30868.fb2
Что будет, как дальше жить? — бродит Адольф Ротфельд по своей благоустроенной, еще недавно милой сердцу квартире. На стенах тот же Матейко и тот же Роден, в книжных шкафах знакомые книги, на привычных местах добротная, красивая мебель. Все есть, по исчезли радость, покой. Ранее ценимая тишина — немила, стала могильной, комнаты превратились в ловушки. Видит себя уже не политическим деятелем, а приведенной на бойню бессловесной скотиной. С горечью себя спрашивает: «А был ли политическим деятелем?» Заместитель председателя сионистской организации Восточной Галиции еще недавно верил в значимость своего положения, сегодня чувствует себя только евреем, предназначенным в жертву фашистскому зверю. Так и подумал: «Зверю!» Содрогнулся, будто Гитлер подслушивает. И раньше его считал несправедливым и жестоким политиком, но объективно полезным для сионистского дела. Почему же теперь все изменилось? С Запада на Восток неудержимо несется огненный вал, прорвана оборона на реке Нарев, форсирован Буг, окружена Варшава. Приближаются! Германское радио передает победоносные сводки, а беженцы — первые эшелоны грядущей трагедии — атакуют город кровавыми вестями. Скоро встретится с Гитлером не как политик с политиком, как беззащитный еврей с палачом. Неужели жизнь прожита зря, все созданное рухнуло как карточный домик? Что было создано?.. Ничего, одна видимость! А он сам, его положение в обществе? Не только в польском, среди еврейства многих демократических стран. Провинциальный мальчишка из местечка, не обозначенного ни на одной географической карте, достиг всего сам, своим умом и талантом… Возможно ли отделить свою личность, свое положение от дела, которому отдал всю жизнь? Мужал, создавал свое положение на службе этому делу, и если теперь оно стало прахом, ничего не остается от жизни, от него самого. Жизнь…
Проклятое богом и властью еврейское местечко Букачевцы — гетто, окруженное невидимой, но высокой стеной. Кругом простор — поля, леса, высокие Карпатские горы, в Букачевцах теснота, нечистоты и невысыхающая грязь.
Жмутся друг к другу скособоченные домишки с подслеповатыми окнами, притаились со своими страхами за полусгнившими и ржавыми изгородями. Букачевцы, как и тысячи других галицийских местечек, еще не дошли до императорского указа 1866 года, разрешающего евреям, сбрившим пейсы и сбросившим длиннополые лапсердаки, покидать свои гетто. Только отец Менахем Ротфельд и Хаим Шнеерсон — местечковая «знать» сменили одежду, но и они не покинули гетто, здесь хозяйничают, промышляют торговлей.
Торговля — основное занятие букачевцев, половина местечка торгует своей нищетой. В убогих лавчонках продаются селедка, вареные яйца, липкие конфеты в заманчивых обертках, позеленевшие кусочки сыра (эта блажь не по карману букачевцам), лук, чеснок, редька, стручковый горох, даже заварка в пузатом чайнике. Имеются и пачки чая — не находятся на них покупатели. Не блещут чистотой полки с товаром, на грязных полах копошатся детишки в лохмотьях. Между полками и детьми сидят продавцы — меланхолики с зеленоватыми и золотушными лицами. Ко всему безразличны, но стоит мальчонке продвинуться к полке, протянуть к ней ручонку, как его отрезвляет молчаливый шлепок. С завистью глядят голодные дети на посетителей, чаще всего заходящих от нечего делать. Настоящие покупатели идут к владельцам конкурирующих фирм — Хаиму Шнеерсону или Менахему Ротфельду. Их лавки манят разнообразием товаров, чистотой и порядком. На одних полках выставлены ткани, одежда, шляпы и обувь, на других — казаны, кастрюли, тарелки, на третьих — всевозможная снедь, даже кашерные[1] сосиски в специальных сосудах.
С покупателями отец вежлив, почтителен, с утра до вечера им угождает, а на улице ни на кого не обращает внимания. У восточной стены синагоги, на почетном купленном месте, выше него только бог. Так почему же в собственном магазине?.. Спросил у отца, тот ответил:
— Портняжка Юдка сегодня два часа морочил мне голову, воротил носом: «Не то!» Все же ушел с покупкой. Как думаешь, сколько стоит этот «самый лучший» казан?
— Пять крон,[2] ты же сам назвал эту цену.
— Это Юдка так уплатил, с настоящего покупателя получил бы не больше трех крон. Так стоит за две кроны покланяться? А на улице и в синагоге за богатство, идущее от таких дураков, они же мне кланяются.
Деньги, деньги, деньги! Отцовское божество, философия! С утра до вечера он «делает» деньги — в этом смысл всей его жизни. Копит деньги, молится на них, никогда не дает милостыню — ни в кружку Меера-чудотворца, ни нищим, ни на мацу для бедняков. Боже упаси, не из-за жалости, из принципа: «Нельзя потворствовать бездельникам, должны работать». Он и мать тиранит за милостыню, без конца поучает: «Где геллер[3] скачет, там крона плачет!». Просит мать на расходы, следует неизменный ответ: «Зачем? Все имеем в своем магазине».
Привел как-то домой приятеля Симху. Заигрались, Симха нечаянно выдавил в оконной раме стекло. Вернувшись, взглянул отец на оконную раму:
— Такое стекло стоит три кроны!
Не кричит, это значит, что взбешен до крайности. Еще бы, стекло — это деньги. Старается успокоить отца:
— Заработаю, вставлю стекло.
— Мы не нищие, не можем жить в доме с разбитым стеклом, — объясняет отец. — Кроны нужны не потом, а сейчас.
— Так что — идти воровать? — слезами прорвалось отчаяние.
— Паршивец! — ударила мать по лицу. — Как разговариваешь с отцом?!
Первая в жизни пощечина взорвала незыблемый патриархальный порядок.
— Кусок стекла дороже сына, ну и пусть!
Отец бил деревянным метром, пока не сломался. Огорчился еще одному убытку:
— Такой метр из-за тебя поламал! Ты уже взрослый, должен нести в дом, а не из дому. Этот метр стоит полторы кроны, и три кроны стоит стекло. С тебя четыре с половиной кроны, уходи и без денег не возвращайся.
Четыре с половиной кроны! Где взять? Идет по местечку, думает не об обидах, а у кого занять деньги. Отец не бросает слов на ветер, без денег нельзя возвращаться домой. У Симхи отец — сапожник, один из многих, в их домах-мастерских не водятся деньги, только смрад. Редко кому улыбается счастье пошить сапоги, дни заполнены бесконечным ремонтом. Сидят на треногих стульчиках, тычут шилом в сморщенную от старости обувь, длинноносыми молотками вбивают в гниль деревянные гвозди. Попросить в долг у Рувима, сына портного Шлоима? И в этом доме нет денег, доля местечковых портных — тот же грошовый ремонт.
Подошел к дому раввина, сюда стекаются кроны и геллеры, от богатых и бедных, даже от хозяек, готовящих суп на жире немытых кастрюль. С каждой капли молока умудряется снимать сливки, получает за молитвы, за праведный и неправедный суд, за обучение мальчиков святому писанию. Но попробуй попросить грош и почувствуешь себя грешником, который собирается обобрать господа бога.
Может, занять у резника Гирша? — разглядывает Адольф его дом. Сюда каждый день идут деньги, этот дом не обойти ни одному местечковому жителю. Только резник уполномочен богом резать кур, уток и прочую живность. Говорят, дает в долг, но с разбором, под высокий процент. Ему не даст, побоится отца… Выход один — идти к Шнеерсону. С чем? Кто приходит с пустыми руками, тот так и уходит. Что продать? Кроме талеса,[4] купленного недавно к бармыцве,[5] ничего не имеет. За талес отец убьет! Не узнает, купит такой же в Стрыю. А если не сможет, если отец обнаружит пропажу? Будь что будет, это наступит когда-то, отцу надо сейчас отдать деньги.
Шнеерсон купил талес, еще бы, за четверть цены. Продавец и покупатель думали не о боге — о деньгах. Принес отцу четыре с половиной кроны, тот не спросил, где достал. Сын оказался на высоте, сумел «сделать» деньги. Пропажу талеса обнаружили спустя три месяца, за день до бармыцве. Обвинили прислугу Ривку, больше некому украсть в купеческом доме. Прогнали вдову, горько плакала, здоровьем сыночка клялась в своей непричастности. Слушал причитания Ривки, знал, что гонят на смерть от позора и голода, мучила совесть, сгорал от стыда. Не смог себя пересилить, не сказал правду, отец выгнал бы из дому. Ненавистного дома, без которого не мог обойтись. Опротивели Букачевцы, с годами все больше мечтал об ином месте под солнцем.
В Стрыйской гимназии обучались дети шляхтичей и городских богачей, по сравнению с ними отцовская жизнь выглядела убогой и жалкой. Не видел радости от власти над местечковыми нищими жителями, да и власть эта ненадежна и призрачна. Легко могла ускользнуть, не обладал отцовской хваткой и изворотливостью. Разорился бы, ждала участь нахлебника другого хапуги, стал бы посмешищем нищих, таким, как «недоделанный» Ицик. И это еще не предел, мог опуститься до местечковых низов — говорящей грязи единственной улицы, попрошаек, униженно вымаливающих жалкое пропитание. Ни один вариант не устраивал, даже лучший — повторение отцовской судьбы. И по-отцовски верил во всевластие денег, без богатства не могло быть стоящей жизни. Решил завоевать богатство не отцовским путем, своим интеллектом. Не раз бывал в особняке соученика Наума Нахмана, наслышался от него, как легко и красиво зарабатывает огромные деньги отец-адвокат. И он может стать адвокатом, хватит ума, терпения, сил. После Стрыя — европейского городка, с красивыми домами и плохо мощеными улицами — следующим этапом к богатству мог стать только Львов. Там найдет свое место среди господ, разъезжающих в самых красивых ландо. Ради этого горы своротит, надо будет — пролезет через ушко иголки. Надеяться не на кого, на всемогущие в Букачевцах отцовские кроны во Львове сможет лишь скромно учиться. Очень скромно! Перед отъездом во Львов отец устроил прощальный обед. Припекала жара, стол накрыли в саду. Красуется фаршированная рыба, кисло-сладкое мясо, взвар, штрудл, наливка. Раскладывает мать по тарелкам, появляется нищий седобородый старик, просит пожертвовать сироте на приданое.
— Знаем ваших сирот! — ухмыльнулся отец, обтирая жирные губы.
— Да будут далеки живые от мертвых! — поклонился старик. — Подайте хоть хлеба кусочек.
Стыдно Адольфу, мать отвернулась в сторону, лицо отца покраснело от гнева.
— Терпеть не могу попрошаек! Уходи, старик, по-хорошему, не вводи в грех.
Поклонился старик, зашаркал и скрылся. В тягостном молчании сидят за столом, лишь у отца не пропал аппетит. Разлил наливку по рюмкам, задумчиво посмотрел на сына.
— Делец из тебя не получится, с легким сердцем отпускаю во Львов. Говорят, к адвокатам идут хорошие деньги, почет и уважение. Для меня все равно, как делать деньги, но их надо делать, иначе ты — грязь, ничто. Сын Менахема Ротфельда не может быть грязью, готов четыре года давать на учебу. Четыре года, и ни одного дня сверх того. Не собираюсь швыряться кронами, живи скромно, имей в голове только учебу. Ты уже отрезанный ломоть, я должен думать о других детях, о деле, о старости. На вас не надеюсь, только на деньги. Такова жизнь, а она установлена… — недоговорил, ткнул пальцем в небо.
С такими напутствиями и такими возможностями провинциал из Букачевцев в 1908 году начал завоевывать Львов — столицу Галицийского наместничества Австро-Венгерской империи. Местечковую улицу сменили двести девяносто кварталов, три тысячи восемьсот тридцать два дома. С прибытием Адольфа Ротфельда население города доросло до ста восьмидесяти пяти тысяч, обогнав семь государств: Ватикан, Люксембург, герцогство Лихтенштейн, Исландскую республику, Сан-Марино, Андору.
Первое десятилетие века ознаменовалось торжеством львовской торгово-промышленной знати, золото успешно наступает на обветшалые дворянские звания. Надменные магнаты больше не возводят дворцы, не швыряют пожертвования на строительство величественных костелов. Купцы и промышленники возводят кварталы многоэтажных домов на улицах Листопада, Пекарской, Валовой, Галицкой, Рутовского, Боимов и Краковской, их особняки обгоняют дворянские не вкусом — богатством: интерьерами, изощренно украшенными резным деревом и росписью, барельефами и скульптурами рыцарей в тяжелых доспехах, египтянок, гладиаторов, аллегориями ремесла, плодородия, искусства, труда.
Обходит Ротфельд львовские улицы, и нет конца невиданному великолепию. Наступил вечер, возвращается к центру, преображенному колдовским светом трехсот девяноста пяти керосиновых ламп. Рассказал квартирохозяину пану Вайману об увиденном чуде, тот скептически улыбнулся:
— Молодой человек, посмотрите на это «чудо» с другой стороны. Уличные фонари заправляются, конечно, не императорским и не светским керосином — литр обычного стоит пятнадцать геллеров. Фонарь сжигает за ночь, допустим, пол-литра керосина, — что же тогда получается? А получается двести литров или двести килограммов хлеба. Столько, наверное, за сутки не съедают ваши Букачевцы. Это же ужас! Еще больший вопрос, кто выгадывает — ваши Букачевцы без уличных керосиновых фонарей или Львов?! Здесь люди бесятся с жиру, вечером пойдите на Гетманскую[6] — еще не то увидите,
— Что ж там можно увидеть? — заинтересовался Ротфельд.
— Газ! — таинственно произнес пан Вайман и оглушил новым вопросом: — А электрические лампочки вы когда-нибудь видели?
— Слышал, но не знаю, что это такое… — признался Ротфельд.
— Это деньги, большие деньги! — Как и отец, пан Вайман все измеряет кронами. — Открыли краник, в стеклянную трубку идет газ, горит ярче, чем керосин. Подошли к стене, нажали на кнопку — и в висящем под потолком стеклянном шаре загораются два волоска. Мизер, а свет от них ярче керосина и газа. Мне неизвестно, как освещается рай, думаю, электрическим светом. Деньги, черт их побери, — вот что они могут сделать. Хотите знать, сколько во Львове богатых людей? Считайте по электрическим лампочкам. Чем человек богаче, тем больше комнат, тем больше лампочек. Знаете, сколько во Львове электрических лампочек? — Не дождавшись ответа, после интригующей паузы сообщает: — Семнадцать тысяч, молодой человек! А знаете ли вы, что такое телефон? — решил сразить до конца своего постояльца.
— Представляю, но никогда не видел, — вспоминаются Ротфельду рассказы учителя.
— Он представляет! — иронически повторил пан Вайман. — Не знаю, как бог говорит на расстоянии с ангелами, но, думаю, и там… — О большем сказать не посмел. — Короче, вы — тут, папа — в Букачевцах, и у вас к нему срочное дело. Прикладываете к уху одну трубку, ваш почтенный папаша прикладывает к своему уху другую — и слышите друг друга, будто сидите рядом в креслах.
— Неужели такое возможно?
— В ваших Букачевцах это будет через тысячу лет, во Львове так между собой разговаривают богатые люди. В фирмах, банках и квартирах состоятельных граждан ежедневно раздается до ста тысяч телефонных вызовов. Вот так, молодой человек! И еще скажите, пожалуйста, в Букачевцах читают газеты?
— А как же! — хоть тут оказался на высоте. — Папа и пан Шнеерсон получают газеты.
— Это очень хорошо, что ваш почтенный папаша и пан Шнеерсон получают газеты, — хвалит пан Вайман. — Но что такое две газеты? Это, извините меня, просто тьфу. Почему тьфу? Потому что, как сообщил «Курьер львовски», в прошлом году почта нашего города отправила своим адресатам тридцать семь миллионов экземпляров газет и журналов,
— Быть такого не может, — не верится Ротфельду. — Откуда взялось столько читателей?
— Молодой человек! Извините, но вы плохо считаете, и ваш почтенный папаша таки правильно решил не делать из вас коммерсанта. Если вы не забыли, сколько дней в году, так скажите, что такое тридцать семь миллионов газет и журналов? Молчите, тогда я вам скажу. Если бы каждый покупал по одной газете, так это было бы сто тысяч читателей. Но одни бесятся от скуки и жиру, выписывают по несколько газет и журналов, другие только могут бесплатно читать тору,[7] полученную от деда и прадеда. И все же, если считать в среднем, так наш Львов — один из самых читающих городов Европы. Что значит в среднем? Берутся все газеты и журналы, тора, талмуд и делятся на всех жителей, умеющих и не умеющих читать. В общем, чтобы узнать Львов, требуется много времени, чтобы стать львовянином — во много раз больше. Но что вам надо сделать немедленно, так это проехаться трамваем и посмотреть Восточную ярмарку. Для полного удовольствия начните трамвайное путешествие с вокзала. Там первая остановка, последняя — Ярмарка. Только подумать, не так давно люди не знали, что такое трамвай, в прошлом месяце Львов познакомился с первым автомобилем — самодвижущимся экипажем без лошадей и электрических проводов. Хозяин возит за деньги, так что можете прокатиться.
На следующий день чудо-трамваем доехал до чудо-Ярмарки — мира выставленного на обозрение богатства. Здесь все продается и все покупается: кресты, молитвенники и бульварное чтиво, всевозможные ткани и какие угодно меха, пальто, костюмы и платья последней парижской моды. На витринах возвышаются шоколадные горы, рог изобилия извергает потоки конфет, вращаются полки с многомедальными винами. Разгуливают по ярмарке нарядно одетые женщины, готовые удовлетворить любой вкус и возраст.
Воспринял увиденное как овеществленные деньги, с ними нет ничего недоступного. Его ум, его знания должны обернуться деньгами, большими деньгами — десятками тысяч, сотнями тысяч крон. Тогда будет Вена и будет Париж. Вспоминаются рассуждения местечковых философов: «Париж, конечно, первый город Европы, Вена, допустим, — второй, тогда третий — Львов и никак не иначе».