30754.fb2
Тебе, Принцесса, не кажется странным поведение Суршильского? Эти его легкомысленные взбрыкивания и обнадеживания, вечные сомнения и мучительное недовольство самим собою, а заодно и всем вокруг... Теперь, через четырнадцать лет, мне смешно представить себя рядом с таким человеком. А тогда все было естественно, дано, не осуждалось и не обсуждалось...
Перед вступительными мы трое часто ездили на пляж. Да, можешь себе представить, в нашем Городе есть еще и пляж. Сейчас я там, конечно же, не бываю, а тогда — мы лежали, вытянувшись на полотенцах на берегу заводского водохранилища, и читали учебники. Я — русский, Пиратова — химию, а Уныньева — математику, ей взбрело поступать на мехмат, который все называли “махмуд”.
— Я часто вспоминаю нашу больницу, — вздохнула Пиратова, размазывая по ноге комара.
— И я.
— А уж я-то как часто вспоминаю, — интересно, что у Зины появились интонации Суршильского, его словечки, и даже профили их казались мне теперь одинаковыми.
Мы с Пиратовой поступили в инстики легко — она даже сдала все на пятерки, а мне хватило баллов для филфака. Уныньева (Гордость Школы!) позорно завалила экзамены и устроилась работать в горбольницу номер 2. Младшей медицинской сестрой.
Я приходила к ней на работу и смотрела, как Уныньева складывает одеяла с крупными нашитыми буквами “2 горбольница”. Или запросто: “2 гор-ца”.
“Два горца!” — пела Уныньева и исполняла сложный восточный танец с одеялом, покуда больные застенчиво ждали в коридоре.
Потом я уехала к бабушке в Свердловск и только через месяц, от Пиратовой, узнала новости.
Новостей было две, и обе плохие. Хуже не бывает. Первая — Суршильский скоропостижно женился на Булке, в миру — Ксении Ветряевой, и Ксения Ветряева-Суршильская имеет честь быть на шестом месяце беременности.
Вторая новость плавно проистекала из первой: Зина Уныньева пыталась повеситься в ванной, но ее вовремя обнаружила мама. Уныньеву увезли в областной психдиспансер на обследование, как суицидницу, но потом все-таки выпустили.
Я боялась с ней встречаться, а Пиратова завела страстный роман с гитаристом Группы, которого по паспорту звали Адамом.
***
Тебе интересно, Принцесса, чем все это кончилось? Потерпи. Ты ведь все равно стоишь и терпишь, правда?
...Зина пришла в себя через год. Она как-то быстро превратилась в тетеньку, такую, знаешь, строгую и обманутую. У нее теперь не было коротких юбок, зато она курила две пачки в день и моментально поступила в МГУ. На романо-германское отделение. Неплохой контраст с математикой, как тебе кажется?
Не знаю, как тебе, а мне кажется, что Зине было все равно, чем заниматься. Она очень сильно отдалилась от нас с Пиратовой, чей роман с Адамом тоже закончился, пусть и не так трагически, как у Зины, но тоже вполне неприятно.
Мы общались по-прежнему, и Зины не хватало до слез. Помню, сидели с Пиратовой на скамейке у памятника Гоголю и пили фальшивое белое вино, продавив пробку тушью “Ив Роше”. Сквернейшее белое вино — болгарское столовое кудымкарского разлива — отдавалось острым ответом желудков, и мы взывали к каменному Гоголю, роптали на несчастную судьбу. Потом Пиратова ушла за второй бутылкой, а я осталась одна на ребристом пространстве скамейки, с пропахшим вином бумажным стаканчиком и сигареткой, задумчиво зажатой во рту.
Мимо шел Суршильский. Все такой же прекрасный, в черных джинсах и черном свитерке — но с коляской. Ярко-красной, так что я спросила громко:
— Девочка?
Борис затормозил и нахмурил лоб. Впрочем, он довольно быстро меня вспомнил и сказал, что девочка, и даже дал посмотреть на что-то пухлое и беспомощное, спящее в коляске. Мне пришло в голову, что даже у суслика более осмысленный вид, но вслух я этого, конечно же, не сказала. Дочку Суршильского звали — замри, Принцесса — ее звали Анна-Мария. То есть она получалась Анна-Мария Борисовна Суршильская. Просто готовый завуч или теща. Счастливому фазеру это, видимо, и в голову не приходило, он тихо любовался своей малявкой, пока я поражалась (снова про себя) прямо-таки королевской пошлости такого наименования. Свинью, как говорится, стошнит.
Тут вернулась Пиратова — с бутылью и каким-то случайно приставшим юношей, которого я быстро обрявкала, так что он смылся.
Суршильский в качестве заботливого папы смотрелся фальшиво — как вдруг если бы ему пришло в голову петь народные или политические песни. Нина кивнула ему холодно, но я видела, как он взволнована — она даже разлила вино мимо картонных стаканчиков. Суршильскому тоже хотелось выпить — мы, конечно же, поделились.
В процессе пития стало видно, что времена Борис переживает не лучшие — оказывается, за два последних года появилось столько всяких групп, что плюнуть некуда, кроме того, администрация у них (мы тут же вспомнили Петра) была не в пример грамотнее, а спонсоры богаче. В общем, Группа практически распалась, репетиции все чаще перерастают в пьянки, а Адам и Глеб уехали в Москву играть с певицей Фирузой.
— То-то я смотрю, — понимающе протянула Пиратова. — А я-то думаю, где же они: на фестивале нет, на концерте в честь молодежи нет, да что ж такое!
Меня удивила пиратовская заинтересованность — я уже слегка остыла к этой своей любви, тем более что с Уныньевой все так ужасно получилось...
— Кстати, а как Зоя? — проникновенно спросил Суршильский, покачивая коляску одной рукой, а бутылку — другой.
Я даже не сразу поняла, о ком это он.
— Зина? — переспросила Пиратова и, получив смущенный кивок, начала расписывать успехи и сплошные плюсы московской жизни Уныньевой. Про неудачное повешение мы, естественно, молчали.
— А вот и Ксенчик, — Суршильский заулыбался сладенько и встал навстречу разъяренной бабище пятьдесят четвертого размера одежды, и только очень оптимистичный человек мог бы разглядеть в этой бабище следы прежней Булки. Вместо булки на голове у бабищи росли чахлые волосы, похожие на стебли.
Бабища-Ксенчик смотрела на нас так, будто это мы такого размера и со стеблями на голове.
— Сидим, выпиваем, — объяснила Пиратова, — никого не трогаем, а тут вот...
Ксенчик склонилась над коляской и сообщила лицу умильное выражение. Пиратову чуть не вырвало, и она побежала за Гоголя.
Кстати, после их ухода была еще и третья бутылка. Мы тогда очень много пили.
Мне было грустно и безысходно, и пиратовское лицо отражало такое же настроение, я смотрела в него, будто в проточную воду.
***
Терпеть не могу, когда в кино проводят границу между временными пластами при помощи убогой титровой строчки: прошло пять лет. Тем не менее такая строчка очень хорошо смотрелась бы в этой истории — прошло пять лет, прежде чем Уныньева вернулась в наш Город. Внимательный читатель сразу поймет, что в Москве ей не понравилось — ибо оттуда возвращаются немногие, потому Москва и растет, бухнет на глазах, как хорошее тесто.
А Зина вот вернулась — еще похудевшая, посеревшая немного от курения и знаний, но все равно гораздо лучшая, чем уезжала. Уезжал хлам, останки, кусочки растоптанных чувств, вернулся — человек с престижным образованием, очень быстро устроившийся на хорошую работу. В рекламном агентстве “Птица Феникс” ей доверили какую-то сакральную должность.
Пиратова в это время домучивала свою интернатуру, а я работала бесправным корреспондентом в газете “Вечерний Город”.
Город изменился гораздо больше нас троих — мы заговорили об этом сразу, в первый же момент встречи. Город стал выше домами, шире улицами, светлее фонарями, ярче вывесками и опаснее ночами.
— Ну, не Москва, конечно, но тоже ничего, — заметила Уныньева почти в первом же нашем диалоге. Потом пришла Пиратова, злая как черт — сегодня ей пришлось сделать четыре аборта вместо двух запланированных. Уныньева сначала расширила глаза, а потом, засмеялась, разобравшись.
— Интересно, а как поживает Раиса Робертовна? И Собачков?
— О, Собачков ведь такой же интерн, мы с ним вместе работаем.
— Ты мне не говорила.
— А ты не спрашивала.
— И что, он все так же ужасен?
— Собачков как Собачков.
— А... Борис?
Мы шагали по улице Егорова, был вечер, сентябрь, ясно, сухо и холодно. У Пиратовой зарумянились щеки, а Уныньева с удовольствием распинывала тараканьего цвета листики по сторонам, ее ботики мелькали в пышных рыжих кучах.