30730.fb2
- Вы ко мне, Женя? - строго и вслух спросил Скутаревский. - Я занят.
Его сердитый оклик не заставил ее скрыться немедленно; ее известие стоило, видимо, вниманья. Угловато извиняясь перед начальством, быстро, почти прыжком он спустился на несколько ступенек. И казалось, в эту минуту все слушали э т о, и никто не слышал. Внимательно и сурово, циркулем расставив ноги, Сергей Андреич принимал ту отрывочную скороговорку, которую всунуть ему в сознание торопилась Женя. На мгновенье лицо его расслабилось, точно развязался какой-то душевный узелок, и влажная тень смежила его глаза. Он взялся за перильца, потому что легко было поскользнуться на гладких, за десятилетие до глянца отшлифованных ступеньках. И снова он готов был слушать еще и еще, хотя вверху ждал его нарком, но Женя уже кончила.
- Благодарю вас, ступайте. И еще раз позвоните на станцию относительно поезда! - приказал он вполголоса и, поднявшись, продолжал прерванный разговор.
Нужно было слишком хорошо знать его, чтобы заметить, что он стал уже не прежний; рот утерял свою злую форму и постарели глаза. Он говорил, слегка запинаясь, потому что другая мысль, точно опрокинутые чернила, заливала ему мозг. Но тот, другой, спутник наркома проявлял повышенную и требовательную любознательность:
- ...но все-таки вернемся к началу. А если остановиться на прежнем... ну, как вы это назвали в прошлый раз?
- То есть пучок в газе? - как бы сквозь туман вспомнил Скутаревский. - Нам не полагается мечтать вне предела научных и допустимых на сегодня норм.
- Почему? - допытывался тот. - Вы можете рассчитывать на полное наше содействие.
Скутаревский перебил его:
- Потребуется импульсная установка на... позвольте, я сейчас соображу... минутку. - Он подергал бородку, и что-то хрустнуло в нем, как в арифмометре. - Потребуется двести пятьдесят тысяч киловатт. Возможно, в конце четвертой пятилетки... - Острота не удалась, он сдался и опустил глаза.
- Ну, с вашей помощью мы надеемся добиться этого в конце второй? вопросительно, полусерьезно засмеялся нарком и, щурясь, ждал ответа.
Скутаревский молчал и, хотя решительно уверен был в своей правоте, снова и снова избегал давать хотя бы слабые гарантии успеха.
- Может быть, перейдем в кабинет? Там можно сидеть... - утомленно сказал он потом, вдруг навалясь на перила. - Эй, осторожно, не матрац тащите! - закричал он вниз, где в сплошной мягкий ящик устанавливали трехметровое параболическое зеркало. И опять никому не были понятны ни теперешняя его вспышка, ни давешний Женин испуг.
Они стали спускаться.
- Вы уезжаете сегодня вечером?
- Да, у нас специальный поезд.
- Черимов едет с вами?
- Нет, на него я оставлю институт.
- К слову, как вы расцениваете его?
- Он смотрит на науку как на свою партийную обязанность.
- Это плохо? - улыбнулся нарком: сужденья Скутаревского он знал давно.
- Это - мало.
...Их беседа длилась еще полчаса; кожаные кресла лениво вздыхали при всяком движенье. Сумерки медленно переходили в вечер, а вечер в весну. За окном пулеметно грохотали отъезжающие грузовики. Позже сюда подошли Черимов и Ханшин, мирная беседа немедленно переросла в спор, и в этом десятиминутном страстном поединке разбежисто наметилась вся блистательная будущность института. Скутаревский сидел против окна; оно было круглое и напоминало иллюминатор; за ним пространственным конусом уходила территория научного городка. Частично ему видны были также серенькие окраины дома, колокольня, поднявшая вверх линялую шею жирафы, и еще круглые трамвайные часы у остановки. Все это скользило лишь по поверхности сознанья, но вот зажглись фонари, и яркий, внезапный проливень света напомнил Сергею Андреичу о времени сильнее, чем стрелки на светящемся циферблате. Он поднялся со спокойствием, которое впоследствии, когда все стало известно, заставило женский персонал института приписать Скутаревскому жестокие качества, которых тот никогда не имел.
- Я прошу извинить меня, - произнес Сергей Андреич, с хрусткой твердостью ставя слова. - У меня произошло несчастье, и до отъезда я хочу... - он поправился: - я должен посетить еще одно место.
Нарком поднялся, за краткое время рукопожатья горячее тепло его руки не успело согреть оледенелых пальцев Скутаревского. Оба они были почти однолетки, оба понимали друг друга трудно, точно перекликались через экватор, и оба шли, по существу, к одному и тому же, если взглянуть снисходительными, век спустя, глазами.
ГЛАВА 23
"Мужество, мужество..." - повторял он, не попадая в калоши.
И метнулся на улицу - быстро; его сердце разорвалось бы, если бы он хоть немного ускорил движение. Вот она снова воротилась к нему, его кометная стремительность, но для какой горестной обязанности! На безлюдной площади, откуда после базара расползлись крестьянские возы, он взял таксомотор. Места, куда он мчался, не должен был до времени знать никто, а тем более институтский шофер. Он распахнул кабинку так, словно брал ее штурмом; молодого парнишку за рулем ошеломило властное, немногословное приказанье пассажира. Машина помчалась вопреки всем обязательным постановлениям; на одном повороте насилу ускользнули от грузовика, выскочившего из переулка, а на другом чуть не изувечили разносчика. На долю секунды перед радиатором мелькнула его корзина, полная непонятного оранжевого, брызнувшего во всех направлениях товара; визгнули тормоза, парнишка успел завернуть руль до отказа. И пока милиционер записывал фамилию шофера, Скутаревский успел накупить мандаринов, из раскиданных по мостовой. Карманы пиджака уже раздулись, а он автоматически все еще пихал туда мятые, пахучие плоды; совсем не было уверенности, что они смогут пригодиться в ужасном месте, куда он торопился, но надо было чем-нибудь занять растерявшиеся стариковские руки.
Снова они помчались, и снова нетерпение пассажира пересилило шоферский страх перед столичной милицией. Каждая промедленная на перекрестке минута умножала душевное смятение Скутаревского. Неразборчивое известие, которое он сорвал с бледных, искусанных губ Жени, странным образом подтверждало его прежние опасения. Нужно было собраться с силами и во что бы то ни стало для себя найти немедленное, тысячное по счету доказательство своей непричастности к этому ужасному поступку Анны Евграфовны; он уже не сомневался, что мчится на последнее свиданье с женой. И как только принимался распутывать противоречивый клубок своих тайных помыслов, раскаянья и сожалений, воображение тотчас рисовало ему одну и ту же картину - сумеречное первозимнее пространство с рельсами, уходящими в закат; хилая, неправдоподобная травка пробивалась между шпал сквозь политую мазутом щебенку... и там лежало ничком большое, еще живое, но уже затихшее человеческое тело, - сестра Петрыгина, но мать его сына: жена. И он торопился, как будто еще было время добежать, припасть на колени, оторвать ее руки от длинного, розового железа, уже гудящего от приближения слепого, катящегося навстречу груза.
- Скорей... или пусти, я сяду сам за руль, - бормотал Сергей Андреич, кладя подбородок на плечо шофера.
Наконец в ветровом стекле появился серовато-скорбный дом столичных несчастий и развернулся во всю ширь старинного, с колоннами, фасада. В открытую дверцу ворвались гудки машин и множественный скрежет дворницких скребков. Воздух пестрел снежинками, и они заранее пахли горьким больничным запахом. Скутаревский ринулся по ступенькам подъезда, на ходу снимая пальто, взамен которого ему уже издали протягивали жестяной номерок. Потом, не попадая в рукава, он впихивался в узкий, заштемпелеванный халат. "На малых ребят шьете, на ребят-с!" - бормотал он, как в судороге, расправляя плечи. По нескольку ступенек в прыжок, на удивление швейцара, он стал подыматься вверх - так в молодости, бывало, каждый раз приступом брал он крутую университетскую лестницу. На площадке вверху он остановился, прижимая руку к боку; лицо его сморщилось и десны обнажились. Сердце больно колотилось, старость его была беспокойная, ему было тесно в этом порывистом, неукротимом старике...
Возможно, все это происходило и не так, но когда впоследствии атаковали его воспоминанья, именно в таком порядке чередовались подробности тягчайшего его дня... Дверь к дежурному хирургу была белая, простенькая, простекленная чем-то пузырчатым и голубым. Взрывчатое хрипенье доносилось из-под двери. Пусто было, корректно очень глянцевели масляные стены. На пороге Скутаревский встретился с женщиной, которая уходила: по лицу ее видно было, что сама не знает, где будет через час. Он не уступил ей дороги, он не понимал уже ничего. Линолеумная дорожка доводила до самого стола. Хрип объяснился просто: врач сморкался старательно и хоть не в согласии с правилами врачебной науки, зато с чисто научной пунктуальностью. В стеклах его очков натужливо тряслись зеленоватые отблески абажура. Вообще во всем была эта утешительная зеленоватость, даже в коротко остриженных, выпуклых ногтях хирурга. Не двигаясь, одними глазами он указал на эмалированную дощечку с уведомлением, что прием посетителей заканчивается в пять.
- Моя фамилия Скутаревский. Я уезжаю через полтора часа.
- Ага!.. - Кажется, так именовали того популярного химика, о котором как о достойнейшем кандидате в Академию он читал в газетах. Химия, по разумению врача, представлялась смежным с медициной ремеслом; они были некоторым образом коллеги; следовало проявить любезность, он привстал, приветствуя знаменитость поблескиваньем стекол. Это был чистенький здоровячок, яблокощекий, работяга, и потому все ему до дьявола нравилось в жизни. На поле его халата, у кармана, темнело крохотное, в горошину, пятнышко: йод. Но одна мысль, что это и была кровинка из жены, влила холодок в пальцы Скутаревского.
- Садитесь, прошу вас. У нас кто-то имеется с вашей фамилией.
- Жена, - сухо объявил Скутаревский. - Моя жена.
- Не припоминаю, нет... - раздумчиво проговорил тот. Скутаревский?.. - и пальцем водил по списку, отыскивая там похожее слово. - Молодая?
- Мне звонили час назад от соседей по старой квартире и сообщили, что ее отвезли к вам, - кусая губы, объяснил Скутаревский.
Врач принялся за список заново:
- Видите ли, это случилось в дежурство Сироцкого. Вы, наверно, слышали это имя. Он тоже писал что-то по химии. Ага, вот нашел, но тут значится мужчина. Есть у вас в семье мужчины?
- Нет, - отрезал Сергей Андреич. - Это жена. Дайте сюда.
И сам шарил пальцем по скорбному списку новоприбывших, застигнутых посреди жизни разочарованием, местью, коробкой консервов или трамвайным колесом. Но там, среди прочих, каллиграфически зияло лишь одно имя, не оставлявшее никаких сомнений. Инициалы были те же, это мог быть один Арсений... Где-то тут же, за стеной, рядом, на бывалой больничной койке корчился как будто знакомый и вместе чужой человек - чужой, потому что не прежний, не цельный уже. Воображение, сорвавшееся со всех цепей, корнало Арсения так и эдак, делало кровавым обрубком или удлиняло петлей, в узлы завязывало смертной корчью.
- Так, значит, это Арсений и есть? - вслух спросил себя Скутаревский, а врачу показалось, что глаза у него взорвались, и из самих разорванных глазниц текут по-старчески обильные слезы. - Это же сын, ясно! - И всей ладонью бил по измятому списку.
- Я же вам говорил, что мужчина. А мужчину я застал уже на операции... - сочувственно указал врач. - Он лежит в седьмой Б, припоминаю. У него все время сидела мать, она уехала полчаса назад.
- Что он сделал с собой? - перебил Скутаревский, дергая лацканы распахнутого своего халата.
- ...он? Как же, он стрелялся! - не без удивления сообщил врач. - И, черт, стрелялся-то как-то неряшливо: впихнул в себя пулю как попало!
И оттого, должно быть, что это была единственная возможная в его положении любезность по отношению к будущему академику, он рассказал со слов Сироцкого.
Несчастье произошло на рассвете. Молодого человека подобрали на улице с отмороженной рукой. Никто не слыхал выстрела, кроме ликующего, издыхающего от одышки Штруфа: этого не знал Сироцкий! Пуля прошла наискосок, задев сердечную сумку и полость плевры, скользнула по ребру, пробила печень и застряла в малом тазу. Искать ее не стали, дабы не отягчать последних часов раненого. "Печень... - цепляясь за слово, пошевелил губами Скутаревский и с негодованьем на память, которою не мог уже управлять, вспомнил: - Столыпина тоже в печень!" Представлялось кощунственным это неуместное воспоминанье, но он даже увидел этот газетный, двадцатилетней давности лист, услышал его хрусткое утреннее шуршанье...
- Я мандаринов ему принес... разрешается? - разбитым голосом спросил он еще.
Тот замялся: