30812.fb2
Принялись соображать: шестеро против десяти, это как? Слабовато? Или в самый раз? Нет, ну, ясное дело, против шестерых не поперли бы, каждый Горев хоть куда, – а один на один все котомки отдадим, – но все же и преимущества никакого. Надо бы еще землячков – поболе или поумелее.
Была осень, сидели они на бревнышках возле Витьки-Васькиного дома, крутили пальцами в собственных носах.
– Надо чему-то научиться такому, – сказал Бориска.
– Боксу, что ли? – спросил Головастик.
– А есть еще карате, – поддержал Аксель, – джиу-джитсу, еще что-то там такое, вон даже президенты не брезгуют, а мы чё?
– Президенты президентами, – протянул Бориска. – Они люди ученые, образованные, им можно на ковриках, на этих самых татами. А мы…
– Ну и что?
– А вот что: раз – и в нос, и с копыт долой, понимаешь? В нос, и с копыт! Дважды два.
– Значит, бокс? – догадался Аксель.
– Бокс, – кивнул Бориска. И все вздохнули. Никакого бокса в их городке и в помине не было…
Расходились с бревнышек тяжеловато. Навстречу попалась троица: Петя, Федя и Ефим. Обрадовались, встретив однофамильцев, разглядев Бори-ску, предложили притырить из дому пивка. Витька с Васьком согласились, но Борис уперся – не хотелось ему этого проклятого пива, хотя забыться, просто от всего отключиться он бы и не возражал.
А от угощенья все же ушел. Дома его ждал Глебка. Прибежал и прижался всем своим хлипким тельцем, будто к отцу.
Вот тут Бориска всхлипнул. Он и сам не знал, как можно к отцу прижаться, припасть, потому что не знал отца, но вдруг к нему, еще мальчишке, припадает младший братик, и в нем совсем нежданно вздрагивает, просыпаясь, какое-то новое, совсем не детское чувство. Не только любви к Глебке, не одно только желание прижать братика к себе и обнять, но и еще что-то посерьезней, повзрослей. Какой-то такой груз привалил на плечи. Это была внезапная, тяжелая о Глебке печаль – как он вырастет, кто его защитит, каким станет?
Как просыпается отцовское чувство? Вот уж истинно серьезный вопрос, на него и ответишь-то не сразу.
Но спросим попроще: не есть ли чувство братства, чувство любви мальчика постарше к младшему, одной крови, человеку, желание его защитить от бед и злых сил – предчувствие своего отцовства, пролог к будущей взрослости и страха за другую жизнь? Пожалуй, да.
И Бориска всхлипнул от небывалой новизны чувства, которое нахлынуло на него, как нежданная высокая и теплая волна. И две маленькие слезинки выкатились из его глаз.
Слезы были легкие, светлые, даже, может быть, радостными их можно назвать. Со слезами мальчишечьими выходила горечь поражения, незнания, что делать и как быть дальше, а их место – место скупых, почти мужичьих слез – занимала теплая и добрая радость за этого малыша, беззащитную эту и наивную маленькую жизнь.
Боря чувствовал, как вливается в него с любовью еще и сила, но это вовсе не физическая была сила-то, а уверенность, успокоение, обретение твердого знания, что делать, если его братишке нанесут обиду.
Бориска не сразу понял, что мать и бабушка с удивлением и даже вроде как с непониманием вглядываются в ласку и тепло братских отношений. Он это почувствовал. Но постепенно, догадками, предположением.
Мама и бабка как-то стали затихать, когда Бориска входил в дом, а Глебка, едва научась ходить, несся ему навстречу. Но даже ушибов на торопливом пути к брату Глебка не замечал, боль пропускал мимо – так захватывала его всепоглощающая радость.
Борис становился на коленки, чуточку отводил в сторону лицо, чтобы Глебка не стукнулся головой о его подбородок, а мог беспрепятственно припасть к братовой груди, широко распахивал объятия и с улыбкой, чаще молчаливой, прижимал его к себе.
Вот это-то молчанье мальчика, уже одиннадцати лет от роду, больше всего и поражало родных женщин. Что-то было в нём не по летам взрослое, неправдоподобное, чего-то таинственно обещающее. Но чего?
Мама и бабушка примолкали, глядели на встречи братьев украдкой, иногда и слезы смахивали, но никак рассуждать об этом себе не позволяли, как и хвалить братьев. Боялись сглазить?
Взрослые женщины оберегали братишек, не вмешивались в их привязанность, и в этом заключалась нежданная мудрость: детские чувства ничуть не слабее взрослых, и если их не подхваливать, не корректировать, не оценивать, они сами разовьются и укрепятся во что-то важное и сильное, способное пройти самые трудные испытания.
Глебка набегал на Бориску, они обнимались, это была традиция, почти церемония, любимая обоими, и сколько бы раз, даже неподалеку, во двор или огород ни выходил Бориска, переступив порог избы, он падал на колени перед маленьким братцем, и тот несся ему навстречу, даже, бывало, прямо с горшка соскочив, и бухался в молчаливые объятия.
При этом малыш обладал какой-то пронзительной интуицией.
Когда Борис уходил в школу, младший брат относился к этому как важной необходимости и провожал старшего, помахивая ладошкой. Или же, помня уроки бабушки, ладошку свою целовал, а потом дул на нее изо всех сил – чтобы воздушный поцелуй сопроводил старшего брата на труды незримые.
Таким же манером он провожал его и на какие-то деловые отлучки. К тем же братьям Горевым на бревнышки, где молодые бойцы могли держать совет. Однако, если в намерения Бориса входил свободный полет, пусть даже с промежуточной посадкой на тех же бревнышках для пары глотков пива, притараненных из неведомых закромов Петей, Федей и Ефимом, Глебка или начинал строго сверкать очами, подозревая Борю в отступлении от братства, или без всякой причины начинал подвывать, сначала весьма сдержанно, что означало мягкое предупреждение. А если Борис молча глядел в сторону, отводил взор, то завыть мог наподобие пожарной сирены. Старший все это уже знал, заведомо чуял и глаз чаще всего не отводил, сознавая, что,
2 «Наш современник» N 2
похоже, надо делиться с младшими не только хлебом, водой, но еще и свободой.
Итак, всё чаще они рассаживались на этих бревнышках, смешной семерик: Глебка непременно в серёдке, как бесспорный центр мироздания, рядом Борис, а вокруг, уже без всякого расчета и всякий раз по-разному (три плюс два или два плюс три) – братья Горевы из разных однофамильных семей, возможно, все дальние родственники, что, в общем-то, сей момент никого не беспокоило: в детстве дружба важней родства.
Они болтали о всякой разности, попивали пивко, притом Глебка, бывало, тянулся неразумной ручкой к бутылю, что вызывало легкий, вполне понимающий смех братства. Потом кто-то из трех погодков спускался в домашние погреба, откуда малышу доставлялась или кола или банка фанты, а то и просто газвода. Складывалась весьма забавная картина: у всех семерых, включая крошечного Глебку, в руке по бутылке, а лица серьезные, сосредоточенные.
Посидев на бревнышках, семерик отправлялся на прогулку – просто так, от нечего делать. Чаще всего они шли единственной дорогой бывшей деревни на самый край города. Асфальт кончался, начинался глинистый проселок с неглубокими, долго не высыхающими лужами. К краю своему бывшее Горево словно редело, выдыхалось, между деревянными старыми домишками шли прогалы – кто-то съехал, а дом разобрали, а то и просто сожгли, и улица напоминала щербатый, с выпавшими зубами рот то ли старика, то ли ребенка.
Самый последний дом в этом ряду был совсем мал, походил на игрушечный, от силы четыре на четыре метра, да еще и со стеклянной верандой в том же метраже, а рядом сарай, где жила последняя в Гореве корова с человеческим именем Машка. У Машки была, понятно, хозяйка, владелица игрушечного домика по отчеству Яковлевна, имя ее, похоже, все забыли.
С Яковлевной Бориска был хорошо знаком, по поручению мамы или бабушки он часто прибегал сюда за настоящим, а не магазинным молоком для Глебки, и старушку серьезно уважал по причине, не им, а взрослыми объявленной. Была она не просто последней хозяйкой последней коровы, по крайней мере, в бывшем Гореве, а и на всем этом конце города. Её упорное сопротивление городскому наступлению все признавали особенным, осознанным и, значит, идейным. Хотя старуха ни с какими флагами не ходила, лозунгов не выкидывала и интервью не давала по той простой причине, что ее мнение никого, кроме горевских, не интересовало, но уж они-то передавали слова Яковлевны из уст в уста и из дома в дом. А старуха всего-навсего и говорила-то:
– Я как этого растворённого казённого молока попью, так и помру. Смерть ее никого сильно не волновала, давно уж ей срок пришёл, но она все жила и жила, забыв счёт своим годам, и одно приговаривала:
– Казённое молоко хуже смерти.
Есть такие слова и темы, которые у понимающих людей смеха не вызывают. У непонимающих – да, но горевские к ним не относились. Да и носила Яковлевна общую всем фамилию – Горева. А жила совсем одинёшенька, и уже никто вокруг не помнил, была ли у нее какая родня…
Вредно, однако, так заживаться.
Селение с этого краю оканчивалось березовой рощицей, и сквозь редкие столбики светлых, как свечи, дерев, привязанная к одному из них, всегда паслась Машка – корова как корова, замечательная, однако, тем, что была она, как сказано, последней в деревне и даже на целой городской окраине, но кормила исправно своим молоком хозяйку Яковлевну да редких совсем горевских младенцев.
Увидев Яковлевну, ребятня недружно, но вежливо здоровалась с ней, и та улыбалась, кивая, ощеривая почти беззубый рот. А проходя мимо Машки, мальчики всякий раз поворачивали головы к ней и тем, хоть и не равняясь в строю, все же отдавали честь добродушной знакомой животине.
Березовая рощица перебегала дорогу, окружала со всех сторон, но ненадолго, потом обрывалась, и за ней сразу начиналось поле, разрезанное извилистым рвом, по дну которого текла меленькая, по колено, речка с необыкновенным названием Сластёна.
Дорога сползала в ров и на другом берегу речки этой взмывала вверх, довольно круто, так что не всякая машина могла тут проскочить, и потому путь этот считался тупиковым. Горевский семерик полагал, что обладает неким правом собственности на кусок речушки от дальней излучины слева до столь же дальней излучины справа. Вот там пусть лезут в воду все кому не лень, а здесь право первости, и не просто так, но по наследству, принадлежит им.
Всякие нарушения своего права на кусок речки остро переживали не только ребята, но и вся бывшая деревня, но поделать с этим ничего не могла. Время от времени, хотя и нечасто, по дороге мимо состарившихся деревянных домишек, разбрызгивая лужи, проносились кавалькады из двух-трех, а то и четырех автомобилей со включенной на всю мощь музыкой, и из-за рощицы чуть не до глубокой ночи доносился ор и пьяные крики взбесившихся пришлецов. Вместо того чтобы, по здравому разумению, утихнуть, услышать тишину и птиц, они продолжали орать, прыгать под яростные звуки оглушительной музыки, крушить орешник на берегу речки, ломать деревья, жечь костры – одни для шашлыков и кебабов, а другие просто для дыма, чтобы отогнать комарье, и после этого сущего погрома не день и не два приходила в себя речка и ров, по которому она протекала, и берега, до того цветшие и ромашкой, и васильком, и чебрецом, после нашествия вытоптаны были до простой бедной грязи.
Бориска, бывало, и в одиночку, а чаще с братками и Глебкой за спиной, сторожко подходил к краю речки после таких чуждых наездов. И хотя они не разговаривали между собой о человеческом паскудстве вообще и о природе в частности, души их бунтовали и страдали. Тихая, не объяснимая словами ненависть поднималась откуда-то снизу. И хотя ни у кого нет прав на эту общую речку, – дело ясное, несмотря на все их детские фантазии, – чувство они испытывали такое, будто кто-то чужой без спросу вошел в их дома с грязными ногами и все истоптал, испакостил, оставив им непроизнесенный вопрос: зачем, почему? По какому праву?
В тот день, еще разогретый для Бориски недавней стычкой в парке и совсем свежей возлешкольной расправой, не утихшими желаниями отомстить обидчикам и душевной смутой незнания, как это осуществить, они нежданно застали там того высокого парня, которого еще в парке уронил, ударив в подбородок, Борис.
Странно, но парень был один, сидел на берегу, опустив голову, а когда поднял ее, увидел целый семерик и в центре его Бориску все с тем же малышом за спиной, и в глазах его мелькнул ужас.
Но только мелькнул. Он отвернул лицо, снова опустил голову. Сидел же неловко, как-то сжавшись, положив руки на длинные колени, а на руки – голову.
Бориска клокотал. Все в нем перемешалось – и хорошее, и дурное. Из хорошего, хотя и не вполне справедливого – уязвленное чувство собственности на этот отрезок речки, куда лезут всякие там… А из плохого – чувство безнаказанности: ведь что бы ни сделал Боря этому длинному сейчас, все в его воле и праве…