30860.fb2
Ночи еще слишком светлые. Рыба не подходит к берегу. Лучше отвести сети поглубже.
Когда он выплыл из камышей в открытую воду, камыши зашуршали. Озеро было спокойно. Из деревни на конце мыса за добрый километр доносились голоса. Кто-то заводил мотоцикл. Баня, островок перед баней и мостки уменьшались на глазах. Прибрежный сосняк, оберегающий мыс от ветра, порозовел, едва солнечные лучи упали на прямые и длинные стволы. Позади них забрезжила красная бревенчатая стена дома, крытая дранкой крыша и шесть окон. Дом стоял на мысу, на самой высокой его части.
По мере того как озеро вокруг гребца расширялось и разворачивалось, мыс удалялся. Высокий нос лодки наискось перерезал водную гладь. Гребец не оглядывался туда, куда плыл. Примерно в километре от лодки, едва различимые, торчали в воде два камня. Чем ближе лодка подходила к камням, тем больше приближались они к противоположному берегу, и когда она поравнялась с ними, они оказались не посередине озера, а всего в нескольких стах метрах от другого берега,
Он направил к нему лодку и сделал двенадцать взмахов веслами. Потом начал искать луды[9]. Они были покрыты водой на полметра, и, не зная точного места, их трудно было найти, эти небольшие камни. Он опустил возле них сети и вернулся к камням. Вода стояла выше, чем в прошлом году, — старая линия на камне скрылась. Он закинул удочку и принялся удить.
А что, если бы он согласился с правлением и объявил, что нервы у него в порядке и он готов давать любые отзывы?
Его позвали бы снова на работу, оформили его отсутствие как обычный отпуск, и он избежал бы дружеского разговора с правлением. Это было бы равносильно тому, что избежать допроса или тяжбы.
Если бы он был помоложе и если бы дети еще ходили в школу. Сколько раз он сидел вот тут с удочкой и ждал, что поймает Большую рыбу, — и вечерами при закате, и ночами, когда на озере лежит туман, и в часы восходов, когда с берега налетает ветер и уносит его прочь.
Сидел и ждал.
И думал. И принимал решения: вот теперь он поступит так, а потом сделает так и так.
Не клюет.
Слишком ранняя пора для уженья.
Он попробовал несколько раз спиннинг.
Безуспешно.
Он вытащил из кармана трубку и закурил.
Не хочется возвращаться. Пусть не клюет, все равно не хочется. Не хочется браться за весла и грести к берегу. Вынужденный отпуск. Здесь я меньше его ощущаю, чем на берегу. Там ближе город, правление, приговор.
И старость.
В часы сумерек на лодке посреди озера, рядом с большим камнем человеку позволено быть старым, разочарованным и нерешительным. Окуни не увидят, а если и увидят, не расскажут. Это тихие рыбы, славные рыбы. Они и сами старые.
Только им можно плавать возле любых камней.
В этом разница между ним и окунями.
Красно-бурый поплавок дважды вздрогнул и стал погружаться в воду, словно гнилое дерево.
Это, конечно, окунь, и большой окунь. Именно так хватаются большие.
Он взялся двумя руками за лесу и дернул. Маленькая плотвичка поднялась из воды, взвилась высоко в воздух и влетела в лодку.
Мать честная, плотвички прямо в лицо прыгают.
Он бросил рыбу обратно в озеро. Она описала большую дугу, с плеском шлепнулась в воду и быстро исчезла.
Он смотал удочку, сел на весла и стал грести к берегу.
На конце мостков сидела кошка.
Она не издала ни звука. Она никогда не попрошайничала, эта благородная кошка, большая, черная, с блестящей шерстью. Она зимует на хуторе, а на лето приходит к ним.
Он посмотрел на кошку и вспомнил о плотвичке.
— У меня ничего для тебя нет, — сказал он.
Кошка продолжала сидеть.
— Я только что поставил сети, пока ничего нет, завтра получишь.
Никакого ответа.
Он вышел из лодки и хотел было втащить ее на берег, но передумал и столкнул обратно в воду.
— Погоди немного, попробую тебе что-нибудь выудить, — сказал он кошке, гребя вдоль берега.
Он стоял на мостках и звал Заиньку.
Озеро было спокойно, на сумеречных берегах лежал туман, но верхушки деревьев темным контуром виднелись на фоне светлого неба. На прибрежной березе сидела желтогрудая птичка. Она тоже ждала солнца. Потом принялась распевать: чи-вик, чи-вик. А недавно, часа два назад, когда смеркалось, она сидела в ельнике за домом.
Он не спал всю ночь. Сидел на крыльце и вслушивался в сумерки. Через двор пронеслась летучая мышь и не заметила его. Она наткнулась на простыни, развешанные Кристиной, и упала в траву.
Лодка покачивалась в воде рядом с мостками. Банка с червями стояла под скамьей, термос — на носу, у борта лодки лежали четыре удочки.
— Заинька-а!
Да проснулась ли эта девочка? Раньше она легко вставала на рыбалку.
— Дедушка!
Голос донесся с самого конца залива.
— ка!.. ка!.. ка!.. — разнесло эхо по всему озеру, и в конце залива, на мостках возле красной бани, которая кажется сейчас черной, появилась высокая стройная девушка. Она помахала рукой и побежала вдоль песчаного берега к мосткам серой бани. Он стоял и смотрел, как она бежит.
— Легко проснулась?
— Проснулась.
— Опять под ухом был будильник?
— Конечно. У тебя есть черви?
— Дождевые?
— Да. Иди-ка на корму.
— Я буду грести.
— Я тоже могу, — сказала девушка и села за весла.
Заинька гребет. Длинноногая девочка, большие синие глаза, волосы до плеч. Они цвета только что ободранного и еще блестящего от сока березового ствола, в который подмешана желтизна ромашки. Так он и представлял их себе, когда искал в окружающем пейзаже каких-нибудь соответствий цвету ее волос. Серый свитер, брюки, резиновые сапоги. Заинька гребет.
Девочке скоро исполнится шестнадцать, думал он.
Давно ли она как товарищ ходит с ним в эти ночные путешествия за окунями? Недавно. Только четвертое лето. Первый раз ей было тринадцать лет. Прошлым летом она не пропустила ни одной рыбалки.
А кажется, совсем недавно... Пентти женился осенью. Он не возражал против этого брака, но на душе у него было тяжело, и Пентти думал, что это из-за Анна Майи. Что он не одобряет Анна Майю. А дело было не в этом. Он тревожился о них, и ему было печально. Осенью могла вспыхнуть мировая война. Гитлер двинул войска. Немецкий народ зажимали двадцать лет, он не выдержал этого и взбесился. Было страшно думать о детях, которые появятся в таком страшном мире. Поэтому его не радовал и брак Пентти с Анна Майей. Пентти женился сразу после школы и тут же попал на войну. Лаура была маленькая, черная, сморщенная. Он сунул в ее ручку свой палец, она схватила его и заверещала. Став дедушкой, он забыл о своих страхах. Теперь он вспоминал тогдашнюю Лауру, этого маленького вороненка.
— А мы что, не поедем на луды? — спросила Лаура и перестала грести. Лодка по инерции неслась вперед. Потом движение замедлилось. В утреннем сумраке вырисовывались весла, они торчали по бокам лодки.
— Поедем, поедем.
— Ты же правишь в другую сторону.
— Я поверну.
Они поплыли к лудам, опустили груз, насадили червей на большие крючки, закинули удочки и стали ждать.
— Будь туман побольше, на восходе поднялся бы ветерок и разнес его.
— А земляника в этом году будет? — Лаура махнула в сторону леса.
— Не знаю, не ходил.
В прошлом году земляники было много, словно ее кто-то посеял.
— Кажется, слишком рано, — сказала Лаура.
— Она иной раз и ночью клюет, если очень большая.
— Я не об этом. Конечно, клюет, только попозже летом.
— Пожалуй... Тут перестала попадаться рыба в это время года. Когда Пентти был еще мальчиком, здесь ловились большие окуни.
— А в позапрошлом году мы тоже больших поймали. Помнишь?
— Поймали, конечно, но с прежними не сравнишь.
— Не клюет.
— Может, кофе попьем?
Он протянул руку, Лаура достала термос и бумажный пакет и хотела передать все ему.
— Наливай сама. В пакете кружка для тебя. А мне дай крышку от термоса.
— Булки хочешь?
— Нет, спасибо. Возьми сама, если хочешь.
Он смотрел, как Лаура ест булку и прихлебывает из кружки кофе.
— Эй, дедушка, у тебя клюет.
— Это плотвичка дразнится, — сказал он и вытащил леску.
— А червяка не поправишь?
— Плотвичка не схватит такого большого червяка, — ответил он, ничего не трогая.
Сосняк порозовел. Птицы защебетали. На берегу зашумело, там поднялся ветерок. Потом он достиг озера, погнал по нему небольшие волны и унес туман. Он поднялся в воздух и исчез. Лес засверкал. Небо засинело. Солнце поднялось. Мир был сотворен сызнова.
— Теперь пора начаться клеву, — сказала Лаура.
— Пора-то пора, если он вообще будет, да про больших рыб не угадаешь — у каких камней они когда клюют. Они теперь редки в этих водах.
Он говорил и смотрел на поплавки. Один из них начал погружаться в воду, потом леска дернулась, и он услышал напряженный голос Лауры:
— Большая, даже леска дрожит.
Водная гладь разбилась, когда на ее поверхности что-то сверкнуло. Потом на дне лодки забился окунь.
— Он не такой большой, как мне казалось. А дергал, как большой.
Они разглядывали добычу.
— На полкило, — сказала Лаура.
— С полкило-то потянет. Я бы сказал — грамм шестьсот пятьдесят.
— Я тоже так думаю. Эй, дедушка, у тебя клюет. Он схватил удилище, почувствовал, что леска напряглась и дернулась под водой. Он рванул удочку.
— Такой же, точно такой же, — сказала Лаура.
— Да.
— Поймать бы десяток таких, получился бы хороший завтрак.
— Даже семи бы хватило.
Лаура быстро обернулась к другой удочке.
— Этот помельче.
— Грамм на четыреста.
Лаура не ответила, она лихорадочно насаживала червя, он извивался, и крючок пропорол его.
— Ничего не получается.
Насадив червя, она закинула удочку.
— Надо было захватить маленький крючок, теперь не на что поймать плотвичек.
На плотвичку они раньше ловили самых больших окуней.
— У тебя нет с собой маленьких крючков?
— Хотел взять, да забыл в предбаннике.
— Вот беда. А тут как раз окуни, — сказала Лаура. У нее опять клюнуло. Четвертый окунь показался из воды, рассек поверхность и затрепыхался на дне лодки.
— Еще меньше, — заметил он.
— Может, там и большие есть, раз косяк двинулся, — взволнованно зашептала Лаура.
— Черт побери, забыл маленькие крючки. Эти велики для плотвички.
— И ветер ослаб, — сказала Лаура.
— Скоро совсем затихнет.
— Надо было взять на каждого по три удочки с плотвичкой, раз мы напали на косяк.
— Да-а.
— Помнишь, прошлым летом? В такое же точно время, когда ветер унес туман, мы выловили восемь крупных. И десяти минут не прошло. На косяк наскочили.
— В следующий раз запасемся плотвичками. Из садка возьмем, — решил он и вытащил из кармана трубку, табак и спички.
— Выпьешь еще кофе?
— А вдруг снова клев будет?
— Не будет.
— А если опять косяк пройдет?
— Не пройдет. Солнце уже высоко. Теперь оно быстро поднимается.
— Подождем все-таки немножко, — попросила Лаура.
— Ну, подождем, только он уже не вернется, — ответил он, раскуривая трубку.
Они стали ждать.
— Пригревает, — заметила Лаура и сняла свитер.
Косяк не возвращался. Сомнений больше не было. Ждать становилось утомительно.
— Ди-и, да-а, — замурлыкала Лаура, прислонившись к носу лодки и отбивая такт ногой.
— Что это такое?
— Просто так, это у нас в школе все поют, — сказала Лаура. Они смотали удочки. Он поднял грузило.
— Теперь моя очередь грести.
— Да я справлюсь.
— Ну, тогда пошли.
Берег приближался, баня росла на глазах.
— Не с той стороны, здесь камни, забыл?
Он развернул лодку, она скользнула в камыши. Лаура выскочила на помост, вытащила лодку и зевнула, Он потянулся и тоже блаженно зевнул.
— Я это вычищу.
— Вот хорошо. Мне спать захотелось.
— Иди ложись.
— Который час?
— Полпятого.
— Ого, ночь прошла, — сказала Лаура, зевая. Стоя на мостках, она сбросила сапоги прямо с ног на берег наклонилась и ополоснула лицо.
— Какая прохладная вода.
Лаура присела на мостки, засучила брюки и опустила ноги в воду.
Он перевернул лодку, собрал окуней и пошел вдоль берега. Там, метрах в десяти от мостков, лежал плоский камень, а на камне большая доска. Место для чистки рыбы.
Большой рыбы и на этот раз не поймали, подумал он, вытаскивая финку из ножен, наклонился и принялся чистить.
— Привет, дедушка.
Заинька стояла на мостках, поднявши руку. Она сняла рубашку. Из-под белого лифчика выступали округлые холмики.
Девушка закинула рубашку за плечо, повернулась, подобрала сапоги и, напевая, пошла к оконечности мыса.
Она удалялась, а мелодия оставалась.
Склонившись над рыбой, он смотрел, как она идет.
Заинька становится молодой женщиной. Ему казалось, что, по мере того как она уходит по берегу к красной бане на конце мыса, она навсегда удаляется и от него. С такой же быстротой. И больше у него не будет компаньона для рыбалки.
Маленький Хейкки?
Ни один мальчишка никогда не станет таким товарищем, каким была Заинька.
Вон она там, на мостках, остановилась на минутку, повернулась и вошла в баню.
Спину заломило. Надо кончать с окунями.
Когда он снова взглянул на оконечность мыса, девушка стояла на мостках и махала ему рукой. На ней был синий купальник.
— Иди купаться, дедушка!
Нырнула. Послышался громкий всплеск, поверхность воды разбилась, и весь мыс огласился плеском. Будто разбилось утро.
Он углубился в свое занятие.
Западный ветер к вечеру утих, и он поставил сеть возле берега. Когда поднимается ветер с востока, он дует несколько дней и несет к берегу пенные гребни.
Если завтра будет сильно дуть, в сети нанесет крупных лещей и язей. Подлещики в этой редкой, стодвадцатимиллиметровой сети не задерживаются.
На обратном пути он выловил в садке трех окуней для кошки. Она ждала его на конце мостков.
Поднимаясь по тропинке от бани к дому, он услышал, как кто-то жужжит у него на затылке. Он хлопнул себя по шее и почувствовал острый укол,
— Опять забыл!
И он стал ругать Эсу,
Это все его пчелы. Они уже не раз его жалили. Никого другого не трогают — только его. У Эсы пять ульев рядом с домом. Сколько ни говори, чтобы он перенес их подальше или построил для себя собственную избушку — он и бревна бы дал, и все материалы, — да нет, где уж этому Эсе строить. И зачем, если он дождется его смерти и получит все строения. Не надо будет и улья переносить.
Он вошел в дом, потирая затылок.
Пентти сидел на длинной скамье у стены. Кристина ставила на стол чашки.
— Проклятые пчелы, опять меня ужалили.
Пентти рассмеялся.
— Опять ужалили? Почему Эса не перенесет свои домики подальше? Надо ему сказать, когда приедет, В воскресенье-то он обязательно приедет?
— Ну, а тебе что?
— Пришел попросить пульверизатор. Надо опрыскать яблони. Какие-то вредители завелись. Сети поставил?
— Поставил.
— Рыба будет?
Он усмехнулся.
— Почем я знаю?
Пентти никогда не увлекался рыбалкой и ничего не смыслил в рыбах. Лаури был другим. А Эса и в сосновых стволах ничего не понимает, не то что в щуках. Пентти хоть в деревьях знает толк.
— Если завтра будет ветер, ручаюсь, что послезавтра Анна Майя и Кристина получат крупных лещей.
— Почему послезавтра? Разве сети через день смотрят? Я помню, когда в Сювяри наши этапные ставили сети, они проверяли их каждый день.
— Лещ живет в сетях несколько дней, а окуню и дня не протянуть.
— У тебя обязательно будет улов, — сказала Кристина.
Он тоже на это надеялся. Он бы закоптил лещей.
— Мы с Заинькой постараемся.
— Лауре теперь, наверно, некогда будет рыбачить, — заметил Пентти.
— А что с Заинькой?
— К ней гости приехали. Две такие же долговязые девчонки, как она. Когда я уходил, они там в Лауриной комнате как безумные хохотали, плясали и кривлялись, — рассказывал Пентти.
— Для рыбы Заинька найдет время, — возразил он.
— Не думаю. Когда я у нее что-нибудь спрашиваю, она мне не отвечает, только огрызается и мотает головой. И с матерью то же.
— А со мной нет, — сказал он.
— Погоди, погоди.
Это Заиньке-то некогда будет с ним рыбачить? Да тем более завтра. Заинька знает, что в сетях полно лещей. Небось не меньше тридцати килограммов. Тридцать килограммов прекрасных, пузатых, большеглазых лещей! Когда вытаскиваешь их из сети, того и гляди жир закапает с плавников. Это Заиньке-то некогда? Они закоптят лещей в печи, которую вместе сложили. А гости к Заиньке и раньше приезжали. Эти девочки с восторгом к ним присоединялись.
— Хоть ты и отец, а я знаю Заиньку лучше, чем ты.
В то послевоенное лето, когда Пентти с Анна Майей ездили в Америку, Заинька была на попечении его и Кристины. Особенно на его попечении. Когда папа с мамой вернулись, Заинька переполошилась и прибежала к нему. «Отведи меня, дедушка, в дровяной сарай, чтобы эти не увидели», — зашептала она ему на ухо. Они вместе собирали растения, вернее, он собирал, а Заинька ходила за ним, смотрела и слушала. Они совершили десятки походов на лесные ламбы[10], ходили за птицами, за ягодами, за щуками. А когда к уроку финского языка требовалось представить изложение о любимом занятии, он писал его вместо Заиньки. Девочка всегда получала хороший балл, и ее гербарий был лучшим в школе. Он может за это поручиться. Он всегда интересовался растениями, птицами и вообще природой. В молодости он совершил путешествие в Лапландию, а однажды даже в Исландии побывал специально за растениями. Заинька-то знает растения. И жизнь рыб знает, и всю остальную природу.
Лучшие сосны в лесу он тоже показал Заиньке. Через три года они станут ее собственностью. Когда ей в школе выдадут свидетельство, он вручит ей такой аттестат, по сравнению с которым померкнут все школьные бумаги. Он подарит Лауре четыреста прекраснейших сосен. Тех, которые он сам выхаживал год за годом. Это будут Лаурины сосны. Об этом между ними никогда, правда, не было сказано ни слова, но он уверен, что Лаура догадывается.
— Заинька обязательно со мной пойдет, — заверил он сына.
— Пейте чай, — напомнила Кристина.
— Мальчик-то с удовольствием бы пошел, а Лауриным походам скоро конец. У нее теперь в голове другие походы, — возразил Пентти. — Почему ты не берешь мальчика?
— Мальчики — плохие товарищи для рыбалки, — ответил он и стал прихлебывать чай. Он вообще не хотел об этом говорить. С Лаури было другое дело. Этот мальчик годился для рыбалки. А другие, обыкновенные мальчишки слишком увлекаются, суетятся, говорят без умолку и размахивают руками. Где им высмотреть Большую рыбу. Они слишком возбуждаются. И вечно лезут со всякими «если бы»: если бы здесь было столько-то и столько-то рыбы, то мы сделали бы то-то и то-то. Или: если бы под этой скалой было железо, а послушай-ка, дедушка, может, здесь и взаправду есть железная руда; знаешь, как мы разбогатеем, когда начнем ее добывать... Он уже рыбачил с мальчишками возле скал на ламбах, в которых они прямо с берега ловили щук руками. Нет. В этом возрасте от мальчишек пользы мало. В них нет того чутья, что в Лауре и в девочках. Не считая, конечно, Лаури. А в других нет. У них каждая клетка полна затей и проектов, прямо из ушей брызжет. И в природе мальчишки ничего не смыслят, не то что Заинька. Им не хватает терпения слушать птиц и разглядывать тычинки. Их не интересует, какие изменения в виде появляются в Лапландии или встречаются ли в Исландии такие-то и такие-то растения.
Невозможно, чтобы Заинька не проявила интереса к сетям, поставленным на леща, к сетям со свинцовыми грузилами, которые целый день пролежали у берега с подветренной стороны, да еще со стороны западного, самого лещегонного ветра. Заинька-то знает лещегонный ветер.
— Мальчишки способны только сидеть на берегу и ловить на червячка, — сказал он.
Пентти усмехнулся.
— Не надо ли вам чего из города? Я завтра привезу, когда приеду с работы.
— Кажется, ничего не надо, — сказала Кристина.
— Привез бы мне дождевых червей. Я попробую на удочку. В это время года хорошо,ловится на удочку. Мы с Заинькой попробуем.
— Хорошо.
Они выпили чай.
— Отец, покажи-ка мне этот опрыскиватель.
Он пошел за сыном.
— Спокойной ночи, мама.
— Спокойной ночи.
Они вошли в сарай, он взял опрыскиватель и отдал сыну.
— Спасибо... Это вот... ты бы зашел проект поглядеть.
— А у тебя уже и проект есть?
— Ну, ведь не обязательно строить по нему. Это только первые наброски.
Они прошли метров триста к концу мыса. Сын шел впереди, отец за ним. Сын нес опрыскиватель. В сосняке показалась окрашенная в желтое дача. С верхнего этажа доносились звуки шлягера, там крутилась пластинка. Негр жаловался, что его покинула возлюбленная.
— Пойдем на мою половину, — позвал Пентти.
— Привет, дедушка.
Из кухонной двери выглянула Анна Майя — высокая, стройная женщина. Такая же светлая, как Лаура. Золотистые волосы. Большие синие глаза.
— Чаю выпьете?
— Мы уже пили в Ниемелянхарью, — сказал Пентти.
— Спасибо, мы уже пили.
— А то чай у меня готов. Как раз собираюсь звать девочек. Мы, во всяком случае, будем пить, — сказала Анна Майя.
Приятная пара. Оба спокойные. Она хорошая жена сыну. И приятно, что высокая. Веселее смотреть, когда муж ниже жены. Она высокая и стройная, а он короткий и крепкий. Наверно, хорошо друг другу подходят.
— Пожалуй, выпьем по чашечке, сначала только Пенттины бумаги посмотрим, — ответил он Анна Майе. Пентти бросил взгляд на отца, но ничего не сказал.
Они вошли в комнату Пентти.
Почти всю небольшую комнату занимал массивный стол. Пентти сработал его сам. Столешница из толстых досок, ножки из разрубленных пополам и сколоченных крест-накрест дуплистых стволов. На столе планы. На них нанесены мыс, озеро, лес и три ламбы в лесу за озером. Циркуль Пентти прошелся по чертежу и остановился на берегу по ту сторону озера. Там были отмечены строения.
— Отсюда недалеко до шоссе. Если вот тут провести дорогу, обойдется недорого. Здесь пустошь, удобно прокладывать.
Он уставился на чертежи.
Именно тут, где кружит циркуль Пентти, растет его лучший лес. Самые красивые сосны. Те, которые он решил подарить Лауре. Те, лелея которые, он думал сначала о Лаури, а потом о Лауре.
— Прежде всего пришлось бы повалить деревья.
— Конечно. Тут самый лучший лес. Такого прекрасного сосняка на сто верст в округе нет.
Это был бы всему конец.
Трудиться тридцать пять лет, сажать лес, разрежать прежний. Создать красоту на маленьком клочке земли.
Привязаться к своим деревьям. Потом выйти на пенсию и бродить среди сосен, любоваться прямыми стволами, когда они освещены вечерним или утренним солнцем.
Или отдать их сыну, и тот вырубит их, не дрогнув.
— А может быть... Нельзя ли их сохранить, здесь ведь не так много, чтобы нельзя было оставить. Если ты их повалишь и продашь, много за них не выручишь... Я думаю, повалил бы ты где-нибудь в другом месте, зачем именно здесь... Возьмешь у банка взаймы и сохранишь эти сосны.
— Чего ради? Если вообще расширять мое дело, так ведь это лучшее из всех возможных мест.
— Я подумаю, — сказал он и в упор посмотрел на сына. Он хотел скрыть свою боль, но не сумел. Сын ее заметил.
— Не жалей о нескольких сотнях стволов. Какая тебе от них польза? Это тебя не разорит. Я тебе все выплачу, и ты только выгадаешь. Я не стану рисковать. Можешь быть спокоен.
— Я не только о соснах печалюсь, — произнес он, стараясь подавить хрипоту и спазм в горле. —Я думаю о собственной жизни... Это, видишь ли, для меня не просто сосны... Давно, еще до твоего рождения, я привык смотреть на жизнь сквозь эти деревья, — сказал он и опустил голову.
Сын забарабанил циркулем по чертежу, бумага гулко забухала.
— Пойдем-ка выпьем по чашке чая, —решил Пентти и бросил циркуль на бумаги.
Ему хотелось поговорить, а он молчал. Хотелось объяснить, открыться сыну. Но он знал, что это вызвало бы только усмешку. Сын ответил бы: ты поступишь так, как захочешь. А потом презирал бы его. За чувствительность. За беспомощность. За мягкость. Это всегда вызывает презрение. Он и сам бы хотел быть прямолинейным и решительным, но не умеет, не может. В молодости иногда мог, если очень напрягался. А теперь нет. Теперь ему хотелось рассказать своему сыну, что сосны для него — не просто деревья, не просто материальная выгода. В них есть нечто необратимое в деньги. С этим сын еще успел бы, когда он умрет. Но он знал, что сын его не поймет, а у него не было ни одного трезвого аргумента. Сын был современным человеком. Он требовал практических обоснований, все остальное вызывало у него усмешку.
— Ты... Может, ты подождешь еще пару лет... А если хочешь начинать сейчас, построй в сторонке и возьми в долг, чтобы лес сохранить... хоть на некоторое время.
— Это неразумно. Ты ведь знаешь, что я его срублю, как только ты отдашь концы. И ждать я не могу. Это состязание, и я должен прийти первым. Тут важен каждый месяц. О больших сроках и речи быть не может. Даже недели тут много значат. Так что...
— Оставь, я знаю, что ты скажешь, не раз уже слыхал... «Чувства тут ничего не значат» — так ведь ты говоришь?
— Я и в самом деле не понимаю, при чем тут какие-то воспоминания и какое отношение они имеют к этим деревьям?
— Имеют, то-то и оно, что имеют, — сказал он тихо, потом махнул рукой, заканчивая разговор:
— Пойдем хлебнем по чашечке чая.
«Польза», — сказал сын. В моих соснах есть и польза. Пентти забыл свою юность. Лаури не позабыл бы некоторых минут, проведенных с отцом в сосняке. И Заинька не забудет. Он скоро умрет, а Заинька, если господь захочет, будет жить, выйдет замуж и родит детей. И сосняк будет стоять. Заинька не забудет того, что было под этими соснами. Они соединят Лауру и ее детей со мной, когда меня уже не станет. Если Лаура не забудет сосны, ей будет легче понять меня и время, ушедшее вместе со мной, понять наши ошибки, победы и поражения.
Как объяснить это Пентти.
Рассказать, что именно под этими соснами его дочь услышала о стремлениях и идеалах его поколения и, может быть, потому научилась относиться без предрассудков к повседневным делам? Именно там она узнала, что родина и процветающее государство с высоким жизненным, уровнем — не одно и то же. Там услыхала, что тридцатые годы, которые принято везде хулить, содержали много хорошего, высокого и благородного, — об этом всегда забывают или хотят забыть.
Сын этого не понял бы. Его такое не интересует. Он внимательно и вежливо выслушал бы, а потом без обиняков перешел бы к другим делам.
Для сына родина — это либо уже используемые, либо еще не использованные промышленностью запасы минералов. Мое поколение не умеет рассуждать так прямолинейно. Я, во всяком случае, не способен да такие обобщения, как Пентти, не умею наклеивать на людей и дела ярлыки, а потом рассматривать их как наименования.
Эса особенно на это мастер.
Из кухни донесся шум. Они пошли пить чай.
Он тянул сети.
Один, обманутый в своих надеждах. С конца мыса доносилась танцевальная музыка. Туда прибыли еще гости, и теперь там шло веселье. Но Заинька все-таки могла бы прийти, ведь это ради нее он решил тянуть сети вечером, чтобы девочка могла утром выспаться.
Отвязав конец сетей от палки, которая торчала у края камышей, он стал тащить их в лодку.
Сети показались ему тяжелыми.
— Там рыба кишмя кишит.
В воде мелькнула тусклая медь, потом раздался громкий всплеск — это лещ плеснулся о край лодки.
Ветер, видно, был лещегонный. Хороший лещегонный ветер. В коптильной печи уже приготовлен вереск.
В первой сети оказалось четыре леща, во второй — пять.
— Правильно мы с Заинькой рассчитали.
Он втащил сети в лодку. Лещи бились на дне, перепутывая их.
— Заинька так хорошо распутывает.
Он подгреб к берегу и, расстилая сети для просушки, принялся высвобождать лещей. Третий очень запутался.
Потрошить и чистить эту рыбу — одно удовольствие. Большие, с темным отливом чешуйки летят в прибрежную траву. Внутренности надо забросить как можно дальше, к воде. За ними прилетят птицы.
Соль в коптилке.
Он слегка подсолил лещей и поджег вереск. Пламя затрещало. Из прибрежного березняка поднялось плотное облако дыма. Запахло вереском. Кирпичная печь была наполовину врыта в землю. От нее отходила труба — кусок старого водостока, который расширялся к самой коптильне. Коптильней служила старая бочка, установленная стоймя. Лещей там навешивали вниз хвостом или головой. Тогда можно не переворачивать их посреди копчения: это сберегало время и предохраняло руки от ожогов. Такой способ они изобрели сами — Заинька и он. Они вместе отнесли бочку к мусорной яме, повертев в ней мусор, счистили большую часть керосина, потом разожгли в бочке большой костер, чтобы керосин сгорел окончательно, и, наконец, оттерли ее дочиста стиральным порошком.
Девочка даже не знает, поймалась ли рыба, думал он. Он решил отнести пять самых крупных лещей Анна Майе, как только рыбы прокоптятся. Им самим хватит и трех, даже если приедет Эса. Последний достанется соседям.
Лаура так и не пришла.
Ему нелегко было идти к ней самому.
— Привет, Заинька.
Лаура была в саду. С тремя девочками и четырьмя мальчиками. Она лежала на подстилке рядом с одним из мальчиков, они листали книгу, в которой, видно, кроме картинок ничего не было. Парень был хлипкий, носатый, с рачьими глазами, грубым голосом и, наверно, близорукий, потому что уставился на него, как на диковинного зверя.
— Привет, дедушка.
— Извини, я не знал, что у тебя гости.
— Это мой дедушка, а это — Эка, а вон те — этот Яска Кику, вот тот — Метва, и тот....
Пластинка крутилась, и какая-то личность, то ли Тику, то ли Таку, мальчик или девочка, этого он так и не разобрал, стояла рядом с проигрывателем, раскачивалась, отбивала такт ногой и блеяла:
— Де-де-де... де... ди, ди-да-да.
— Я иду тянуть сети. Весь день крепко дуло.
— Айю-ю, дуло, о йох, ди-ди-ди-дамп, — сказал один.
— А теперь не дует, это я-ве-ли-е-ние природы, не так ли?
— Не дует, нет, покой теперь, не дует, нет, улегся ветер. Хя-хя, тер-тер-тер-тер.
— Потом мне расскажешь, что поймал.
Он не ответил, повернулся и ушел.
Никогда в жизни Заинька так не разговаривала; С ним, во всяком случае. Всегда говорила по-человечески.
Возвращаясь мимо дачи, он увидел у ворот четыре больших машины: две западногерманских и две американских.
— Не понесу им лещей.
Они спустились по отлогому сосновому склону. Тропинка кончилась там, где кончился сосняк. За ним пошел ольшаник, в котором кое-где торчали елки и несколько корявых сосенок. Подлесок достигал до груди.
— Не видно лосиных следов.
Они шли гуськом. Он прокладывал дорогу, Заинька следовала за ним. Он нес длинное сосновое удилище, девушка — спиннинг.
— Тут прошел лось, смотри.
— Похоже.
Потом почва под ногами стала тверже, и опять появилась тропинка. Они шли по смешанному лесу. Сквозь деревья замелькало небо. До первой ламбы было уже недалеко. Они подошли к берегу.
Ламба была черной и неподвижной. Вода стояла, не шелохнувшись. Девушка забросила леску подальше от берега и повела ее, пока леска не подошла к кочке. Тут она тихонько потянула. Когда она ступила на кочку, из-под нее вынырнула щука. Потом Лаура забросила леску подальше и стала водить ее взад-вперед. Ничего. Никакого намека на рыбу. Будто и не бывало.
Лаура шла по одному берегу, он по другому. На конце ламбы они встретились.
— Клюнуло?
— Нет. Одна покрупнее дернула разок, но очень лениво. Посмотри-ка.
Лаура сделала петлю, продела в нее щуку, связала концы ивовых ветвей и повесила петлю на поясе. Щука болталась у нее на животе.
— Не очень-то велика.
— С полкило.
Она была почти черной, без обычной для щуки желтизны. Чернота отливала только зеленью мха и тины да красками ила. Даже глаза — большие, гораздо больше, чем у озерной щуки, — и те были совсем черными.
Мясо у этих щук сладкое, необычное. Других рыб в ламбе. не водилось, не было даже карасей, хотя он много раз собирался сюда их запустить. Потом, правда, побоялся, что они испортят вкус щуки, и не запустил. Эти щуки питаются лягушками. Их-то здесь много.
— Ветер не с той стороны.
— Неужели мы хоть одну щуку кило на два не поймаем, если обойдем еще те две ламбы.
— Не стоит, клева сейчас не будет, — сказала девушка.
— Хочешь домой?
— Комары кусаются.
— А может, все-таки попытаем счастья?
— Все равно клева не будет.
— Трудно сказать. Что-нибудь-то всегда ловится.
— Попробуй, я подожду. Не хочу туда ковылять, там камней много.
— Да ты, собственно, можешь идти домой. Возьми лодку. Я вернусь берегом.
Он отправился через перешеек к другой ламбе.
На противоположном берегу раздался всплеск.
Попытав счастья под несколькими кочками, он убедился, что щука сегодня не клюет, и пошел на третью ламбу. Идти было трудно: то по каменистым гребням, то через густые заросли. Метрах в двадцати послышался треск, и в кустарнике мелькнул лось. Он подошел к ели, под которой лось только что лежал. Там была примята трава и кишмя кишели мухи и слепни. Этот рой налетел на него и сопровождал его до самой воды.
Скучно огибать ламбу, когда знаешь, что ни с кем не встретишься. Прошлым летом все было иначе. Лаура не покидала его. Хорошо было идти вдоль берега, знать, что на полдороге встретишь ее, и гадать, кто поймал больше, у кого добыча крупнее.
Рыба не клевала, делать новых попыток не хотелось. Не клюет — и не надо. Он торопливо обогнул ламбу и пустился в обратный путь. Лауры не было.
Он окликнул ее, но ответа не услышал. Он присел и закурил. Девушка не появлялась. Он просидел с полчаса, глядя на неподвижную воду. Рядом с кочкой проплыли четыре лягушки. Почти совсем черные.
Отсюда удобно было пройти к сосняку. Когда подходишь к нему снизу, с болота, топи и каменистых кряжей — этих полей нечистой силы, — кажется, что приближаешься к средневековому храму. Это Лаурины сосны. Он остановился на вершине кряжа, медленно, не сходя со своих следов, повернулся кругом и посмотрел на деревья.
Когда он подошел к берегу и увидел озеро с его прозрачной водой и песчаным дном, ему показалось, что он вышел из туннеля, таким светлым было оно по сравнению с болотными ламбами.
Лодка качалась у берега.
Лаура ушла пешком и оставила ему лодку. На душе у него посветлело, но ненадолго. Его вдруг пронзила мысль, что он потеряет девочку. Это произойдет нынче летом. Отдаление началось еще зимой. Прошлым летом все было по-прежнему. Заинька была еще ребенком. Теперь она становится женщиной. И это печально, при этом умирает что-то, что есть в ребенке и особенно в юной девушке, но чего уже нет в женщине. Это трудно объяснить, об этом не скажешь двумя-тремя словами. Нет таких слов, потому что безумный мир не заметил этого и никак, к счастью, не окрестил.
Умирает какая-то чуткость и восприимчивость, а вместо них появляется что-то холодное и замкнутое. Прошлые поколения, как искупительную жертву, требуют свою долю и уносят лучшие свойства чуткой девочки.
Он вспомнил старую арабскую притчу и понял теперь, как она верна.
«Когда рождается мальчик, его окружают сто чертей, когда рождается девочка, ее окружают сто ангелов. Каждый год один ангел и один черт меняются местами, так что под конец возле старого мужчины оказывается сто ангелов, а вокруг старой женщины — сто чертей».
Чуткость и что еще?
— Вот что это такое — потеря чуткости и четвертого измерения, — произнес он вслух. — Этот процесс происходит именно в таком возрасте. Печально быть его свидетелем и не уметь ничем помочь. Становишься только раздражительным и стоишь у другого на дороге.
Это происходит незаметно, особенно если не хочешь замечать. Во всяком случае, в такой девочке, как Заинька. Она тактична, воспитанна, рассудительна, у нее хороший характер — лучшего и не бывает, О ней можно писать. Если бы быть писателем, вот о чем он писал бы. Он не стал бы писать на всякие модные темы.
Он вспомнил о Хилту и Силланпяя[11]. Из всех персонажей Силланпяя Хилту живее других осталась в его памяти. Но он рассказал бы совсем иначе. С мальчиками в переходном возрасте происходит то же самое.
Четвертое измерение. Вместе с Заинькой рушится что-то и во мне. Наверно, рушится. А может быть, мне это только кажется? И ничего этого нет? Может быть, я уже так закоснел, что на все окружающее смотрю со своей колокольни?
Соседское стадо пасется на лугу Ниемелянхарью. Здесь хорошая трава, поэтому уже лет двадцать назад он предложил свой луг соседям — для выгона. Это было радостью для обеих сторон: дети познакомились с сельской жизнью, а коровы жевали траву.
Он смотрит в окно. Овца бродит у самой изгороди. Она с ягненком, тот не отходит от матери и ложится рядом с ней.
Кристина уже спит.
Он намерен просидеть до утра. На столе под грелкой стоит кофейник. Сигара под рукой. Он любит бодрствовать летней ночью, когда весь мыс, деревня на том берегу, озеро и лес погружены в тишину. Он так наслаждается этим. Это, пожалуй, не бодрствование, а общение с природой, вслушивание в нее, слияние с ней. Можно ли сказать, кто из них спит, а кто нет? Озеро или он? Он слушает озеро. Красный месяц взобрался на гребень сосняка и глядится оттуда в воду. Слышатся непрерывные всплески. Это разыгрались маленькие рыбки.
Но теперь мне не надо бы к этому прислушиваться. Не надо бы глядеть на овец в загоне, на коров и на лошадь, которая стоит поодаль от всех.
На столе приготовлены карандаш, бумага и пишущая машинка, в машинку вставлен лист. Мне надо посидеть, подумать и набросать кое-что к осени, когда правление вызовет меня на дружескую беседу.
Рано утром надо проверить сети. В полдень он закинул их рядом с лужайкой. Они угодили прямо в косяк, и когда он вечером приподнял их посмотреть, он насчитал не меньше шестнадцати красноперок. Лучшей наживки для щук и быть не может. Вечером рядом с этими сетями, по обе их стороны, он забросил крупноячейные сети на щук. Когда солнце поднимется и щуки проснутся, они заметят поблескивающих в сетях красноперок.
Соловей умолк.
Кукушка все кукует. А ведь в эту пору ей уже время замолчать. Он слушает ее и улыбается. Бедная кукушка. Она напрягается из последних сил, хотя у нее почти ничего не выходит.
Этакая птица, ей пора было замолчать уже в Иванов день, а она все не сдается.
То же, что с моими докладными. Силюсь показать правлению, что, мол, еще жив. Он посмотрел на бумагу. Какие-то беспорядочные фразы:
«Знаете ли вы, что вас больше всего потрясло?» — так, представлял он себе, спросит его в первый раз психиатр. Он и ответ написал:
«То, что как будто».
И точка. Разве психиатр тут что-нибудь поймет?
«В нашем сознании погоня за материальными выгодами обманчивым образом окутывается в идеалистические одежды».
Помнится, так он написал, обдумывая, как объяснить свою позицию правлению. Но поди объясни ему что-нибудь в таких туманных выражениях. Сразу уволят.
«Где я утратил свою быстроту и прямолинейность? Теперь они — сила».
Это он записал для себя. И сразу после этих слов:
«Быстрота и прямолинейность — это, по-моему, качества, у которых нет будущего. А если есть, то это очень печальный мир, в котором...»
Тут слова обрывались.
И потом отрывисто:
«Куда делись юношеская увлеченность, готовность, чуткость и наивность? Это единственные истины, которых я жажду. Только на них я опирался бы в своих размышлениях и тогда сумел бы вырваться из этого мира малайских медведей. Я уже слишком стар и не могу измениться, как бы ни пытался».
Когда он это прочитал, для него все стало ясно, но что поймет правление? И все-таки: вот это для него настоящая программа. Только у нее нет ярлыка на шее. Поэтому ее трудно втолковать директору. «Сочувствую всем дебилам».
За этим последнее:
«Сколько тонких и мудрых вещей умещается в одной человеческой жизни».
Нет, он не умеет сочинять защитительные речи.
Он встает.
Ну и праздник у водяных жуков.
Он выходит во двор. С дальнего берега, с лесопилки, доносится звук циркульной пилы.
Усердный народ эти селяне, доделывают ночью то, что не успели переделать длинными летними днями.
Он идет к загону. Корова поднимает голову, колокольчик звякает. Овца с ягненком лежат рядышком, бок о бок. Они смотрят на него. Тупой вид у этих животных.
Овцы. Ему вспоминается рассказ о рождении Христа. Пастухи на поляне пасли овец. Потом пришел ангел и сказал, что принес им благую весть. Родился Спаситель. И он... Потом рассказывалось, как ликовали все пастухи. Об овцах ничего не говорилось, хотя следовало сказать, что ликовали и пастыри, и овцы.
Он присаживается к овцам. Овца тихонько блеет и смотрит на него. Неподалеку поднимается бурый бычок и подходит поглядеть.
«Тела возникают в пространстве, как будто они...» — проносится у него в памяти. Он знает, что это слова Ньютона, но в связи с чем они пришли ему на ум?
Ах да, с этим «как будто».
Бычок смотрит так, словно хочет напомнить ему, человеку, что он составляет с ним одно целое. Возможно ли это?
Если бы теперь была не ночь, а был полдень с его будничными хлопотами, ему даже в голову такое не пришло бы. Увидев бычка, он сказал бы себе, что это бычок. И только. А он сам — человек. И все. Но теперь ночь. Чувства до предела обострены. Он весь превратился в слух и все способен постичь, потому что мир не давит на него, как в дневной суете конкуренции и «жизненного уровня».
А может быть, то лишь сон, фантасмагория, и настоящее — только это: овца, ягненок, бурый бычок и Хейкки Окса, стоящий летней ночью у загона и пораженный тем, что все они, в сущности, одинаковы и равноценны. Не для того ли они находятся здесь, чтобы напомнить друг другу: в основе своей мы одно и то же. Ни у доктора Окса, ни у бычка Сёпё нет своей, отдельной жизни, нет собственного бытия у маленького ягненка, а есть одна общая жизнь. Бычок Сёпё не может отгородить закут для собственного «я» и объявить остальным: это моя бычья жизнь, и жизнь есть лишь то, что относится к моему бычьему миру. Вас нет в моей жизни. Следовательно, вас вообще не существует. Вы — ничто.
«...как будто... притягивают ли они действительно, не знаю, а если притягивают, я не представляю себе, как это возможно».
Это Ньютон. Впрочем, нет, это истина, истина для всех мыслящих людей. Если умному человеку удается догадаться о чем-нибудь новом или испытать такое, чего он раньше не испытывал, он не скажет: дело ясное, с этим покончено, можно переходить к другим делам; нет, он, Хейкки Окса, во всяком случае, так не может. За каждым постижением всегда следует сомнение: верно ли это, и если верно, то возможно ли? Может быть, это Ньютон? Он помнит, как был потрясен, когда впервые, еще в школе, узнал из учебника о дополнении Ньютона к закону тяготения.
Тогда он был молодым и восприимчивым.
Спасибо господу, или кто он там есть, за то, что мне довелось прочесть эти простые слова еще в молодости. «Притягивают ли они действительно?..» Если бы я прочел это позднее, в зрелые годы, я не затих бы в изумлении, не заметил бы, какое удивительное сомнение в них кроется. Я спешил бы на работу, где меня поджидали срочные дела; моему учреждению необходимо было бы разработать некую систему раньше, чем это сделает конкурент. И я, маленький человек, оказался бы в тисках. Одна из самых больших ценностей жизни — изумление перед бытием — осталась бы неведомой для меня.
Он смотрит на бычка, бычок на него.
Теперь это уже не просто бурый бычок Сёпё.
Теперь у него нет наименования, за которое можно было бы ухватиться, чтобы отбросить его со своей дороги в телячий загон,
Он просто существует.
Он встает и идет во двор. Ему легко.
— Мяу... мяу... — доносится из-под рябины.
В зубах у кошки птичка, которую она хочет показать ему. Он гладит кошку и присаживается на крылечке.
Он вспоминает красноперок и маленьких язей — они запутались в сетях и стали приманкой для щук. Мысли об осени его теперь совсем не пугают.
Качество — отсутствие качества. И то и другое — поверхностные понятия, думает он. Он будет отстаивать свою позицию: работу надо выполнить честно. Если уволят, пусть увольняют. Теперь он не боится пенсии.
Он выпивает чашку кофе, набивает и раскуривает трубку и отдается существованию. Солнце встает. Птицы просыпаются. С другого берега слышится мычание. Жнейка начинает стрекотать.
Он слышит, как просыпается хутор на том берегу озера, фиксирует и объясняет про себя все звуки: поздно начинается нынче жатва, хозяйка идет доить коров, нет, не хозяйка, а, верно, служанка, очень уж гремит подойником... а мыслями его владеют прежние видения: овца, ягненок, Сёпё. Хочется посмотреть средневековую живопись. Но книги в городе. Надо попросить Пентти привезти ему Ван-Дейка и Брейгеля, Брейгеля прежде всего.
Может быть, средневековому человеку четвертое измерение было доступнее, чем человеку двадцатого века? Может быть, он был более чутким, восприимчивым, широким, более близким будущему, чем люди двадцатого столетия?
Поди теперь угадай — так оно было или не так.
Он поднял сети, вытащил из них пять щук, развесил сети сушиться и стал чистить рыбу. Хорошие щуки. Трех он оставил в погребе: для семейства Пентти, для Кайсы с Оскари и для себя с Кристиной. Довольный, он повесил двух щук на прутик, прошел к другому берегу мыса, переплыл на лодке залив и отнес щук на хутор. Там привыкли к нему и его подношениям. В это лето он еще ни разу не принес рыбы. Кто знает, что бы они подумали, если бы он ничего не поймал.
Потом он вернулся, сварил свежий кофе, поставил на стол сушеные хлебцы и свежий обдирной хлеб с хутора. Кристина проснулась к кофе. Она заговорила о хорошей погоде, о рыбе, о ягодах и лете. Муж слушал, но не вникал. Он все еще думал о животных, и ему хотелось посмотреть Брейгеля.
Он думал о том, нельзя ли как-нибудь развить и усилить в себе чувство сожизни с природой.
День выдался жаркий. Он сидел с Кристиной за завтраком, но не ел. Пил простоквашу, потом чай, чтобы не уснуть.
— У нас есть дрова? Я бы вечером протопила печь и спекла хлеб, завтра Эса приедет, — сказала Кристина.
К вечеру он пошел в дровяной сарай.
Крыша из рубероида издавала знакомый запах. Из дощатых стен сочилась смола. Ее терпкий запах перемешивался с запахом крыши и лез в ноздри.
Он жадно его вдыхал.
И ему вспомнилось прошлое.
Большой двор, на нем четыре старых березы и одна ель. Со двора видны другие такие же дворы: красивые одноэтажные деревянные дома, красные пристройки с дровяными сараями для каждой семьи и общая дверь в уборную. Когда ее откроешь, надо вскарабкаться по высокой лестнице и войти в длинный коридор с шестью дверями по правой стороне.
В теплые летние вечера, после того как солнце целый день грело деревянные дома с просмоленными крышами, запах смолы наполнял всю улицу. Стены домов похрустывали, смола текла по обшивке. Женщины разводили очаги и принимались готовить ужин. Двери всех кухонь были открыты во двор, и из них лез в ноздри пар от каши или свиной подливки. Женщины ходили в нижних юбках из красной фланели, и их болтовня сливалась с жужжанием слепней. Те чуяли запах и валили от помойных бочек на заднем дворе к дверям кухни. Свинья бегала по двору и по картофельному полю и рыла лебеду. Овца блеяла на лужку, она хотела пить, а конюхи, батрачившие у Хаатая, вели под уздцы лошадей, возвращаясь с дневных работ.
Город белых деревянных домов заканчивал последние дневные дела, чтобы погрузиться в созерцание белой северной ночи.
Лицеист Хейкки Окса стоял на крыльце дровяного сарая и вдыхал запахи двора. Был понедельник. Но им владели еще вчерашние воспоминания. С утра они с мамой пошли на станцию. Все пространство между станцией и рекой было запружено людьми. Собрался весь город. От шоссе до самой воды протянулись дощатые мостки, украшенные флагами. На конце мостков сверкала медь оркестра.
Вдали показались баржи. Оркестр приосанился. Люди из Красного Креста принесли и установили на мостках ряд пустых носилок. Буксиры притащили две крытых баржи и поставили их рядом с мостками. На крышах барж развевались флаги Красного Креста. Внимание людей было приковано к реке, к баржам. Оркестр исполнил царский гимн. Все сняли шапки.
Когда первые существа, поддержанные с двух сторон, перебрались с барж на мостки и их деревянные ноги и костыли застучали по доскам, царский гимн на мгновение умолк: оркестранты забыли, что им надо дуть в трубы.
В этот солнечный день они вылезали из барж, как химеры из закоулков человеческого сознания. Это не были люди. А если и были когда-то, теперь их трудно так назвать. У одного не было ног, у другого руки, у тех обгорели лица; вот бредет некто с красной бесформенной щелью вместо носа. На носилках дрожит молодое светловолосое существо, которое еще год назад называлось мужчиной. Теперь у него нет ног и нет пальцев на левой руке. Он сжимает край носилок правой рукой и плачет. Мимо толпы под стук костылей и палок двигаются болтающиеся рукава и пустые глазницы.
Оркестр продолжал прерванный гимн, а по мосткам ковыляли последние достижения цивилизации.
Лицеист Хейкки Окса стоял на ступеньках дровяного сарая и мечтал о человечности.
— Братья, мученики! — повторял он. — Настанет день, когда ваши пустые рукава заставят опуститься поднятые для удара руки. И ваши пустые глазницы помогут человечеству открыть глаза. Смертоносные машины цивилизованной Европы уже недолго будут производить героических мертвецов и инвалидов войны.
— Эй, там есть дрова?
В дверях стояла Кристина.
— Есть, конечно. Дров много.
Почему он вспомнил об этом? Потому что тогда было так же тепло, и такой же запах исходил от смолы и рубероида. Но почему именно об этом? От соучастия к человечеству.
Он вынул изо рта трубку и по-стариковски сплюнул.
От соучастия.
Его приятели видели то же самое. Вечером в саду они об этом говорили. Он был тогда уступчивым и робким. Он был в себе неуверен, и его переспорили.
Ему сказали, что он говорит как пролетарская газета: сентиментально, идеалистично, вздорно. Что сентиментальностью и чувствительностью никогда не освободить народ, что это делается кровью и железом. Именно так — кровью и железом. Как Бисмарк. И что чувствительность никогда не умножит народные силы.
Там были Матти, Лэви, Эрккиля и, кажется, еще кто-то. Забыл. Теперь он помнил только, что смутился. Он хотел сказать, что дело не так просто, но не сказал.
Сентиментальность.
Бисмарк. Железо и кровь. Это были их идеалы. И когда они через три года освобождали Финляндию, они и на самом деле не проявляли излишней чувствительности. Наш народ закаляли не сентиментальностью и не чувствительностью.
Железом и кровью.
С тех пор он пытался быть более грубым, но так и не научился чтить Железного Канцлера. Моцарт был ему ближе.
В то время они еще не придумали этого дьявольского термина «сверхчувствительность», но у них были свои способы сдирать всякую примету инакомыслия с молодого человека. У них было великолепное и грандиозное оружие. Сначала они били Бисмарком, потом Великой Финляндией и, наконец, духом национальной романтики.
Из сада он ушел тогда подавленным, дома присел на ступеньках дровяного сарая и принял решение никогда не выдавать мальчикам своих чувств. Но у матери Матти было много нот и хороший рояль. Уже на следующий день он пошел туда. Его тянул Моцарт.
— Да принесешь ли ты дрова? Скоро пять часов.
— Неужели так много?
Он очнулся.
— Скоро пробьет,
Сено висело на пряслах. Оно сохло и наполняло воздух ароматом. Отяжелевшая земля рожала. Вдоль тропинок показались грибы, черника наливалась и становилась сочной. На склонах каменистых кряжей краснела малина.
Высокое небо было ясным. Ночи делались прохладнее, вода у берега становилась холоднее, чем на глубине. Старая щука знала это, до вечера она беспокойно сновала по озеру, а в сумерки подплывала к мелкому берегу и, чувствуя прохладную воду, довольная, устраивалась спать. Голова ее почти касалась прибрежной кочки, а брюхо — ила.
Стоял август. Лучшее время острожить рыбу.
Он сидел на ступеньках бани и счищал прошлогоднюю ржавчину с зубьев остроги.
Куда делось лето? Да и было ли оно вообще? Было, конечно, было. Была кошка, она несла котятам коноплянку. Были овцы, ягненок, бычок, красноперки в сетях, был он сам, было ожидание осени. И Брейгель. И белые ночи, и вслушивание, и изумление. Вот и все. Разве этого мало? И в волосах у Заиньки была широкая синяя лента.
Ржавчина на зубьях остроги появилась тогда, когда они с Заинькой били щук, язей и лещей и ждали за каждым поворотом берега Большую рыбу, да так ни разу ее и не увидали.
А теперь Заиньки нет, уехала с молодежью. Молодым, конечно, веселее друг с другом, но зачем уезжать в лучшую пору для остроги? Прошлым летом в августе они ходили с острогой почти каждый пасмурный и тихий вечер, и всякий раз удачно. Они не били рыбу напрасно, сверх того, сколько надо было, но до часу ночи домой не возвращались. Если раньше забьют пять рыб — одну Лауре, одну Оскари с Кайсой, одну ему и две на хутор, — они плавают вдоль берега и любуются рыбами, но не трогают их. Они искали Большую рыбу. За год до этого она дважды у них на глазах поднялась к поверхности, плеснула хвостом и исчезла в глубинах Мусталахти. Там был ее дом. И больше она не показывалась.
Отчего бы Заиньке не совершить свое путешествие пораньше, ведь она знала, что Большая рыба все еще там, в заливе. Если бы кому-нибудь попалась рыба больше, чем на десять кило, сколько было бы разговоров в деревне!
Он отыскал лист алюминия, смахнул с него пыль и установил рядом с зубьями. Потом достал с чердака старый фонарь, вымыл стекло, сменил фитиль, наполнил керосином и проверил, горит ли он.
Все было готово к ночи: фонарь, острога, новый крюк на корме. Не хватало только Заиньки. Не хотелось острожить в одиночестве. Столько рыбы, сколько им надо, можно наловить и сетью. На нос лодки придется натаскать камней, чтобы корма не слишком осела, когда будешь стоять на ней с острогой.
Если бы сложить там все душевные тяжести.
Сколько их уже накопилось...
Темнело, на озере поднимался туман. Колени и спина словно одеревенели, когда он встал и направился вверх по тропинке к дому. Окно было открыто, и из него на тропинку извергались собранные агентствами новостей всего мира свежайшие сенсации. Он приостановился. Вечерние известия, сцена, на которой политики выступают каждый вечер, и всегда в одной и той же роли. Вынужденный выбирать между вечерними новостями и острогой, он выбрал острогу и повернул назад. Потом вспомнил о кофе, еще раз повернул и пошел к дому.
Машина Эсы стояла перед конюшней.
Кристина и Эса пили чай.
— Ты не забыла, оставить мне кипяток для кофе?
— Не забыла. Он в термосе. Я говорю Эсе, чтобы пошел с тобой, раз Лауры нет. Еще вывалишься из лодки. Неужели всегда надо стоять на корме? Разве нельзя сидеть?
— Да не упаду я. А ты пойдешь, Эса?
— Пойду, раз мама просит. Без восторга, но все равно.
— Не надо.
— Эса пойдет, ведь пойдешь, Эса? — настаивала Кристина.
— Идем.
Они пошли гуськом по тропинке к берегу. Отец впереди, сын позади. Отец заткнул втулку, столкнул лодку в воду и сложил в нее снаряжение. Сын стоял на берегу, засунув руки в карманы, и посвистывал.
— Свитер не возьмешь? Там будет холодно.
— Не хочу. Обойдусь. Садись на корме, я буду грести. Куда поплывем?
— Греби, пожалуй, к тому берегу, оттуда пойдем в эту сторону. Пока доплывем, стемнеет.
Сумерки расстилались быстро. Они поднялись из лесу, опустились на берега, стали расти и покрыли все озеро. Когда лодка дошла до противоположного берега, уже так стемнело, что можно было браться за острогу. Он накачал воздух в резервуар для керосина и извлек из правого кармана спички. Новый фитиль сначала обуглился, потом пламя слизало с него сажу, и фонарь заполыхал. Он прикрутил фитиль. Фонарь зашипел и загорелся ярче. Глаза ослепило, берег исчез.
Он встал, установил лист жести в виде козырька над стеклом и прикрепил фонарь к корме. Потом взобрался на заднюю скамью и, отталкиваясь острогой, повел лодку вдоль берега. Фонарь освещал дно длинным — метра в два с половиной — лучом. Лодка медленно двигалась вперед. Иногда она огибала подводные камни и снова поворачивала к берегу. Дно поросло травой. Здесь хорошо щукам. Руки Эсы лежат на веслах, готовые табанить, если понадобится. Весла плещутся по краям лодки. Глаза понемногу начинают привыкать, и так как жестяной козырек прикрывает свет, в темноте постепенно проступают поверхность озера и далекий противоположный берег. И звезды над водой.
— Ничего не видно?
— Пока не видно.
— Даже окуньков у камней?
— Даже их.
— Вот странно. Маленькие окуни всегда в это время уже спят на камнях.
— Теперь не видно.
— Может, рыба еще не идет к берегу? Наверно, еще слишком рано.
— Нет. Я даже раньше острожил, уже в двадцатых числах июля. В прошлом году с Лаурой.
Среди водорослей медленно плывет подлещик, потом быстро поворачивается и, мелькнув, исчезает во тьме. Лещи и язи никогда не ложатся, не поплавав у берега. Это беспокойные жители воды, они всегда в движении, их надо бить быстро, если не хочешь промахнуться. Особенно язей. Они еще беспокойнее, чем лещи.
Лодка приближалась к Мусталахти. Это глубокий залив, далеко вдающийся в берег, который местами порос травой, а местами каменист. Двигаться с острогой здесь нелегко, но зато тут есть рыба. Раньше, во всяком случае, была. Он помнит только две ночи, когда, обогнув мыс, ничего не увидел. Одна из них была в тридцать девятом. Стояло сухое, неподходящее для остроги лето, тем более что и предыдущее тоже было сухим. Да и луна мешала. По закону тогда не полагалось бить рыбу острогой, но они договорились с ленсманом... Он был в тот раз с Лаури. Лаури стоял на корме, а он сидел там, где сейчас сидит Эса.
— Видно что-нибудь?
— Нет, не видно... Эй, папа, посмотри-ка сюда.
— Черт побери, налим!
— Да. Что это налимы в такое время года подходят к берегу?
Маленький налим извивался на самом дне. Потом показались другие. Большие и маленькие. Они отливали желтизной под лучом фонаря и казались не рыбами, а какими-то древними гадами.
Август только еще начинался, и такое раннее появление налимов у берега было необычно.
— Подгреби немного, здесь большие камни, острога не достанет до дна. Обогнем их со стороны озера.
Эса подгреб, и они вошли в залив.
— А теперь держись ближе к берегу. И гляди в оба. Не видно?
Не видно. Под ветками упавшего в воду дерева спрятались два краба.
Они подплыли к скалам. Удастся ли обогнуть их со стороны залива, или придется обходить с озера? В прошлом году пришлось обходить. Теперь можно рискнуть. Лодка стукнулась о камни.
— Сели на мель.
— Оттолкнись-ка веслами,
Эса налег на весла.
— Не сдвинуть.
— Подожди-ка, я подтолкну.
— Крепко сели, даже не шелохнется.
— Давай еще разок попробуем, — сказал он, уперся острогой в дно и налег на нее всей тяжестью.
Эса с силой рванул весла. Лодка дернулась. Он потерял равновесие, почувствовал, как лодка выскользнула из-под него, на какое-то мгновение повис над водой на конце остроги, потом услышал всплеск и понял, что падает.
— Ого, — только и успел он сказать.
Колено ударилось о камень. Очень больно. Он сидел рядом с камнем в воде по самые подмышки и пытался разогнуть ногу.
— Встанешь?
— Встану. Не размахивай руками. Сам справлюсь.
— Поймал?
— Нет.
Опираясь на острогу, он кое-как встал, схватился за корму и побрел к берегу.
— Выпьем кофе. Я отожму свои вещи, — сказал он и начал раздеваться. Эса уже пил кофе.
— Холодно?
— Какого дьявола в такое время может быть холодно? Вечер словно парное молоко.
— Смотри, схватишь суставной ревматизм. Здесь туман.
— О господи! — зарычал он.
— Выпей горячего кофе, чтобы согреться.
— Мне не холодно.
Эса смочил булку в кофе и промычал, набив рот:
— Вот всегда так. Ты все-таки упал.
— Так ведь это ты дернул лодку.
— А ты упал. Как в Пулликкалахти, когда я последний раз с тобой ездил.
В самом деле, так оно и было. Они с Эсой плавали в пяти километрах отсюда, в Пулликкалахти. На дне залива было много валежника. Лодка застряла, он хотел ее столкнуть, но острога сломалась, и он упал. Только ведь с тех пор прошло уже четыре года. И случилось это уже под утро, а перед тем он две ночи тоже глаз не сомкнул. Тогда это была чистая случайность, просто очень устал. Сегодня ему бы сесть, как только лодка напоролась на камень, а он стоял. Эса, наверно, думает, что он всегда падает. Ну и пусть.
Они выхлебали весь кофе, сели в лодку и поплыли дальше.
— Хочешь теперь сюда?
— Нет, все равно ничего нет,
Впереди на озере показалась небольшая скала, окруженная камышами. Он решил обогнуть скалу и поискать рыбу в камышах. Когда они прошли с десяток метров, он осторожно опустил острогу. Луч фонаря освещал дно метра на два в радиусе. Лодка остановилась. В освещенном круге спала щука. Сначала она показалась ему желтоватым камнем, Он беззвучно отвел лодку немного в сторону. Вот она, на кило с лишним. Он перевернул острогу и опустил зубья в воду. Теперь они были возле самой щучьей головы.
Тогда он ударил.
Вода замутилась, зубья исчезли из виду. Он почувствовал, как на остроге что-то затрепетало. Значит, попал. Описав большую дугу, он поднял рыбу в лодку и протянул ее Эсе.
— Сними.
Эса поглядел на добычу.
— Чистая работа. Прямо в затылок. Почти сразу подохла.
Теперь голос у Эсы не вялый, как обычно, слышно, что он возбужден.
— Я только в затылок и бью, — ответил он.
— Кажется, в этом заливе и вправду много рыбы. Дай-ка я там встану.
— Я тебе давно предлагал.
Они поменялись местами.
Дым валил из окна, из дымников в крыше и в стене. Захлопнув дверь и согнувшись, он выбежал в предбанник. Потом сел на ступеньки, стер тыльной стороной руки пот со лба и закурил трубку.
Баня топилась.
Баня топилась, и осень приближалась. Утра стали прозрачными и пронизывающими, вечера прохладными. На каменистых полянах показались грибы, они расправили свои шляпки, будто раскрыли зонтики; на пустошах наливалась и краснела брусника.
Черная баня. Третья на его веку. В лицейские и студенческие годы у них не было своей бани. Он ходил в городскую, она топилась по-белому. Потом... он женился, и родился Лаури. Встал вопрос о даче. Тогда у него не бывало длинных отпусков. Первые лета он провели на даче у родителей Кристины. Там была черная баня.
Он так же сидел на ступеньках бани и глядел на темнеющее озеро. В каменке догорали последние головешки, воздух в бане стал сухим и легким. Можно было затыкать дымник и возвращаться в дом. Оттуда слышались голоса — на дачу съехались гости. Воду он давно натаскал, все было готово, а уходить не хотелось.
Тут, на банном крылечке, лучше. На даче стоял веселый гомон, но ему было одиноко. Он бедный молодой инженер. Встань он сейчас и выйди к другим, он почувствует, что не существует для них. Он просто муж Кристины, которому положено топить баню, колоть дрова и таскать воду. После того как все помоются, он мыл собственных детей — Лаури и Пентти, укладывал их спать и только потом шел сам париться и прибирать баню к следующей топке.
Когда он возвращался в дом, за столом уже никого не было, чай давно остыл.
Хочет ли он чаю, спрашивали его.
Нет, нет, спасибо, ему уже не хотелось.
В гостиной тесть беседовал с гостями, своими коллегами — судьями. Огонь в очаге потрескивал. Поначалу ему тоже хотелось участвовать в разговорах. Потом нет. Он охотнее шел спать. Ему приходилось рано вставать. Лаури просыпался в шесть и будил Пентти. Он занимал детей, чтобы Кристина могла поспать. Так хотели тесть и теща, а Кристина свято блюла это их желание. Иногда ему казалось, что он и для Кристины какое-то безличное существо, которое поддерживает чистоту и ухаживает за детьми.
Он вставал вместе с детьми, шел на кухню, кормил их и выводил на улицу, чтобы они не будили тестя с тещей и Кристину. Это никак не оговаривалось, но само собой разумелось. Иногда ему становилось особенно горько: зачем женился на женщине, которая богаче тебя. Шурину, молодому студенту, никогда не поручали домашних дел. У него не было времени. Ему не подобало работать за конюха. Когда он однажды заметил это Кристине, та ответила: «У тебя же отпуск».
Но с этим он еще мог примириться. Только посмеивался иногда про себя. Тайком от всех он готовил диссертацию, не говорил этого даже Кристине. Пусть думает, что он пустое место. Но тесть и его судьи! Они являлись каждую субботу, усаживались в саду и заводили разговоры. И сколько бы они ни говорили, все сводилось к одной идее, которую они потом упрощали и упрощали, пока наконец ничего не оставалось, кроме низколобых большевиков — разбойников, хулиганов, убийц, самцов и самок. Их следовало с корнем вырвать из свободной Финляндии. Эти сидящие в саду цивилизованные судьи поднимались в собственных глазах на ступеньку выше по социальной и культурной лестнице, если способны были люто ненавидеть красное отребье. И к этому классу они относили всякого, кто добывал свой хлеб физическим трудом. Таких, говорили они, не следует выпускать из тюрем, им всем надо безоговорочно вынести смертный приговор. Свободной Финляндии предстояло раз и навсегда подняться ввысь над кровью этого отребья.
Способность все упрощать придавала сидящим в саду непоколебимую уверенность. Когда он поначалу, еще не раскусив их, ввязывался в разговоры и пытался сказать, что, по его мнению, вопрос нельзя решать так односложно, чтобы... — его даже не слушали. Ему не мешали говорить, но когда он кончал, ему отвечали, что он еще молод судить о государственных делах. А баня уже готова? Готова. Хорошо. Хочется попариться. Большое спасибо.
Он встал и подкинул дрова в каменку.
У него и теперь такое же чувство и так же не хочется идти домой. Хотя баня теперь своя, дом свой и гости в доме тоже свои.
Это третья баня, которую он топит. Третья и последняя.
Они много лет снимали дачу. Часть длинного деревенского дома. Там тоже была хорошая черная баня. Ту он топил с другим настроением. Вспоминая прошлую жизнь, он думает теперь, что это была самая счастливая его баня. Тоже чужая, но это не имело значения. Даже Кристина была иной, чем на родительской даче. Но все-таки она первая завела разговор о том, как важно иметь собственность. Потом умер отец Кристины,
Он сидел и разглядывал лес на том берегу.
Этот лес, и эту баню, и этот дом он купил сам. А то, что за тем мысом, то куплено на деньги из наследства. Тем он никогда так не дорожил, как своим сосняком.
Из дома доносятся голоса.
Баня больше не дымит. Дрова обуглились и горят ярким пламенем. Скоро можно заткнуть дымник, пусть баня прогревается. Куда бы уйти? Иди куда угодно, а осени, возвращения в город и объяснения с правлением не избежать. Давно уже кончился вынужденный отпуск, о котором он не сказал никому ни слова, теперь подходит к концу очередной. Пора возвращаться на работу. В порядке ли его нервы? Иначе говоря, согласится ли он с правлением, или снова станет перечить?
Он взглянул на веники. Вон их сколько, целый ряд: маленький густой — Кристине, три маленьких — детям, он связал бы и четвертый, да Лаура еще не вернулась; потом для Эсы, Пентти и Анна Майи, для Кайсы и Оскари, для отца Оскари, его дочери и зятя.
Отец Оскари приехал к сыну и невестке. Кристина пригласила к ним все его семейство. Отец прихватил с собой дочку и зятя. Молодые только что поженились и совершали свадебное путешествие.
Он встал, вошел в баню и поворошил угли. Трубу и окно он закрыл, дымник в стене оставил пока открытым.
— Ты все еще здесь копаешься?
— Да.
— Иди пить кофе, тебя там ждут.
— Не могу, пар уйдет к воронам.
— Они тоже господни твари.
Пришедший произносил слова внятно, как оратор. Это был крупный, светлый, с большим брюхом мужчина. Яркие синие глаза смотрели остро из-под сморщенных век. Отец его зятя Оскари.
— Нет ли у тебя сигары в кармане?
— Нет, вон на полочке лежат папиросы. Эса или Пентти, видно, оставили.
— Дай-ка мне одну. Я тоже люблю посидеть и покурить, когда баня топится. Так я всегда сочиняю свои проповеди. Топлю баню и курю.
— У тебя черная баня?
— Черная, ты что, забыл?
— Верно. Жаркие, должно быть, выходят проповеди.
Отец Оскари засмеялся.
— Иной раз бывает. Только я не замечал, чтобы жаркие проповеди помогали. Лучше действуют медовые... Заткни теперь дымник, пойдем кофе пить.
За кофе он разглядывал сестру Оскари и сравнивал ее с братом. Молодой зять тоже был теологом, только что испеченным. Он получил в приходе место помощника пастора.
Кристина угощала кофе и фруктовым соком.
— У вас даже лед есть, — заметил отец Оскари и пальцами переложил кусочек льда из большой чаши с соком в свой стакан.
— Да, есть. В начале зимы ездили напилить.
— Сам ездил?
— Пентти и Оскари захотели прокатиться на хуторской лошади.
— Эса тогда как раз болел, — сказала Кристина.
С этого разговор перешел на болезни.
С них — на диеты.
С диет — на рыбные блюда и средства для похудения. Потом — на улов в озере. И снова — к началу зимы.
Кристина заторопила мужчин в баню. Их шестеро и маленький Хейкки. Всем сразу не поместиться. Отец Оскари с зятем и он отправились в первую очередь. Отец Оскари вдруг повернул обратно.
— Что ты забыл? Там все есть.
— Сигары.
— Я принесу, — сказал зять.
— Они в левом кармане.
Зять побежал за сигарами.
Они набрали полтаза горячей воды, взяли ковш и три полотенца, а отец Оскари — еще и сигару со спичками, и влезли на полок. Подстелили под себя полотенца, сидели и потели. Отец Оскари попыхивал сигарой.
— Хорошо подымить для начала.
— А некоторые говорят — лучше хлебнуть. И Маннергейм предпочитал.
— Я пробовал, но сигара лучше. Йоэль Лехтонен[12] тоже с первым паром покуривал, — сказал отец Оскари.
— Ты его знал?
Это спросил зять.
— Нет, но я знаю «Путкинотко»[13]. Там Муттинен в бане у Кяркияйнена курит — так ведь это сам Лехтонен.
— Возможно, — согласился зять.
— Может, плеснем немножко? — спросил Хейкки.
— Давай, только капельку.
— Знаю, знаю.
Он набрал ковш воды.
— Я плесну, — предложил зять.
— Не позволяй ему, Хейкки. Молодые попы этого не умеют. Выплескивают с кафедры весь свой жар на загривки прихожан. Когда им учиться поддавать пар! — сказал отец Оскари.
Он плеснул на камни и лег на спину. Отец Оскари тоже опрокинулся на спину. Они улеглись ступни к ступням.
— Ты небось сам в молодости так делал?
Это зять.
— То есть как? Ха... ах, как сладко.
Это отец Оскари.
— Весь жар на загривки прихожан?
— Ах, ты вон о чем, а я уж забыл... Конечно, по неопытности именно так и делал. А потом потихоньку научился и забыл все, чему меня учили, так оно и было... И когда я стал слишком стар, чтобы работать, меня повысили в сане.
Отец Оскари разглагольствовал, а он слушал. Приятно слушать и чувствовать, как пот течет по коже. Скоро он потечет в глазницы, тогда пора будет взяться за веник.
— Так оно и бывает. Когда забудешь все, что учил, становишься пастором, так и с тобой будет... Плесни-ка еще немного на камни...
Он слушает. Речь течет мягко, с истомой, не хочется вставать и париться. Он знает, что отец Оскари только так говорит, что он и теперь по целым суткам копается в книгах, как молодой неофит, но говорит так, будто все хорошо, все на белом свете благополучно.
— Да, вспомнилась мне одна история... Расскажу-ка тебе, зятек, да и тебе, Хейкки, но в первую голову зятю... Был я тогда помощником пастора в приходе, как ты теперь... Кажется, в первом своем приходе... Очень любил рыбалку и ходил рыбачить в компании с присяжным... Позвали меня однажды в баню... ленсман, лесничий и доктор... Решили вогнать молодого пастора в краску... Только мы разделись, как началось... Стали рассказывать такие анекдоты — один другого лише, и знай себе поддавали пару... Решили опалить новому пастору зараз и шкуру, и душу... Хорошо... Просто немыслимые сыпали анекдоты... И чем жарче пар, тем рискованнее анекдоты... Ах, хорошо... Теперь хватит... Потом спросили меня — могу ли я продолжить, моя, мол, очередь... Я парился, сцепив зубы... Хорошо... И придумал анекдот: что бы я сделал, если бы был содержателем увеселительного заведения... Ну и смеялись же господа ленсман, доктор и лесничий, а когда я уходил из прихода, они просили, чтобы я остался... Компаньон для рыбалки, мол, нужен... Так, так, плесни-ка на каменку...
Он встал.
— Может, начнем париться?
— Давайте... Шла старуха в полушубке... Солнце грело... Прочь полушубок... А-ах... вот это пар... Как господне солнце... душу греет, а шкуру жжет... Прочь полушубок.
Луды — подводные камни в озере.
Ламба — небольшое заболоченное озеро.
Силланпяя Франц Эмиль (1888—1964) — финский писатель, Хилту — героиня его повести «Хилту и Рагнар».
Лехтонен Йоэль (1881—1934) — финский писатель.
«Путкинотко» — роман И. Лехтонена.