлинский, Мартин, Рекель. Из комнаты совещаний вышел Чирнер, приглашая на заседание.

18

Уже шёл рассвет. В комнате необычно суетился тайный советник Тодт, жестикулировал, наседая на Гейбнера.

— Члены магистрата протестуют против того, что по распоряжению Бакунина в нижний этаж свозятся запасы пороха и там же льют пули! Я присоединяюсь! Мы подвергаем здание опасности!

— Одну минуту, — устало говорил Гейбнер, как бы успокаивая Тодта, протянул руку, смыкая светлые, окружившиеся кругами бессонницы глаза, — я переговорю с членами магистрата и с Бакуниным.

Но в этот момент за стеной раздался шум, словно в ратгауз с боем ворвались пруссаки. Посреди зала сгрудилась толпа разъярённых гвардейцев, махавших ружьями. Гейбнер подбежал к двери: в толпе металась громадная фигура Бакунина, Бакунин кричал:

— Граждане! Революция не знает бессудных убийств!

— Судить! Судить!

Гейбнер пробился; в толпе зажали сине-окровавленного человека, по-детски поднявшего к лицу руки.

— Ведите в комнату совещаний! Цихлинский, займите вместе с Бакуниным место судей! — кричал Гейбнер. Комната совещаний наполнилась вооружёнными; толпа напирала; пробившись сквозь неё мощным телом, закричал громово Бакунин, садясь за стол:

— Подсудимый! Назовите ваше имя, фамилию, род занятий!

Окровавленный человек нерешительно качнулся, побледнев под голосом судьи.

— Ганс Фогт, владелец мехового магазина с Брейтештрассе, — побелевший Фогт стоял в отчаявшейся позе. Бакунин еле потушил улыбку, утерев её широкой ладонью.

— В чём вы его обвиняете?

— Когда мы шли по Брейтештрассе, — заговорил ближний рослый гвардеец, — из верхнего этажа выстрелили, мы бросились, во дворе стоял он, — ткнул гвардеец в Фогта. — У него дымилось ружьё, это шпион…

— Постойте! Герр Фогт, вы действительно стреляли?

— Да, — и бледность лица Фогта стала меловой.

— Стреляли? — переспросил удивлённо Бакунин.

— Да, но я стрелял не в них, — указал на гвардейцев Фогт, — я честный человек, меня тридцать лет знает вся Брейтештрассе…

Бакунин увидел, как от жалости к Фогту побледнел Гейбнер.

— …господин судья, — колени Фогта дрожали, язык заплетался, говорил торопясь, спасаясь от смерти, — у меня от покойного отца, седельщика Карла Фогта осталось дробовое ружьё, с которым мой покойный отец ходил на охоту, я не охотник, всю мою жизнь не охотился, но в городе так много выстрелов, и моя жена сказала, что можно испробовать ружьё, я и выстрелил в голубей, — и совершенно неожиданно, сжавшись, Фогт вобрал в плечи голову, заплакав, закрываясь, размазывая по избитому лицу слёзы.

— Какое это ружьё? Вы его взяли? — Бакунин едва сдерживал смех. Гвардеец передал ржавое дробовое ружьё со стёршейся насечкой «Льеж» Удерживая смех, Бакунин насупился сильней.

— Герр Фогт, ваше ружьё действительно похоже на палку, но зачем же вы в такой серьёзный момент, когда народ в отчаянном напряжении отстаивает свои права, вздумали стрелять по голубям? Ваш поступок неосторожен, вы за него могли поплатиться, но теперь вы свободны.

Бакунин написал на клочке бумаги пропуск.

— Возьмите с собой вашу замечательную флинту[119] и передайте фрау Фогт, что из неё даже по голубям едва ли можно стрелять с большой пользой.

Смех наполнил комнату совещаний.

19

Ходя из угла в угол, кричал покрасневший тайный советник, член правительства Тодт:

— Чем?! — указывал на окно, откуда виднелись тучи чёрного дыма, — чем вы оправдаете это?! Королевский театр, лучший театр Саксонии, пылает подожжённый войсками временною правительства! Там погибли декорации, гардероб! Вместе с театром горит Цвингерпавильон! Гейбнер, вы человек, ценящий национальное достояние, это же вандализм! Страна воспримет нас как правительство ужаса!

Если б вошла сейчас Цецилия, только взглянула б, поняла, как разбит мёртвенно-бледный, охрипший Гейбнер; он заговорил еле слышно, осип, пропал голос.

— Моему личному чувству пожар оперы также ужасен, как вам, но дело дошло до открытого боя, и тут не руководятся ощущениями, ибо борьба идёт за права народа. Если б это было в моих силах, я б не позволил в Дрездене раздаться выстрелу!

О, как зарыдала бы, заметалась раненой птицей Цецилия, услышав этот дрожащий, еле слышный голос.

— Но кто-нибудь да отдал приказ поджечь?! — бешено закричал Тодт.

— Я не отдавал, восставшим пожар не нужен, опера подожжена, вероятно, прусскими снарядами.

— Ну конечно, пруссаками! — захохотал Тодт. — Теперь всё «прусское»! Зачем же музик-директор Рекель во дворе ратгауза готовит смоляные венки?! Я своими ушами слышал, как вчера ещё господин Рекель, так недавно зарабатывавший свой хлеб в этой опере, говорил Бакунину, которому наше дрезденское несчастье кажется чуть ли не удовольствием, о необходимости сжечь театр при защите левого фланга!

— Верно! — крикнул Рекель.

Гейбнер измученно поглядел на Бакунина и Рекеля.

— Такой разговор был, — проговорил Бакунин, — и если б понадобилось для спасения революции сжечь не только оперу, а пол-Дрездена, я думаю, всякий поставивший на карту либо смерть, либо свободу народа, поджёг бы пол-Дрездена.

В комнате произошло замешательство. Гейбнер останавливал шум, но схватясь за голову, закричав истерическим голосом: «О бедлам преступлений!» — Тодт выбежал из комнаты совещаний. Змеящимися клубами в голубое небо стлался над Дрезденом, уходил дым театра, где недавно гремела Девятая симфония под управлением Вагнера. Дым вырывался гигантскими клубами, оплетая белое барокко Цвингера, изредка показывалось душное пламя с косматым языком.

20

Шёл третий день боя. Время над городом плыло с задыханиями, перебоями, толчками. Дома умерли, окна забиты. Тяжело дышал город восстания. В Дрездене развязался хаос борьбы. Вальдерзее вёл бой, но и он терял терпение, на баррикады Семпера бросил в четвёртый раз в лоб на штурм три роты александровских гренадер, и лейтенант фон Кийленштерна, раненный в атаке на «Английский дом», падая, закричал нечеловеческим голосом: «Kinder! Lasst mich hier nicht liegen!»[120] Вокруг замолкших колоколен метались стрижи; от пушек подымались с площадей звенящей тучей голуби. На носилках таскали закопчённых порохом раненых прусских гренадер, саксонских стрелков и штатских с чёрно-золото-красными лентами и кокардами.

Вагнер с трудом пробирался в зал ратгауза, осторожно шагая меж лежащих спящих. В комнате совещаний на подоконнике сидел Гейбнер, опухший, без голоса; радостно пожав руку Вагнера, проговорил еле слышно:

— Хорошо, что вы пришли, будем считать это добрым предзнаменованием.

— Устали, Гейбнер?

— Ослаб. Три дня не сплю, не ел ничего горячего, не знаю, как двигаюсь, было б легче сейчас умереть, чем нести ответственность за всё дело.

— А Чирнер и Тодт? Что? Неужели скрылись?

— Оба, — улыбнулся мягко Гейбнер, — Тодт заявил, что не несёт ответственности за «безобразия», и уехал во Франкфурт…

— А Бакунин?

— Он тут, заступил их место, мы остались вдвоём, ах, Вагнер, верите ль, что у меня в груди? Я не призван для государственной роли, я рядовой гражданин, и, поверьте, среди этих боёв и крови я ни на минуту не забываю моей жены…

Лицо Гейбнера свела судорога, он отмахнулся, взглянул на стенные часы, сказал:

— Пройдите к Бакунину, он в зале, там, в углу, а мне надо к Гейнце на Вильдсруфергассе, там очень много бестолковости. — Гейбнер надел широкополую шляпу с чёрно-красно-золотой кокардой и, надев, показался ещё бледнее. Взял Вагнера под руку, идя, тихо проговорил: — Вагнер, я знаю, мы проиграли, теперь нужно только одно: честно умереть.

21

В комнате совещаний только Бакунин сохранил перекатывавшийся осипшей октавой голос. Остальные возбуждённо, бешено шептали, стараясь жестами дополнить речь.

— Члены магистрата обратились к правительству, — приложив руку к горлу, шептал Бакунину Цихлинский, — с требованием удалить из ратгауза порох, они протестуют против разрушения трёх домов и пожара оперы, Гейбнер на баррикаде, просил тебя выслушать, выяснить дело.

Бакунин насупился, злоба в потемневшем бакунинском лице, он знал это дело.

В комнату совещаний, где у окна стоял Бакунин, курил сигарету, смотря вдаль на дымы пожаров, вошёл, тяжело задыхаясь, заместитель бургомистра, штадтрат Пфотенхауер. Бакунин обернулся к нему.

— С кем имею честь говорить? — проговорил Пфотенхауер.

Презрительная улыбка пробежала по лицу Бакунина.

Штадтрат Пфотенхауер застёгнут на все пуговицы, стоячий воротник, несмотря на жару, подпёр шею и стянут синим галстуком.

— Вы имеете честь говорить с членом временного правительства Саксонии, — ответил Бакунин.

— Я заместитель бургомистра, штадтрат города Дрездена, — не сдерживая вырывавшегося гнева, проговорил Пфотенхауер, — от имени магистрата заявляю протест лицам, командующим восстанием! Мы приказываем, — закричал вне себя Пфотенхауер, ударив по столу, — немедленно прекратить в ратгаузе литьё пуль и очистить подвалы от пороха!

Усмешка в тёмных усах Бакунина, русские степные глаза насмешливы.

— Чьим именем вы приказываете? Магистрат не имеет никаких прав, его больше не существует! — Бакунин смерил с ног до головы штадтрата.

— Что?! — вскрикнул Пфотенхауер, делая угрожающий шаг, и голос зазвенел, переходя в бешенство тенора. — Вы стащили сюда восемнадцать центнеров пороху! Ваши люди набивают патроны и курят сигареты! Это угрожает зданию! Ратгауз не строился для того, чтоб в нём лили пули и свозили порох!

Улыбаясь гневу, сюртуку, синему галстуку, Бакунин сказал тихо:

— А дальше что, что вы ещё требуете? — и расхохотался. — У городского совета нет сейчас права требовать, он сейчас нуль. Поняли?

Штадтрат будто шатнулся, побледнев, но вдруг, ступив бешеным шагом, крикнул, и от крика задрожали ноздри и щёки:

— Я требую ответа за поджог трёх домов на Брейтештрассе и за поджог театра!! Чем собирается возместить так называемое временное правительство причинённые убытки? Городская касса и депозиты никем не охраняются, тогда как тут всё достояние граждан! Ваши войска по вашему приказанию ворвались к придворному проповеднику фон Аммону и отняли у него ключи от Софиенкирхе! — Штадтрат дышал глубоко, еле успевая под сюртуком переводить дыхание больного, склеротического тела. Бакунин злобно прервал молчание:

— Штадтрат Пфотенхауер! Именем временного революционного правительства, в руках которого сейчас судьба свободы всей страны, я запрещаю вам раз навсегда обращаться с подобными требованиями! — Бакунин уже кричал громовым голосом. — Ваши филистерские слёзы для нас нектар богов! Революции нет дела до вашего ратгауза и благосостояния ваших мещан! Мы разрушим всё, что нам нужно, не обращая внимания на потоки мещанских слёз! Ваше бездарное здание оперы сгорело потому, что мы защищали жизни наших бойцов на левом фланге! Нам удобно свозить порох в ратгауз, и мы будем свозить! Вы протестуете против смоляных венков, но их зажгут при наступлении врага! Мы разрушим всё для победы нашего правого дела! Что ваши дома! Пусть они взлетают на воздух! У меня нет времени с вами разговаривать!

Слишком много бешенства было в бакунинском крике, если б в комнату не вошли Цихлинский и Маршаль, может быть, штадтрат и бросился б на Бакунина. Голосом срывающимся, налившись кровью, Пфотенхауер закричал:

— О каком «правом деле» говорите вы? Иностранец, беглец, у нас в Дрездене разжигающий костёр противозаконных и противобожеских бунтов! Иль вы не видите, сколько жертв вопиют к небу! Вам всё равно, что граждане Дрездена умирают! Вам нужен этот пожар нашего достояния и нашей крови! Но ошибаетесь, герр!!! Германия не страна рабов!!! И я не увижу вас ранее чем на виселице на этой же площади!! — и схватившись за ручку двери, штадтрат распахнул её так, как никогда не распахивал за шесть лет работы на совещаниях магистрата.

22

Ночью, с свечами, сидели в комнате совещаний измученный, сине-бледный Гейбнер, сосредоточенные, обеспокоенные Цихлинский, Мюллер, Маршаль, и возбуждённо бегал, вея бородой, с поднятыми на лоб очками, Рекель. Рядом с Гейбнером — казавшийся спокойным Гейнце. Раскатывающейся, срывающейся в лай октавой говорил Бакунин о том, что бой в Дрездене безнадёжен, что надо отступать. На столе перед комиссией обороны и временным правительством цветилась размеченная пёстрая карта Дрездена.

Гейбнер, грязной рукой откинув назад длинные волосы, просипел:

— Полковник Гейнце, обрисуйте стратегическое положение; важно знать, продержимся ли мы до прибытия подкреплений из Хемница?

Густоволосый, бровастый, с растущими из ушей и ноздрей пучками жёстких волос, из-под серого пыльника блестевший золотым воротником мундира, Гейнце, не меняя позы, проговорил:

— Когда может прибыть подкрепление?

— Мы приняли меры, пошлём уполномоченных, надо рассчитывать — два дня.

— Не продержимся двух дней, — уверенно проговорил Бакунин.

— Можем держаться два дня, — сказал Гейнце.

— Достаточно посмотреть, — показал Бакунин на карту сигарой, — пруссаки сжимают нас всё поспешней, мы скоро очутимся в кольце, и это может произойти даже завтра, если наступление Вальдерзее пойдёт таким же темпом. Оптимизм Гейнце неуместен, мы не можем восстановить положения, нет сил. Пруссаки отказались от боя на улицах, в котором мы могли бы им противостоять. Они применяют излюбленную тактику, берут дом за домом под прикрытием артиллерии, кстати сказать, мало церемонясь со «священной собственностью».

— Пруссаки мне не указ, — просипел Гейбнер.

— Оттого и победят; но сейчас дело не в том, у нас нет достаточного числа военных командиров, после отказа от их услуг поляки уж покинули Дрезден. Наши пушки, подарок герра Дате фон Бурга, никуда не годятся, это старые калоши, пороху и пуль не хватает усталость у людей полная и в подкрепления никто не верит, количество раненых растёт, где ж тут место оптимизму?

— Что же ты предлагаешь? — перебил ходивший взад-вперёд Рекель.

— Мой план: вывод революционных войск за Дрезден, чтоб засесть в рудных горах и там поднять восстание, связавшись с Богемией, Баденом и Пфальцем, это единственное спасение.

Канонада словно сошла с ума, пруссаки ударили обрывающими душу пушечными залпами, что-то страшным грохотом и раскатами обрушилось вблизи. Маршаль и Мюллер подошли к тёмным окнам. Навстречу метнулись красные языки и в свете огня тучи ночного, пропадающего дыма.

— Сегодня к рассвету, — лаял бас Бакунина, — принять самые отчаянные меры контратаки со всех баррикад. Это задержит пруссаков, а мы приведём в порядок резервы и приготовимся к выводу войск единственным ещё свободным путём через Дипольдисвальдерпляц по Гроссе Плауеншегассе. Чтоб нас не обошла конница, срубим и завалим деревьями Максимилиановскую аллею, а на Вильдсруфскую баррикаду, на которую пруссаки так точат зубы, предлагаю выставить хотя б все картины галереи с «Мадонной» Рафаэля во главе, оповестив об этом полковника Вальдерзее.

— Что?! — остановился, нервно засмеявшись, Рекель.

Гейнце криво, презрительно усмехнулся.

— У нас нет времени шутить, — прохрипел Гейбнер, — при чём тут картины?

— Я говорю серьёзно, — проговорил Бакунин, — надо задержать пруссаков во что бы то ни стало. О выставке на баррикады «Мадонны» и прочих знаменитостей надо оповестить, и это может на время задержать пруссаков, ибо их офицеры всё ж «zu klassisch gebildet»[121], чтоб открыть огонь по «Мадонне» Рафаэля, а если откроют — тем лучше, на них падёт позор варварства!

— Я считаю это шуткой, а если серьёзно, то подчёркиваю: мы можем погибнуть на баррикадах, но немецкую свободу и конституцию никогда не запятнаем именем вандализма! — резко просипел измученный Гейбнер.

— Очень жаль, в истории, Гейбнер, судят только тех, кто побеждён. Я могу лишь сказать, что даже в такой решительный час, когда тут, на улицах Дрездена, за свободу умирают не картины Рафаэля, а живые люди, когда решается судьба не только немецкой, а, может быть, всей европейской свободы, в вас нет ни должной твёрдости, ни желания победы! Я ж настаиваю именно на принятии самых отчаянных, самых невозможных мер, пусть выйдем все на баррикады, может, это поднимет дух бойцов, пусть бросимся на пруссаков и умрём за спасение революции!

— А если эта «отчаянная атака» по всему фронту потерпит неудачу? — холодно, с расстановкой проговорил Гейнце. — Ведь этим мы обнажим подступы к ратгаузу, и тогда?

— Тогда свезём остатки пороха сюда и, когда пруссаки приблизятся, взорвём всё к чёрту на воздух!

Гейбнер казался обречённым, думал о том, как весть о смерти примет не оправившаяся от родов Цили; на глаза могли навернуться слёзы, но Гейбнер повернулся на фразу Бакунина, проговорил:

— Мы имеем право биться и умереть, но не разрушать город.

Бакунин отшвырнул стул, заходил по комнате тяжёлыми, подминающими половицы шагами. «Полная безнадёжность, они ещё хуже Коссидьеров, Флоконов, Ламартинов, у тех был хоть петушиный пафос, а тут ничего, кроме боязни, как бы не разбить чашку иль миску какой-нибудь фрау Мюллер. И это революция?»

— Я предлагаю согласиться с планом контратаки, — заговорил Рекель.

Гейнце сидел безучастно, думал, что дело в Дрездене кончено, что, бежав, Тодт и Чирнер поступили правильно, может быть, тут, в ратгаузе, в этой же комнате совещаний схватят его пруссаки и, как командира восстания, поведут к Вальдерзее. Гейнце слушал удары артиллерии, знал, что близятся. Сквозь застлавший уши звуковой туман услыхал Гейбнера.

— Полковник Гейнце, вы согласны?

Не то от недоедания, не то от переутомления Гейнце показалось, что Гейбнер далеко проплывает в тумане и лицо у него крошечное.

— Согласен, — с напряжением произнёс Гейнце, но присутствующие не почувствовали этого напряжения. И снова лающим басом заметался голос Бакунина, сыплющего пепел на стол, на карту, на фрак. Гейнце машинально встал, пересёк дымную комнату, пошёл в уборную.

— Да как же не рубить Максимилиановскую аллею! Боже ты мой! — убеждая, кричал Бакунин. — Если мы будем думать о каждой чашке фрау Мюллер, нам не сделать самой плёвой революции! Прорвись вдогонку конница, она изрубит нас в котлеты!

— Бакунин прав, — прохрипел Гейбнер, — спасая людей, аллею надо забаррикадировать, хотя б и столетними деревьями.

— Слава Богу хоть это, — бормотнул Бакунин, дымя сигарой.

— Маршаль, вы поедете во Фрейберг за подкреплениями?

— Если временное правительство прикажет…

— Цихлинский отправится в Плауен, я думаю, Гейнце ничего не имеет против? Где Гейнце?

— Он вышел, repp Гейбнер, — прохрипел Цихлинский, — слушаюсь, только я плохо знаю дорогу.

— Тогда, Рекель, поезжай вместе с Цихлинским, ваша задача — скорейший подвод подкреплений, во Фрейберге четыреста резервистов и в Плауне около этого.

Не закрыв за собой дверь, вошёл Гейнце.

— Полковник, вы согласны на поездку Маршаля и Цихлинского за подкреплениями?

— Да.

— Маршаль, послушайте, — кричал Бакунин, — возьмите с собой Вагнера, он спит тут у меня на матраце, он будет вам полезен, а тут ему уже нечего толкаться!

23

Когда спали баррикады, в тусклом рассвете по Пирнаишегассе меж разбитых домов прошёл, как бы спотыкаясь, человек в сером пыльнике, серой остроконечной шляпе. Он шёл вдаль от баррикад, в сторону пруссаков, скрываясь в кривом переулке. Всё ускорял шаги, низко опустив голову, пока навстречу из Клейне Шлоссгассе не показался взвод прусских гренадер. Тут человек замедлил шаг, словно стали у него отниматься ноги.

Из окон двое посторонних видели, как в серости рассвета пруссаки остановили человека в сером пыльнике. И вдруг прусский майор стал срывать с человека пыльник, шляпу, блеснул отделанный золотом мундир. Рослый, ражий майор сорвал у арестованного с портупеи саблю. Взвод повернул назад, конвоируя главнокомандующего восстанием, сдавшегося полковника Гейнце.

24

В ратгаузе, в главном зале, сторож Ницше подметал пол, охапками выносил во двор солому. По всем этажам ходили члены магистрата во главе с заместителем бургомистра Пфотенхауером, рассылали уборщиц, приказывали мыть лестницу, посылали сторожей за стекольщиками.

На площади шумно строились, рассчитывались по нумерам, взводами уходили на баррикады бойцы. Только в комнате совещаний, откуда только что выбежала вооружённая Паулина Вундерлих, шепча: «Всё погибло, всё погибло», — оставались ещё Гейбнер, Бакунин, Мартин и наборщик Стефан Борн, принявший главное командование войсками. Борн, жилистый, громадный, как столб, прохаживался молча. У окна, скусив патрон, Бакунин шомполом забивал заряд. Гейбнер стоял землисто-серый, как вырытый из земли труп, невооружённый, со шляпой в руках.

— Бакунин, — проговорил Гейбнер, останавливаясь подле него, — ты единственный близкий человек, прежде чем выводить войска и предпринимать дальнейшую борьбу, скажи прямо: верно ль, что твоя конечная цель — учреждение красной республики?

Бакунин засмеялся:

— О чём ты волнуешься, Гейбнер? — забивал крепче заряд. — Что умрём вместе за разные идеи? Ну, мои цели, — проговорил, подымая штуцер, надевая пистон на капсюль, — не имеют ничего общего с немецкой конституцией, и, если хочешь откровенности, считаю это ваше движение смешным, филистерским и неумным, но беру ружьё и, пожалуй, буду даже рад, если меня, как тряпку, расстреляют пруссаки. Эх, Гейбнер! — вскинул ружьё Бакунин. — Всего не перескажешь, друг! Да и времени нет, человек слишком сложен. Пусть мои идеи остаются при мне, верь одному: я начал борьбу вместе с тобой и пойду до конца. На меня можешь положиться, как на преданного друга. К тому ж, дорогой, умирают ведь в тысячу раз скорее, чем об этом думают.

Гейбнер, уставившись в одну точку светлостью глаз, стоял потерянный и грустный. Это уж не пламенный Гейбнер неймарктской баррикады, увлекающий Бакунина, это тонкий плющ, вьющийся по бакунинскому дубу.

— Ну, пойдёмте, — обращаясь ко всем, сказал Бакунин, — войска уж собраны, ты должен их приветствовать, Гейбнер.

Идя по пустому, уже подметённому залу, Гейбнер говорил странно-печально:

— У меня какой-то томительный разрыв сознания, выпали дни, эпизоды, хожу, как сомнамбула.

— Это нервная усталость, — спускаясь по лестнице, сказал Бакунин, — нет, надо было видеть, как на Максимилиановской аллее мещане вылезли из домов и оплакивали погубленные деревья, — Бакунин, засмеявшись, потёр лицо большой ладонью снизу вверх. — Не знаю, может, действительно было б лучше, Гейбнер, если б дрезденский ратгауз стал нам могилой? Мир так беден, брат, событиями, что следовало б хоть в Дрездене показать одно, заслуживающее внимания, и поднять вместе с собой на воздух часть Дрездена.

— Сумасшедший, — улыбнувшись, проговорил Гейбнер.

— Да, если б я верил в возможность найти у немцев творящую душу революции, которая обнажена у нас, славян, и которой если нет, то была по крайней мере у французов, нет, в немцах нет её, с вами я знаю, что иду на верную гибель, но иду потому, что у меня нет другого пути. Я уже вижу лицо ликующего штадтрата, когда сбудутся его пророчества о моей виселице здесь на Альт-Маркт. Ну да ладно, стало быть, я иду на Вильдсруфергассе, — проговорил Бакунин. Он свернул от ратгауза; услыхал за собой команду; командовал Стефан Борн войскам, приветствовавшим главу временного правительства. Оглянувшись, Бакунин увидал: стоя перед войсками, подняв вверх правую руку, Гейбнер говорит речь.

25

Держалась ещё только Вильдсруферская баррикада, подступы к которой архитектор Семпер вывел с совершенным искусством строителя. Этой ночью толпились тут рабочие зеркальной фабрики, сбродные толпы косиньеров, звеневших косами, остатки коммунальной гвардии. С телег, стоя, раздавали бойцам провиант женщины, весёлые базарные торговки. Бегали ребятишки, разнося хлеб. Баррикада была обведена камнями, завалена мешками, только сверху живописно перевернулся разбитый рояль да возле дома привалилась перевёрнутая почтовая карета. С баррикады в соседние дома люди проходили сквозь пробитые стены. Крепка ещё баррикада Семпера, упёршаяся в магазин и ресторан Энгельса. На баррикаде в темноте вился чёрно-красно-золотой флаг. Пруссаки ночевали в двухстах шагах, в таких же полуразбитых домах. Оттуда доносилась дробь барабанов.

Ночь была тёмная. Бакунин обходил баррикады; на Максимилиановской аллее лежали, как трупы великанов, ещё недавно в небо уходившие, уж готовые зацвести липы. Мёртвые, убитые, они шумели листвой, заграждая улицу.

— Республика, дьявол рассчитается с нами за твою республику, — услыхал Бакунин в темноте. У костров в разбитых домах, сидя, напевали гвардейцы, освещённая кострами и факелами толпа незнакомых вооружённых людей, тихие песни, конец революции создавали у Бакунина ощущение невыразимой тоски.

Бакунин сел на крыльцо, в темноте прислонясь к стене дома под большим тазом — вывеской медника Нушке. Ничем не связанные с баррикадой, проходили мысли, и, как бывает в минуты потрясений, вставали неожиданные, но совершенно явственные воспоминания. Образ сестры Татьяны; глаза тёмно-голубые, глубокие; бакунинский округлый лоб и общее Бакуниным выражение обречённости. «Умру, — по-русски пробормотал Бакунин, — и никто не узнает». Ни себя, ни немцев не было жаль. Улица чужая и чуждая. Бакунин закрыл глаза, выпрастывая из-под себя онемевшую ногу. Вспомнил, как в Прямухине в конце лета гуляли по любимой лопатинской гати, это было вечером, было уже темно, Татьяна в белом платье встала на забор и представляла привидение, а он, весь в чёрном, в виде чёрта крался к ней.

На Крейцкирхе пробило час. Бакунин встал, тихо прохаживался меж разбитых домов, покуривая в темноте. Вспомнил песенку, сочинённую отцом, когда дети, бывало, уезжали из имения: «Настал уж час, готовы кони, село Прямухино, прости». Кругом во сне стонали, храпели. Бакунин остановился. «А вдруг выдадут?» — пробормотал, и мороз прошёл по спине.

— Снимать! — проговорил кто-то, подбегая. — Гимнастические союзы уж выступают, Гейбнер и Мартин ждут на Дипольдисвальдерпляц.

На Крейцтурм ударили три коротких удара: сигнал к общему отступлению.

26

Карета, запряжённая парой стриженых лошадей, тихой рысью ехала по обсаженному каштанами шоссе из Фрейберга к Таранду. Укутавшись в лоденовый тёмно-зелёный плащ с капюшоном, Вагнер дремал, и в стуке вертящихся по булыжникам колёс Вагнеру грезилась исполняемая на басовых инструментах мелодия из Девятой симфонии.

Карета везла музыканта тихой трусцой назад, в столицу Саксонии. Мысли стлались неясно, музыкально, дремотно. Зелень ландшафта, черепичные красные кровли; Вагнер полудремал, вспоминая, как коммунальная гвардия Фрейберга маршировала перед ратгаузом, готовясь на помощь товарищам, и барабанщик выбивал трель не по коже барабана, а по деревянному ободу. Это неожиданно, поразительно напомнило последнюю часть «Симфони Фантастик» Берлиоза, где слышится щёлканье костей во время ночного танца. Вагнеру стало смешно, узкогубым ртом он улыбнулся, мысли перелетали в Веймар, где Лист собрался ставить «Лоэнгрина». Колёса, вертясь, томили музыкой, клоня ко сну. Кони, пофыркивая, бежали в ногу. Но внезапно карета остановилась. Что такое? Из сотен глоток неслись ругательства. Вагнер протирал глаза, высовываясь из окна: кругом вооружённые люди. Карета застряла на мосту, меж ругательств, криков, скрипов, лязга, не разъезжаясь с точно такой же каретой, в которой сидело человек шесть вооружённых незнакомых людей в форме дрезденской коммунальной гвардии.

— Куда вы? — закричал Вагнер.

В ответ захохотали.

— В Дрездене всё кончено, герр капельмейстер!

Вагнер выпрыгнул, почтальоны и трое вооружённых оттаскивали карету, подхватив её под заднюю ось.

— Где же временное правительство?

— А вон, спускается с горы.


  1. Бейст Фридрих (1809–1886) — граф, саксонский, позже австрийский государственный деятель, министр иностранных дел и канцлер.

  2. Друзей, прекрасных искр Божьих (нем.).

  3. Захариас Генрих-Альберт (1806–1875) — прусский судебный чиновник, центристский депутат Национального собрания.

  4. Борн Стефан (наст. фам. Буттермильх Симон) (1824–1898) — немецкий революционер.

  5. Вальдерзее Фридрих-Густав (1795–1864) — прусский полковник.

  6. Железо не ломится (нем.).

  7. Берданки (нем.).

  8. Предшествуя одному, последуешь другому.

  9. Ружьё.

  10. Ребята! Не дайте мне здесь лечь костьми (нем.).

  11. В классической манере воспитаны (нем.).