30830.fb2
Во всей федеральной армии не было в то летнее утро человека, который с таким радостным подъемом ожидал бы начало боя, как Андерсон Граффенрейд. Он был настроен бодро, бурная энергия переполняла его. Взволнованный, возбужденный, он с трудом мог дождаться момента, когда неприятель наконец ринется в атаку. Он не боялся. Для него это был долгожданный случай — возможность доказать, что он настоящий солдат и герой. Каков бы ни был исход боя, он отстоит свое право на уважение солдат, право на дружеское отношение однополчан, на внимательное отношение начальства. Сердце его чуть не выпрыгнуло из груди, когда послышался бодрый звук горна, играющего сигнал к сбору. Легкой походкой, почти не чувствуя земли под ногами, он выбежал вперед и стал во главе роты. С каким восторгом наблюдал он, как в соответствии с продуманной ранее тактикой его полк занимал линию передовой обороны.
И если при этом ему вспомнились темные глаза, которые, наверное, затуманятся, читая в газетах отчеты о событиях этого дня, то кто может осудить его за это? Кто укорит его в слабости, в недостатке боевого пыла?
Вдруг из леска, который находился впереди, поднялся высокий столб белого дыма. Впечатление было такое, будто он возник в ветвях деревьев, на самом деле это был выстрел из орудия, спрятанного на вершине холма. В следующий момент раздался сильный раскатистый взрыв, сопровождаемый отвратительным и страшным звуком, который, казалось, вырвался вперед, с невероятной быстротой преодолел лежащее между полком и лесом пространство, за какую-то долю секунды из еле слышного посвистывания превратился в страшный рев, так что человеческое воображение просто не в силах было воспринять все стадии этой ужасной, неумолимо нарастающей прогрессии. Ряды солдат заметно дрогнули. Неожиданный взрыв заставил всех испуганно зашевелиться.
Капитан Граффенрейд инстинктивно пригнулся и вскинул обе руки, ладонями от себя, словно защищая голову. В то же время он услышал громкий звук разрыва и увидел на пригорке позади линии фронта густой столб дыма, смешанного с пылью. Снаряд пролетел в ста футах слева от него! Ему послышался, — а может быть, это было просто его воображение, — негромкий издевательский смех. Повернувшись в ту сторону, он встретился глазами с лейтенантом, своим заместителем, который смотрел на него с нескрываемой насмешкой. Он провел взглядом по лицам солдат, стоявших в шеренге за ним. Солдаты смеялись, — неужели над ним? Кровь хлынула ему в голову, бледное за минуту перед этим лицо запылало. Стыд и обида больно жгли ему щеки.
Вражеский выстрел остался без ответа: офицер, командующий этим участком фронта, по-видимому, счел нежелательным ввязываться в артиллерийскую дуэль. И капитан Граффенрейд был в душе благодарен ему за выдержку. Он никогда не представлял себе, что полет снаряда произведет на него такое потрясающее впечатление.
Его представление о войне успело измениться, и он самым радикальным образом сознавал, что смятение, овладевшее им, очевидно всем. Его непрестанно кидало в жар. В горле пересохло, он чувствовал, что если бы ему пришлось сейчас дать команду, то ее никто бы не расслышал или не понял. Рука, которой он сжимал эфес своей сабли, дрожала, другой он в смятении шарил по мундиру. Он с трудом заставлял себя стоять на месте, и ему казалось, что солдаты видят это. Неужели это — страх? Он сам боялся признаться себе в том, что это так.
И вдруг откуда-то справа ветер донес до них негромкий прерывистый гул, напоминавший отдаленный рев океана в бурю, или постукивание поезда по рельсам, или шум ветра в сосновом лесу, — звуки столь сходные, что нужно хорошенько подумать, прежде чем отличить их один от другого.
Все взгляды устремились в направлении, откуда шел этот шум. Туда же повернулись и бинокли офицеров, сидевших верхом. К гулу присоединилось неравномерное постукивание. Сначала капитан Граффенрейд думал, что это кровь стучит у него в ушах.
Затем решил, что издалека доносится рокот барабанов.
— Каша заварилась на правом фланге, — сказал один из офицеров.
И тут капитан Граффенрейд понял, что непонятные звуки эти были не чем иным, как ружейным и артиллерийским огнем.
Он понимающе кивнул и попытался улыбнуться. Однако его улыбка осталась без ответа.
Вскоре голубоватые дымки выстрелов стали вспыхивать по всей опушке. Затрещали выстрелы. Пули летели со свистом, который неожиданно обрывался, глухо ударившись обо что-то рядом. Вдруг солдат, стоящий рядом с капитаном Граффенрейдом, уронил ружье. Колени его подогнулись, и он неловко повалился вперед, лицом вниз. Кто-то громко закричал: «Ложись!» Сейчас убитый солдат совсем не отличался от живых. Можно было подумать, что несколько ружейных выстрелов убило, по крайней мере, десять тысяч человек. На ногах остались только командиры. Единственная уступка, сделанная ими, заключалась в том, что они спешились и отправили своих лошадей под прикрытие в тыл.
Капитан Граффенрейд лежал рядом с убитым, из простреленной груди солдата по земле тонкой струйкой бежала кровь, он распространял несильный тошнотворный запах, от которого мутило и кружилась голова. Солдат упал плашмя, и при падении лицо его словно расплющилось. Сейчас оно пожелтело, стало отталкивающим. И ничего в этой смерти не было общего с воинской славой, ничто не смягчало ужаса случившегося. Капитан Граффенрейд не мог отвернуться от убитого, так как в этом случае он стал бы спиной к своей роте.
Он посмотрел на лес, который снова стал безмолвным. Попытался представить себе, что там сейчас происходит, — войска перестраиваются, готовясь к атаке, орудия подтаскиваются к опушке. Ему казалось, что он видит среди кустов их отвратительные черные жерла, готовые изрыгнуть из себя рой снарядов, — вроде того, который поверг его в такое смятение. От напряжения, с которым он смотрел вперед, у него заболели глаза, — казалось, будто какая-то пелена опустилась перед ним, он уже не различал лес по ту сторону поля. Но он продолжал вглядываться в даль, иначе ему бы приходилось смотреть на лежащего рядом мертвеца. Воинский азарт не горел больше в душе этого воина, вынужденное бездействие заставило его заняться самоанализом. Теперь ему уже хотелось не отличиться в бою, не покрыть себя славой, а главным образом разобраться в своих чувствах. Результат был неожиданным и весьма печальным. Он закрыл лицо руками и громко застонал.
С правого фланга все отчетливее доносился яростный шум битвы. Сейчас в нем явственно слышались грохот, лязганье, скрежет. Казалось, эти звуки шли издалека, словно, прежде чем достичь линии фронта, они описывали полукруг; по-видимому, на левом фланге противника потеснили; начальство выжидало лишь момента, чтобы бросить войска на прорыв вражеских линий там, где его передовая выдавалась вперед. Загадочная тишина впереди становилась зловещей. Все чувствовали, что она не сулит ничего доброго нападающей стороне.
Позади солдат, залегших вдоль линии фронта, раздались звуки лошадиного галопа; все головы повернулись в том направлении. Это скакали штабные офицеры, направляясь к командирам бригад и полков, которые тем временем успели спешиться. В следующий момент там и здесь послышались голоса, произносящие одну и ту же команду: «Батальон, готовьсь!»
Солдаты повскакали с земли и быстро строились, повинуясь команде. Они ждали слова «вперед». Ждали с бьющимися сердцами и стиснутыми челюстями, готовые по первому слову командира рвануться вперед навстречу железу и свинцу, навстречу своей гибели. Однако команды все не было. Буря не разразилась. Ожидание становилось мучительным, оно сводило с ума, лишало последних остатков мужества, — так должен чувствовать себя человек под ножом гильотины.
Капитан Граффенрейд стал во главе своей роты, у его ног валялся мертвый солдат. Справа от него гремел бой — он слышал трескотню выстрелов, гул орудийных залпов, нестройные крики невидимых участников битвы. Он видел клубы дыма, поднимавшиеся над дальним лесом. Он отметил зловещее молчание, царившее в ближнем лесу. Эти контрасты страшно подействовали на него. Он больше не владел своими нервами. Его кидало то в жар, то в холод. Он тяжело дышал, как собака в знойный день, а затем дыхание его останавливалось и он терял сознание.
И вдруг он совершенно успокоился. Взгляд его упал на обнаженную саблю, которую он держал острием вниз. Сверху лезвие ее казалось короче, чем на самом деле, и было похоже на меч римского воина. Что-то было в этом сходстве зловещее, оно внушало мысль о висящем над людьми роке, о героизме...
Глазам сержанта, стоявшего в шеренге сразу за капитаном Граффенрейдом, представилось странное зрелище. Сначала внимание его привлекло непонятное движение капитана, который выкинул руки вперед, затем энергично развел локти в стороны, словно гребец в лодке, и тут он увидел, как между лопатками капитана высунулся блестящий металлический кончик, который затем выдвинулся приблизительно на фут и оказался лезвием.
Оно было окрашено красным, острие его с такой быстротой приблизилось к груди сержанта, что тот в испуге отскочил назад. В этот же момент капитан Граффенрейд тяжело повалился вперед, прямо на мертвеца, и испустил дух.
Неделю спустя генерал-майор, командующий левофланговым корпусом федеральной армии, представил следующий официальный рапорт:
«Сэр, имею честь доложить, что во время боя, имевшего место 19-го числа сего месяца, в ходе которого противник счел необходимым оттянуть силы, расположенные против моего корпуса, с целью укрепления своего левого фланга, мои войска почти не принимали участия в боевых действиях. Мои потери убитыми — один офицер, один солдат».
Время действия, — теплый воскресный день ранней осени 1861 года. Место действия — лесные дебри в горной области юго-западной Виргинии. Рядовой Грейрок, солдат федеральной армии, удобно расположился под громадной сосной. Он сидит на земле, упираясь спиной о ствол; ноги вытянуты вперед, ружье лежит на коленях, руки, крепко стиснутые, покоятся на дуле винтовки. Затылком он прислонился к дереву, отчего фуражка сдвинулась на лоб, почти прикрыв глаза; при первом взгляде на него можно подумать, что он спит.
Но рядовой Грейрок не спал; уснув, он рисковал бы нанести серьезный ущерб интересам Соединенных Штатов, так как находился довольно далеко от своих позиций и легко мог попасть в плен или погибнуть от руки врага. К тому же ему сейчас было совсем не до сна. Причиной его душевного смятения послужило следующее обстоятельство: прошлую ночь он находился в дозоре и был поставлен часовым на этом самом месте. Ночь была ясная, хотя и безлунная, но в мрачном лесу тьма казалась особенно непроглядной. Дистанция между постом Грейрока и постами справа и слева была очень велика, так как пикеты были выдвинуты далеко вперед, на излишне большое расстояние от лагеря, и назначенному в дозор подразделению трудно было охватить весь участок. Война еще только началась, и в походных лагерях распространено было ошибочное мнение, будто ночью, во время сна, лучше выставить редкую цепь дозора к самым неприятельским позициям, чем окружить лагерь вблизи более плотной цепью. И действительно, необходимо было как можно раньше предупреждать войска о появлении противника, ибо в те времена в лагерях имели привычку раздеваться на ночь — что было уж совсем не по-солдатски. Когда в памятное утро 6 апреля, в битве при Шейло, солдаты генерала Гранта напоролись на штыки конфедератов, они были совершенно раздеты, как самые обыкновенные штатские. Однако следует признать, что произошло это отнюдь не по вине пикетов. Упущение было в другом: пикетов не существовало вовсе. Впрочем, это, пожалуй, неуместное отклонение от темы. Я и не помышляю о том, чтобы вызвать интерес читателя к судьбе целой армии. Речь пойдет о судьбе рядового Грейрока. После того как его оставили в субботнюю ночь на этом безлюдном посту, Грейрок в течение двух часов стоял неподвижно, прислонившись к стволу большого дерева, и напряженно вглядывался в темноту, стремясь распознать знакомые предметы, — ведь днем он стоял в дозоре на этом же самом месте. Но сейчас все выглядело по-иному; он не различал подробностей, а видел лишь группы предметов, очертания которых он прежде, отвлеченный множеством деталей, не заметил и которые теперь не узнавал. Ему казалось, будто раньше их вовсе не было здесь. Кроме того, пейзаж, сплошь состоящий из деревьев и кустарников, всегда лишен четких очертаний; он сливается в нечто неопределенное, и трудно бывает сосредоточить на чем-нибудь внимание. Прибавьте к этому мрак безлунной ночи, и вы поймете, что одного природного ума и городского воспитания окажется недостаточно, чтобы сохранить ориентировку в подобных условиях. Вот так-то и случилось, что рядовой Грейрок, напряженно вглядывавшийся в темноту и неблагоразумно покинувший свой пост, чтобы обследовать едва различимую окрестность (для этого он тихонько обошел вокруг дерева), не смог затем сориентироваться и тем самым стал почти бесполезен в качестве часового.
Он заблудился, находясь на посту! Он не знал, с какой стороны ожидать нападения неприятеля и в какой стороне находится спящий лагерь, за безопасность которого он отвечал головой. Осознав всю нелепость своего положения и поняв, что его собственная жизнь также находится под угрозой, рядовой Грейрок пришел в сильнейшее волнение. Он не успел подавить тревогу, так как именно в тот момент, когда он представил себе всю затруднительность своего положения, послышался шорох листьев и хруст сломанной ветки. С замирающим сердцем обернулся он на эти звуки и увидел во мраке неясные очертания человеческой фигуры.
— Стой! Кто идет? — грозно, как и повелевал долг, окликнул человека рядовой Грейрок, сопровождая свой приказ резким щелканьем затвора.
Ответа не было; наступило минутное замешательство, а затем, если ответ и последовал, он был заглушен выстрелом часового. В безмолвии ночного леса звук выстрела прозвучал оглушающе; не успел он замереть, как на него откликнулись дозорные справа и слева, сочувственно присоединившись к пальбе. В каждом из этих часовых все еще сидел штатский, и все эти два часа они видели в своем воображении полчища врагов, населяя ими окружающий лес, а выстрел Грейрока превратил это иллюзорное наступление в ощутимую реальность. Выстрелив, все дозорные, едва дыша от страха, поспешно отошли к лагерю — все, кроме Грейрока, который не знал, в каком направлении ему отступать.
Когда солдаты в проснувшемся лагере, так и не дождавшись неприятеля, снова разделись и улеглись спать, а линия пикетов была опять предусмотрительно выставлена, обнаружилось, что рядовой Грейрок все это время непоколебимо оставался на своем посту. За это он удостоился похвалы своего командира, как единственный солдат этого преданного воинства, обладающий столь редким мужеством. Тем временем рядовой Грейрок был занят тщательными, но безуспешными поисками бренных останков незваного гостя, которого он, как подсказывало ему чутье меткого стрелка, несомненно настиг своей пулей. Грейрок был одним из тех прирожденных стрелков, которые стреляют почти вслепую, интуитивно чувствуя цель, и бывают равно опасны как днем, так и ночью. Добрую половину своего двадцатичетырехлетнего существования он был грозой всех тиров в трех городах. Не имея возможности предъявить подстреленную дичь, Грейрок благоразумно умолчал о недавнем происшествии и с радостью увидел, что его товарищи и командир вполне естественно предполагают, будто он не заметил ничего угрожающего, раз остался на месте. Как бы там ни было, одобрение начальства он заслужил уже тем, что не покинул своего поста.
Но все-таки рядовой Грейрок отнюдь не был удовлетворен своим ночным приключением и на следующий день под каким-то удобным предлогом попросил пропуск для выхода из лагеря, на что генерал, учитывая его доблестное поведение минувшей ночью, немедленно дал согласие. Грейрок отправился на то место, где он накануне так отличился, и, сказав стоящему там часовому, будто ищет потерянную вещь, — что, в сущности, было истинной правдой, — возобновил поиски человека, которого он, по его предположениям, застрелил. Если же тот был только ранен, то Грейрок надеялся отыскать его по кровавому следу.
Однако и при свете дня он преуспел в этом не больше, чем ночью. Осмотрев довольно обширное пространство и бесстрашно проникнув в глубь расположения войск конфедератов, Грейрок отказался от поисков и, несколько усталый, глубоко разочарованный, уселся под большой сосной, там, где мы его и застали в начале повествования.
Не следует думать, что огорчение Грейрока было сродни разочарованию кровожадного убийцы, лишенного возможности полюбоваться видом своей жертвы. В больших ясных глазах этого юноши, в его тонко очерченных губах и высоком лбе читалась совсем иная повесть. И действительно, характер его представлял собою на редкость счастливое сочетание мужества и чувствительности, отваги и честности.
«Мне досадно, — говорил он себе, сидя на самом дне золотистой дымки, которая, точно призрачное море, заливала лес. — Досадно, что я не нашел человека, убитого моей рукой! Неужто я и вправду хотел бы лишить человека жизни, исполняя свой воинский долг, хотя мог и без этого выполнить его? Чего же мне надо? Ведь если и была какая-нибудь опасность, мой выстрел предотвратил ее, а именно это от меня и требовалось. Нет, право же, я рад, что не погубил без нужды человеческую жизнь. Но я оказался в ложном положении. Я удостоился похвалы командиров и зависти товарищей; весь лагерь только и говорит о моей храбрости. Это несправедливо. Я, конечно, не трус, но теперь меня хвалят за поступок, которого я не совершал или совершил не так, как это себе представляют. Все думают, будто я мужественно остался на посту и не стрелял; между тем именно я открыл стрельбу и не отступил в общей панике только потому, что не знал, в какую сторону бежать. Как же мне теперь быть? Объяснить, что я увидел врага и выстрелил? По ведь то же самое говорит каждый из дозорных, и никто этому не верит. Зачем же говорить правду, ставящую под сомнение мое мужество, если она все равно произведет впечатление лжи? Фу, до чего неприглядная получается история. Нет, я все-таки хотел бы отыскать мою жертву».
И, продолжая думать об этом своем желании, рядовой Грейрок, разморенный истомой летнего дня, убаюканный тихим гудением мошкары в благоухающих ветвях, уснул тут же под деревом, позабыв об интересах Соединенных Штатов и предоставив врагам полную возможность захватить себя в плен.
И ему приснился сон.
Он видел себя ребенком, живущим в далекой прекрасной стране на берегу большой реки[5], по которой величественно проплывали огромные пароходы, вздымая кверху черные клубы дыма, возвещавшие о появлении судов задолго до того, как они огибали излучину, и отмечавшие их путь после того, как они давно уже скрылись из виду. И всякий раз, когда мальчик, стоя на берегу реки, любовался пароходами, бок о бок с ним находился тот, кому он отдал сердце и душу, — его брат. Они были близнецами. Вместе бродили они по берегу реки, вместе обходили все поля, лежащие чуть подальше от побережья, вместе собирали пряную мяту и пахучие ветки сассафраса на высоких холмах, за которыми простиралось Таинственное Королевство и с которых, если глядеть на юг, на другой берег, можно было увидеть кусочек Заколдованной Страны. Единственные дети матери-вдовы, блуждали они, взявшись за руки, по залитым светом тропинкам, по мирным долинам, и каждый день новое солнце озаряло перед ними новый мир. И через все эти счастливые дни проходила одна нескончаемая мелодия — нежная, звонкая трель пересмешника, жившего в клетке над дверью домика. Она наполняла собою минуты раздумий в этом сне, звуча точно музыкальное благословение. Веселая птичка постоянно пела; бесконечные вариации звуков, казалось, вылетали из ее горла с каждым биением сердца, без всяких усилий, журча и переливаясь, точно воды бурного ручейка. Ясная, звучная мелодия была поистине душою этой мирной картины, объяснением сокровенного смысла всех тайн жизни и любви.
Но наступило время, когда дни в сновидении заволокли тучи печали, пролившиеся потоками слез. Добрая мать умерла, домик на лужайке, у берега большой реки, развалился, а братья были отданы на воспитание двум родственникам. Уильям (которому снился этот сон) отправился в многолюдный город в Таинственном Королевстве, а Джон переправился на другой берег реки, в Заколдованную Страну, и был увезен в отдаленную местность, где, по слухам, жили недобрые люди со странными обычаями. Именно ему при разделе имущества умершей матери досталось единственное семейное сокровище — пересмешник. Детей можно было поделить, а птицу — нет, и вот ее увезли в незнакомый край, и она навсегда исчезла из жизни Уильяма. Однако и потом, в годы одиночества, песня пересмешника слышалась ему во всех его снах и, казалось, всегда звучала в ушах и в сердце.
Родственники, усыновившие мальчиков, были врагами и не поддерживали между собою никаких отношений. Некоторое время дети обменивались письмами, полными мальчишеской бравады, хвастливых рассказов о новых ярких впечатлениях и преувеличенно красочных описаний их новой, богатой событиями жизни и нового покоренного ими мира. Но постепенно переписка становилась все более редкой, а с отъездом Уильяма в другой, столичный город и вовсе прекратилась. Но и потом в ушах его, не переставая, звучала песня пересмешника, а когда она оборвалась, Грейрок открыл глаза, увидел лесную поляну и понял, что проснулся.
Багряное солнце низко опустилось на западе, косые лучи его отбрасывали от каждого ствола гигантской сосны столб тени, уходящей сквозь золотистую дымку далеко на восток, где свет и тень сливались в неразличимом сумраке.
Рядовой Грейрок вскочил, осторожно огляделся вокруг, вскинул на плечо винтовку и зашагал к лагерю. Он проделал уже около полумили и проходил мимо густого лаврового кустарника, когда из зарослей выпорхнула птица и, усевшись на ветке высокого дерева, залилась ликующей, нескончаемой песней, какую лишь она одна из всех божьих созданий способна пропеть во славу своего творца. Ничего особенного в этом не было, птичка просто открывала клюв и распевала. Однако человек остановился, точно пораженный громом. Он уронил винтовку, взглянул вверх на птицу, закрыл лицо руками и зарыдал, как ребенок! В этот момент он и вправду мыслями и душою перенесся в дни своего детства на берег большой реки, за которой простиралась Заколдованная Страна. Затем усилием воли он взял себя в руки, поднял винтовку и, вслух обзывая себя идиотом, двинулся дальше. Проходя мимо просеки, углублявшейся в самую гущу зарослей, он заглянул туда. Там, на земле, распластав руки, запрокинув голову и отвернув в сторону бледное лицо, лежал его двойник! На груди его, на серой солдатской куртке, темнело единственное пятнышко крови. Это был труп Джона Грейрока, умершего от огнестрельной раны. Он еще не успел остыть.
Стрелок нашел свою жертву!
Когда злополучный солдат опустился на колени перед этим апофеозом междоусобной войны, звонкоголосая птица высоко на ветке умолкла и, освещенная буйным заревом заката, бесшумно улетела в величественную лесную даль.
В этот вечер на перекличке в лагере федеральных войск никто не отозвался на имя Уильяма Грейрока.
И никто никогда больше на него не отзывался.
Дела Гилсона были плохи. Так гласило краткое, холодное, хоть и не лишенное некоторой доли сочувствия, заключение маммон-хиллского «света» — вердикт респектабельной части общества. Что касается его противоположной, или, лучше сказать, противостоящей части, представители которой с налитыми кровью глазами беспокойно толкутся у стойки в «мышеловке» Молль Гэрни, в то время как столпы респектабельности пьют бренди с сахаром в роскошном салуне мистера Джо Бентли, — там, в общем, держались того же мнения, хотя высказывали его несколько более энергично, с помощью образных выражений, которые здесь нет надобности приводить. Одним словом, в вопросе о Гилсоне Маммон-хилл был единодушен. И следует признать, что с мирской точки зрения дела мистера Гилсона обстояли действительно не совсем благополучно. В то утро, о котором идет речь, он был доставлен мистером Брентшо в город и публично обвинен в конокрадстве; и шериф уже прилаживал к Дереву новую веревку из лучшей Манильской пеньки, а плотник Пит, в перерывах между очередными возлияниями, прилежно трудился над изготовлением соснового ящика приблизительно по мерке мистера Гилсона. Поскольку общество уже изрекло свой приговор, Гилсона теперь отделяла от вечности лишь официальная церемония суда.
Вот немногие краткие сведения о подсудимом. Его последним местожительством был Нью-Джерузалем, на северном рукаве Каменной речки; оттуда он и прибыл на вновь открытый прииск Маммон-хилл, совсем незадолго до начала «золотой лихорадки», вследствие которой местность, поименованная выше, почти совершенно обезлюдела. Открытие новых россыпей пришлось весьма кстати для мистера Гилсона, ибо как раз около этого времени нью-джерузалемский комитет общественного порядка дал ему понять, что ради улучшения — и даже сохранения — своих жизненных перспектив ему лучше переселиться в другое место; а в списке мест, куда он мог бы переселиться без риска для себя, ни один из старых приисков не значился, поэтому вполне естественно, что он избрал Маммон-хилл. Вышло так, что в скором времени за ним последовали все его судьи, и это принуждало его к некоторой осмотрительности; но доверия общества он так и не снискал, поскольку никто и никогда не слышал, чтобы он хоть день честно трудился на каком-либо поприще, дозволенном строгим местным кодексом нравственности, за исключением игры в покер. Ходили даже слухи, будто он непосредственно причастен к недавним дерзким кражам, произведенным с помощью щетки и таза в золотопромывных желобах.
Среди тех, в ком подозрение созрело в твердую уверенность, особенно выделялся мистер Брентшо. При всяком удобном и неудобном случае мистер Брентшо изъявлял свою готовность доказать связь мистера Гилсона с этими неблаговидными ночными проделками, а также открыть солнечным лучам прямой путь сквозь тело каждого, кто сочтет уместным высказать иное мнение,— от чего никто так заботливо не воздерживался в его присутствии, как миролюбивый джентльмен, которого это ближе всех касалось. Но каково бы ни было истинное положение вещей, достоверно одно: что Гилсону случилось в один вечер проиграть в «фараон» у Джо Бентли больше «чистого песочку», нежели он, по свидетельству местных историографов, честно заработал игрой в покер за все время существования поселка. И в конце концов, мистер Бентли — быть может, из опасения потерять более выгодное покровительство мистера Брентшо — категорически отказался допускать Гилсона к игре, со всей прямотой и решительностью дав ему понять, что привилегия проигрывать деньги в «этом учреждении» является благом, зависящим от, логически вытекающим из и основывающимся на общепризнанной коммерческой честности и безупречной общественной репутации.
Тут Маммон-хиллу и показалось своевременным вмешаться в судьбу личности, которую его наиболее уважаемый гражданин почел своим долгом заклеймить ценой немалого личного убытка. В частности, выходцы из Нью-Джерузалема понемногу утеряли прежнюю терпимость, порожденную юмористическим отношением к промаху, который они совершили, изгнав нежелательного соседа оттуда, откуда вскоре сами уехали, туда, куда вскоре сами переселились. В конце концов, Маммон-хилл пришел к единодушному мнению. Лишних слов не было сказано, но мысль о том, что Гилсон должен быть повешен, носилась в воздухе. Однако в этот столь критический для него момент он стал являть признаки некоторой перемены в образе жизни, если не мыслей. Возможно, причина была в том, что, лишившись доступа в «учреждение» Джо Бентли, он несколько утратил интерес к золотому песку. Так или иначе, желобов никто больше не тревожил. Но избыточная энергия подобной натуры нелегко поддается обузданию, и Гилсон, пусть лишь в силу привычки, все еще держался извилистого пути, по которому прежде следовал к выгоде мистера Бентли. После нескольких пробных и почти бесплодных попыток в области разбоя на большой дороге — если кто-нибудь отважится столь грубо назвать невинную склонность пошаливать на перекрестках — он предпринял две или три скромных вылазки в сферу конокрадства, и как раз во время одной многообещающей операции подобного рода, когда, казалось, попутный ветер нес его к желанным берегам, он потерпел крушение. Ибо однажды, мглистой лунной ночью, мистер Брентшо, проезжая верхом по Маммон-хиллской дороге, поравнялся с человеком, по всей видимости спешившим покинуть пределы округи, положил руку на поводья, соединявшие запястье мистера Гилсона с мундштуком гнедой кобылы мистера Харпера, фамильярно потрепал его по щеке стволом крупнокалиберного револьвера и спросил, не окажет ли он ему честь проехаться вместе с ним в обратном направлении.