30808.fb2
Облака, низко спустившиеся, казались коричневыми с красной каймой по краям.
В шарабане приехали Анна Григорьевна и Михневич. Примчался за ними Сверчок.
Он стал как вкопанный и протяжно завыл. Михневич вылез из шарабана и сам взялся за насос. А когда огонь стал гаснуть, Михневич подошел ближе и, что-то заметив, позвал мужиков.
- Это что? - сказал он, указывая на жестяную посуду из-под керосина.
- Ах, грех какой! - сказал, качая седой головой, один из мужиков. Ах, грех какой! Это дело рук Федьки Хромого... Он уж давно похвалялся балаган сжечь...
- Ах, дьявол!
Лунин пришел, когда пожар кончился. Жутко было смотреть на черные обуглившиеся бревна и на зиявшие окна. Пахло горько гарью. А небо, теперь безоблачное, синело над пожарищем, как будто бы ничего не случилось.
К Лунину подошла Анна Григорьевна.
- Какая тоска! - сказала она. - Какая тоска! Поедем к нам, Борис. Тебя хочет видеть Наташа. Ей совсем худо. Был доктор и сказал, что ни за что не ручается. Подумать страшно. Господи!
В комнате Наташи пахло креозотом. Она сидела в кресле у окна - вся прозрачная, с обозначившимися голубоватыми линиями под тонкой кожей.
Она печально улыбнулась Лунину и прошептала:
- Солнце какое! Солнце!
И в самом деле четырехугольник окна сиял золотом. А за ним томно дышал благоуханный июль.
- Я счастливая, - сказала Наташа, - я люблю... Я тебя люблю, Анна.
Анна села на пол, у ног Наташи, и прижалась головой к ее коленям.
- А его можно любить? - прошептала Наташа, показывая глазами на Лунина. - Ведь теперь мне можно? Теперь мне не стыдно сказать, что люблю я...
Лунин стал на колени и прижался губами к маленькой прозрачной руке.
IX
"Не убоишися от страха нощного, от стрелы летящия во дни, от вещи во тьме преходящия, от сряща и беса полуденного"8.
Казалось, что не умерла Наташа, что спит она, что цветы и ладан и все вокруг - сон ее и что вот проснется она - и тогда жизнь будет истинная.
И вот прозвучал вечный зов, влекущий сердце: "Богородице безневестная, верных спасение..."
Тихо было в церкви; один только Эксакустодиан то рыдал, то повторял громко тропарь: "Погибшее овча аз семь, воззови мя, Спасе, и спаси мя...""
- "Бес полуденный..." - думал Лунин. - Что это значит?"
А когда он, после Анны Григорьевны поднялся на возвышение и, перекрестившись, коснулся губами руки Наташи, а потом венчика, он вспомнил, как три дня назад говорила Наташа: "Теперь мне не стыдно сказать, что люблю я..."
Был знойный день. Под ногами трава шуршала, как бумага, когда Лунин, Бешметьев, Чепраков и Эксакустодиан несли гроб Наташи на кладбище.
Вокруг могилы пряно пахло вербеной и резедой. Тонко и нежно пели мальчики-певчие: "Упокой, Господи, рабу Твою..."
- Можно зайти к вам сегодня вечером? - спросил шепотом Бешметьев, наклонившись к Лунину.
- Пожалуйста.
А хор пел: "Ты мене утверди в любви Твоей".
На могилу положили три венка. Один был с красной лентой. И на нем была надпись: "Товарищу Наталии". Положили его какие-то смуглые парни в рабочих блузах.
Вечером пришел к Лунину Бешметьев.
- Я к вам по делу, Борис Андреевич... А если не во-время, я уйду.
- Пожалуйста, пожалуйста...
- Княжна поручила мне просить вас написать ее портрет. Она - ваша почитательница и была бы счастлива, если бы вы согласились ее написать.
- Только не теперь, только осенью, в городе... Здесь не могу, право, сказал Лунин, виновато улыбаясь.
- Хорошо. Я так и скажу княжне.
Граф поднялся, чтобы проститься, но Лунин задержал его руку в своей.
- Вы спешите? А я так был бы рад, если бы вы посидели.
- Нет, я не спешу. Я думал, вы заняты.
- Вот ваш портрет я бы с охотой написал, - сказал Лунин, вглядываясь в темные огни его глаз и в рот страстный и как бы надменный.
- И ваше лицо волнует меня, - сказал граф, - мне кажется, что во многих портретах, вами написанных, есть ваши черты; как будто из души вашей что-то отдаете вы...
- Да ведь это всегда так. Ведь иначе и нельзя... А вот Анну Григорьевну пробовал я писать. Ничего не вышло. Не сумел. А жаль мне.
- Как странно!
- А это потому, должно быть, что я боялся свое вложить: мне хотелось совсем просто написать, чтобы красоту ее сохранить. И вот не вышло.
- Как страшно жить так, как вы: всегда около искусства. Ведь искусство - колдовство... Ведь один шаг - и уже разучишься верить, что дважды два - четыре. А без таблицы умножения с ума можно сойти...
- А я думаю, что не только художникам, но и вообще многим современникам нашим трудно теперь верить в логику и в прочность нашего отношения к миру. Все мы живем фантастически.
- О да! Да! - поспешил согласиться Бешметьев. - Это вы правду сказали: мы живем фантастически. Отчего бы это? Вот сейчас революцию переживаем мы и я совсем вне политики, но представьте себе, я чувствую революцию как-то особенно, и мне все кажется, как будто бы веют над Россией какие-то силы тайные. Я об этом не говорю никогда, но вот с вами мне хочется говорить. И я думаю, что силы эти на все влияют... И особенно на любовь нашу. В восьмидесятых, скажем, годах люди не так любили, как мы теперь. Отчего бы это? Мы любим болезненно, тревожно, а иногда видим свет какой-то голубой и слепнем от сияния, потому что его недостойны.
- Я это очень понимаю, - сказал Лунин тихо, как бы взвешивая свои слова, - я это понимаю, но, может быть, все, что вы говорите о новой любви и о тревоге нашей, все это - участь немногих, а там где-то, среди полей, да и вообще в провинциальной России, по-иному переживают революцию - более трезво, плоско и деловито.
- А я этого не думаю, Борис Андреевич. Там, в глубине России, не такими словами говорить станут на эту тему, но в сущности полевая Россия так же безумна, как и наш безумный Петербург.