30812.fb2
И речь военком произнес вполне официальную, набор казенных слов, где было и про воинский долг, и про «смертью храбрых». Выступил директор школы, и Глебка ёжился, слушая его. Был это худой человек, очень молодой, во всяком случае, моложавый, не намного старше Борика, но самое главное, прислали его в школу с год назад и Борю он совершенно не знал – подсказали, наверное, старые учителя, что был-де такой выпускник, увлекался стрелковым спортом, пошел в военное училище и погиб. Много ли из этого выжмешь, если ни разу человека не видел? Директор мучился, потел, говорил косноязычно и пусто.
Глебке было худо, очень худо. И не мог бы он сказать, отчего ему хуже – от этих слов, никчемных и казенных, или оттого, что гроб был запаян и его запретили открыть.
Одно это знание валило с ног, теснило сердце, закладывало уши. Значит, значит… Дальше не хотелось думать, не то что говорить.
Священник ходил с кадилом, навевало легким дымком, совсем не похожим на запахи их мальчишечьих костерков. И тут сквозь вату и сквозь туман Глебка услышал фразу священника о невинных страстотерпцах Борисе и Глебе.
Он даже вздрогнул, услышав свое имя. Будто кто-то ударил его. Имя Бориса и должно здесь слышаться, ведь с ним прощались. Но он-то?
Глебка тут же укорил себя за этот промельк непонятного страха – что это было? Но отогнать его не смог. Хотя знал – Борис и Глеб страстотерпцы, братья, и погибли по одной предательской воле. Снова застрашился: значит, сбывается. Значит, если погиб Борис, то следующий и он…
Еще раз помянул священник святых Бориса и Глеба, попросил остаться для последнего прощанья самых близких, и когда они остались – мама опять стала просить открыть гроб, и когда ей вновь отказали, повалилась на колени, царапая его кроваво-красную обивку.
Люди только рождаются каждый по-своему, а хоронят их одинаково. Могильщики роют яму, родня бросает первые горсти земли, а затем, всегда одинаково торопясь, деловитые кладбищенские работники заваливают яму землей.
Потом Хаджанов скажет Глебке, что должны были отдать Борису воинский салют, но комендантская команда расположена в большом городе, и гнать с ней автобус в Краснополянск было признано нецелесообразным.
Глебка возненавидел это слово.
Не было у него раньше никаких отношений с разными там словами, даже бранными. Слышал, и все! Сказал и утерся! А это возненавидел.
Как же тяжко они выбирались из этого омута – мама, бабушка и Глеб. Выплыть наверх, вновь глотнуть воздуха жизни – для этого следовало грести, выбираться, что-то такое делать, чтобы одолеть беду. Но она никак не одолевалась.
Мама взяла больничный, и к ней приходили почти все санаторские специалисты – кроме, может, стоматолога. И кровь у нее брали, и капельницы дома ставили. Предлагали путевку в другой санаторий, подальше от Краснополянска, чтобы успокоилась, отошла, но она отказалась, кивая на бабушку и Глебку: «Как я их брошу!»
Бабушка держалась, постукивала, позвякивала за печкой, готовила еду, а потом вдруг затихала, затем всхлипывала, заходилась плачем, и мама со своей кровати успокаивала ее как могла. Потом они менялись местами, взвывала мама, и бабушка ползла к ней утешить.
Глебка тоже к ним присоединялся. Плакали втроем, навзрыд, не стесняясь друг друга – чего было стесняться-то?
Едва оклемавшись, мама вышла на работу. Глебка же вообще пропустил только два дня – похоронный и тот, что следовал за ним. Хочешь – не хочешь, это подтянуло, помогло.
Но – нет, оказалось, не помогло. Просто такая временная терапия. Учитель объясняет новый материал, потом спрашивает, ребята о чем-то говорят, ясно, что отвлекают – и Глебка шел на этот манок, играл в настольный теннис, перекидывал шарики слов, но вдруг какая-то сила хватала его за горло, сжимала изо всех сил, и он, почти задыхаясь, бежал в туалет, открывал кран с холодной водой и глотал невкусную, начиненную хлоркой воду, почти захлебываясь, смывая ею свои жгучие слезы.
Такие приступы, почти припадки, случались с ним и на улице. Однажды он шел мимо барского парка, и вдруг откуда-то из-за дальних завес памяти вырвалась яркая, будто в кино, картинка: Борик в белой навыпуск рубахе с распахнутым воротом скачет лошадкой по извилистой корявой тропке там, за кованым старым забором, а он, Глебка, вцепился в его плечи, в рубаху, и Борик ржет, кричит «иго-го», и Глебка смеется, ничего больше, просто смеется!
Ему года три, от силы – четыре, разве помнит себя человек в три года, ясное дело – нет, но вот вырвалась же из-за кулис времени эта картинка, значит, помнит! И смех того безоблачного счастья сам собой сорвался в рев, в слезы, в горькое понимание – это не только не повторится, но даже сама память об этом должна умереть, споткнувшись о знание, что лошадка выросла и погибла.
Глебка прижался к забору с ржавой железной вязью, прибился к кирпичному, красному, осыпающемуся столбу и плакал навзрыд, и тогда кто-то тронул его за плечо.
Он вздрогнул, обернулся, увидел незнакомого старика. Одет тот был точно нищий – в замурзанную ветхую телогрейку, какие-то серо-буро-малиновые штаны, в кирзовые сапоги, которых никто уже не носит даже в самой непутевой деревне. Как будто человек этот вышел не из-за угла, а вообще из другого времени, может быть, даже из далекодавней войны, про которую показывают кино по телеку. А глаза у него были светло-голубые, совсем молодые, мальчишечьи и глядели на Глебку весело, даже восторженно, точно этот старик неожиданно встретил вдруг сына своего или внука. Но сказал старик совсем не совпадающее с выражением своего лица, хотя и успокаивал:
– Ты, сынок, не горюй. Еще не такое испытать придется. Потом, все так же радостно улыбаясь, проговорил:
– Ты о другом думай. За что будешь в своей жизни. За кого. Кого любить станешь. Кого жалеть. Почему.
Был ноябрь, землю укрывал затоптанный грязный снег. А на старике не было шапки. Легкий ветерок слабо шевелил его редкие белые и короткие волосы – этакий легкий пушок.
Глебка подумал, что этот дедушка на кого-то очень похож, где-то он его видел. Но вспомнить не мог. Он подумал еще, что дедушкины слова довольно безрадостны, и почему же тогда он так весело улыбается.
Старик повернулся и пошел своей дорогой. Глебка подумал, ведь ему без шапки-то холодно.
– Нет, – ответил старик, будто услышал Глебкин вопрос. И прибавил: – А брат твой жив, понял?
Глебка бессильно поник в своем углу – между кованой решеткой и старинным столбом.
– Потому и улыбаюсь! – повысил голос старик, не оборачиваясь И развел руками, удивляясь, как не поймет малец такого простого. Глеб опустил голову – всего-то на какое-то мгновенье, а когда поднял, дедушки уже не было, хотя до поворота тут было еще метров пятьдесят, не меньше.
Он вскочил и побежал вдогонку. За углом тоже никого не было. И никаких следов на снегу.
Впрочем, снег был лежалый. Ничьих следов не разберешь.
Сначала Глебка просто не мог прийти в себя. Постоял на углу, помотал головой, потом пробежал еще квартал, вправо – может, дедушка как-нибудь быстро прошел. Никого не было.
Вернулся домой, хотел сразу рассказать бабушке про радостного старика и про то, что он сказал о Боре, но передумал. Как-то получалось несерьезно, что ли… Ведь если уж на то пошло, Глебка должен был того дедушку расспросить как следует, узнать, откуда у него такие сведения, а он молчал, только слушал, как будто загипнотизированный, и все.
Да может, ему старик этот просто примлился? Бывает же с людьми и не такое.
Глебка уж и себе не верил – да было ли это вообще? Поначалу он ходил по городу, привередливо вглядываясь в каждого старика. Однажды даже вроде как в розыск пустился – после школы, не снимая ранца, стал заходить всюду, где народу побольше, – в магазины, в сбербанк, на почту. Расспрашивал и близкую ребятню – не встречали ли, мол, такого-то и такого? Никто не встречал. Только тогда Глеб, вовсе и не собираясь этого делать, как-то вдруг, будто кем-то подталкиваемый, рассказал про старика бабушке. Прямо там, у нее в кухонном закутке. Бабушка перестала кашеварить, выключила все конфорки и уставилась на Глебку. Потом глаза ее наполнились слезами. Отирая их тыльной стороной ладони, она бормотала:
– Не может быть! Не может быть!
– Так что ты думаешь? – допытывался Глебка. – Куда он подевался, а?
– Куда, куда! – невнятно отвечала она. – Туда же, откуда явился.
– А явился откуда?
Она махнула рукой, отвернулась, затряслась, спросила – то ли Глебку, то ли себя, то ли неведомо кого:
– Но как же жив-то? Ведь схоронили!
Это она говорила про Борика, и Глебка тысячу раз это же спрашивал – как же жив-то, если… И сам он, Глебка, бросил в могилу пригоршню земли?
В общем, рассказал он бабушке про старика с веселыми глазами, но легче не стало. Ничего, кроме бабушкиных слез, округлившихся глаз, испуга, недоумения. Но такого и у него самого было – хоть отбавляй.
Еще одна забавная мелочь в тот день ему показалась. Выйдя из кухонного закутка, Глебка меланхолично, все еще думая о загадочном старике, подошел к старому их зеркалу в полный рост, которое бабушка звала странным словом «трюмо», и погляделся в него. Он, конечно, и раньше в зеркало смотрелся, особенно когда собирался на утренник в школе, потом – на вечер, и зеркало исправно отражало сначала ребенка, потом отрока, как сейчас. Ничего особенного – зеркало как зеркало, и мальчишка как мальчишка – отражается в стекле, да и только.
Но тут произошло нечто странное. Может быть, первый раз в своей жизни Глебка не просто глянул в зеркало, поправляя челку или осматривая пиджачишко, а вгляделся в собственное лицо.
Он даже отшатнулся: мальчишка, который смотрел на него из зеркала, был страшно похож на старика, возникшего невесть откуда. Только мальчишка не улыбался и был мальчишкой, а не стариком. Но черты лица, но глаза, нос, уши – были один в один.
Будто на Глебку смотрел Глебка же, который, постаревши, без труда может стать дедом, встреченным у барского парка.
Он поморгал глазами, но ничего не менялось. Были они поразительно похожи – мальчик и старик.
Глебка чертыхнулся, помолчал и отправился к крану, чтобы сполоснуть разгоряченную голову: примлится же такое, ей-Богу!