30868.fb2
Пришли на фабрику, отправился Рафалович в контору. Бродит Краммер по фабричному дворику, нервничает, места себе не находит. Что будет, если пан Давидяк откажет?! Не такие большие у него, Фалека, деньги, а Давидяку требуются настоящие работники, от каждого — прибыль. Многие знают, как Давидяк наживается. Раньше предприниматель платил за работу, теперь ему платят за то, что разрешает у него работать. Прогонит с работы — прощай жизнь. И его, Фалека, могут прямо отсюда увести в страшный лагерь, больше не встретится с Ройзманом. А встретится — сможет ли еще раз помочь?
Вышел Рафалович, манит к себе, подмигивает:
— Молись богу, он милостив, взял Давидяк твои деньги. Будешь разнорабочим!
Целый день убирал помещения, носил воду, пилил дрова, подметал двор. Ломит спину, болят руки, стали пудовыми ноги, но давно не был так счастлив — работает, будет жить!
Закончен трудовой день, команда марширует в гетто, а мысли Фалека — на других улицах. Что с Наталкой, Ганнусей? Как сообщить о себе, как получить от нее весточку? Больше не удастся ходить на Кресовую, целый день должен работать в цеху. И с Фирой не встретится, ее к Бородчуку не пошлешь, он, Краммер, — «покойник». Гершону Акселю пришлось подыскать другую квартиру, поселился с рабочими фабрики. Неплохо устроился — нары, стол, стулья и всего девять жильцов. Можно жить, но без Фиры не обойтись. Может, навестить ее попозже, когда совсем стемнеет? Опасно, заметят соседи, кто-нибудь донесет. А если послать за ней Бекельбойма, как будто неплохой парень?
Доплелся до дома, манят нары и не может лечь, пока не поделится своим счастьем с Наталкой. Уселся за стол, сочиняет письмо. После школы Собеского еще не писал, боялся испытывать ненадежную и злую судьбину. Сегодня может сообщить правду, не всю, самое главное.
Весь вечер писал, набралось десятка два строчек. Смотрит на небольшой листочек бумаги: сколько бы времени ушло до войны на такое письмо? Нисколько, такое могло бы быть только из сумасшедшего дома. Сегодня с наслаждением вчитывается в каждое слово: «Любимая! Не надеялся тебя увидеть, дошел до крайней черты. Спасся чудом! Теперь я — Гершон Аксель, разнорабочий кожевенной фабрики на улице Городецкой, 107. Все хорошо, сменил квартиру. Не ищи встречи, будет возможность увидеться — сообщу. Береги себя и Г., ваши жизни — смысл моей жизни, все мое счастье. Вели нас по улицам, и вбил себе в голову, что увижу тебя. Глаза проглядел, видел только нищих, голодных. И думал, родная, как тебе тяжело. Посылок не шли! Я целый день на фабрике, не могу заходить на Кресовую. Питаюсь неплохо, на фабрике кормят обедами. Мне ничего не надо, только бы вы были живы. Это письмо постараюсь передать через Ф. Целую несчетно и прижимаю свое несчастное сердце к твоему верному сердцу. Гершон».
Прочел и задумался. Видит, как Наталка читает письмо и рыдает. Их сердца сами все знают, не надо «своим несчастным сердцем» наносить новые раны Наталкиному верному сердцу. Жирно заштриховал последнюю фразу, осталось: «Целую несчетно Гершон».
Надо бы еще одно письмо написать. В Коломые родители и сестра Ида. Не отправить письмо, и читать, наверное, некому. В нынешнее время евреи желают друг другу не жизни, а легкой смерти.
Бекельбойм привел Фиру. Встреча состоялась вечером на Пелтевной. Обнялись и расцеловались, как родные после долгой разлуки, смешались улыбки и слезы.
Рассказал Фалек о своем чудесном спасении, Фиру расспрашивает, как пережила акцию.
— Пришлось выйти замуж! — горестно сообщает Фира.
— За кого?
— За Лазаря, соседа-вдовца.
— Ужасный характер, ты же его не терпела.
— И теперь не терплю, его дети невзлюбили меня.
— Зачем же?!
— Какой другой выход? Трое детей! Случись чудо — упала бы с неба работа, — кто бы о них позаботился и выискивал крохи, чтобы не сдохли с голоду? Как безработная пошла бы с детьми в счет пятнадцати тысяч. Вот и пришлось стать гаусгальт,[42] теперь мое право на жизнь — мельдкарта Лазаря. Ничего не поделаешь, тяну лямку жены ненавистного и матери ненавидящих меня его детей.
— Бумага о браке все выдержит! — пытается успокоить ее Фалек.
— Бумага выдержит, выдержу ли я! — вырвалась Фирина боль. — Лазарь оказался значительно большим негодяем, чем я думала. Надо терпеть, надо спасать детей. — Сказала и подумала: «Мои переживания покажутся Фалеку смехотворными, глупыми. Не мирное время, живем в море человеческой крови», — вслух же сказала: — А в общем ничего, у многих похуже. Как твои дела, как Наталка?
«Чем Фире помочь? Почему бы Гершону Акселю не жениться на Фире? Изменить Наталке! Не измена, а фикция, надо спасти человека». Предлагает, как само собой разумеющееся:
— Зачем тебе этот противный Лазарь, брось его и выходи замуж за мой документ. Поменяем жилплощадь…
Уткнулась Фира в плечо и рыдает:
— Где ты был раньше? Жили бы как брат и сестра, всей бы душою заботилась. Теперь невозможно, немыслимо.
— Не сомневайся, Наталка поймет.
— Наталка поймет! — соглашается Фира. — Только дело не в ней — в Лазаре. Из злости не даст развод, а без этого ни один раввин не расторгнет наш брак, не зарегистрирует новый. Если бы даже нашелся такой сумасшедший раввин, Лазарь отомстил бы мне, тебе и ему. Не надо больше об этом, поговорим о тебе, о Наталке.
«Фира права, не пробить стену из торы, талмуда и человеческой подлости. Надо искать другой выход…» — Достал из кармана письмо, просит Фиру:
— Завтра днем, между двенадцатью и часом подойди к юденратовскому складу на Кресовой, возчик Бородчук привезет на подводе товар. Передай для Наталки.
— Передам. Встретимся здесь, в это же время.
Придя утром на фабрику, Фалек чувствует себя спокойно, уверенно — постоянный рабочий. Присматривается к окружающей обстановке: кожевенная фабрика — небольшой двухэтажный дом с мрачными цехами-клетушками, заставленными старыми дребезжащими станками и щитами с натянутой кожей. Густой кислый смрад обволакивает евреев-рабов и девять вольнонаемных рабочих.
Тащит Фалек сырье, переносит готовые кожи, работа кажется полегче вчерашней. В обеденный перерыв вышел во двор, нежданно-негаданно встретился с Яковом Шудрихом. Обрадовался, подбежал, жмет руку:
— И вы здесь!
— И я здесь! Очень рад, Краммер, что мы повстречались.
«Краммер!» — улетучилась радость, приблизилась смерть. Чего испугался, это же Шудрих! После неожиданной встречи у юденратовского объявления о сдаче мехов Фалеку очень хотелось вновь встретиться. Так и не вышло. С Шудрихом надо быть откровенным, он поможет.
— Не знаю, как теперь ваша фамилия, только я уже не Фалек Краммер, а Гершон Аксель.
— Аксель, так Аксель, что же произошло с Краммером? — Шудрих разглядывает с любопытством своего собеседника. — А я ведь вас безуспешно искал, теперь ясно, почему не нашел.
Поведал Краммер свои злоключения, рассказал о Наталке, Ганнусе. Сам не знает, почему скрыл правду от Ройзмана, а рассказал малознакомому Шудриху. Чтит поэта, полюбились его стихи, открыли новые горизонты. Стихи Шудриха! Может, в них дело? Конечно, в них, стихи — сердце поэта, потому Шудрих стал близким, родным. Вспоминается, как в стихотворении «Утро» Шудрих славил наступившую советскую эру, писал о счастье. Где оно, это счастье? Не спросил, продолжил вслух:
— Растоптано счастье, наступила беспросветная ночь. Как жить, на что надеяться? Делаю вид, что живу, — со страхом жду новую акцию. Не лучше ли сразу свести счеты с этой отвратительной жизнью, не лучше ли из многих смертей выбрать ту, что полегче?
— Можно выбрать ту, что полегче, если не верить, что наступит победа и справедливая жизнь.
— Какая победа, какая справедливая жизнь? — недоуменно глядит Краммер на Шудриха.
— Значит, конец, всемирный потоп?
— Во всяком случае, для евреев, — печально констатирует Фалек.
— Почему всемирный потоп, почему только для евреев? Когда-то у кого-то читал о циклах истории, о том, что все человеком созданное им же низвергается в бездну. А люди из века в век создают будущее для своих поколений.
— И теперь создают?! — скептически улыбается Краммер.
— И теперь! — уверенно отвечает Шудрих. — Будущее всегда противоборствовало с прошлым, побеждало, терпело поражения и опять выходило на дорогу побед. Таков тернистый путь человечества.
— Ничего нового! — возмущается Краммер. — За четыреста лет инквизиции в Испании сожгли тридцать тысяч, а за пять дней мартовской акции львовское гетто потеряло пятнадцать тысяч евреев. Сколько потребуется дней для уничтожения еврейского населения Львова?!
— Не одних евреев хотят уничтожить. Галиция объявлена частью Германии. Недавно прочел в «Газете львовской», что во Львове на одного немца приходится двадцать восемь ненемцев, а в других районах дистрикта — значительно больше. — Сделал паузу, внимательно посмотрел на Краммера. — Понимаете, немец стал единицей измерения населения дистрикта. Мало немцев — плохо, больше немцев — лучше! А когда будет совсем хорошо?! С евреев начали, планируют гибель всех! Инквизиторам ни к чему были такие масштабы убийств, власть аристократии — нерушима, на земле жило мало людей, им подходили работники всех национальностей. Пришла к власти новая знать — буржуазия, поначалу она тоже считала свою власть нерушимой, поэтому ограничивалась убийством тысяч и десятков тысяч противников. Ныне труженики хотят лишить эксплуататоров их достояния, уничтожить их строй. Не только хотят — в Советском Союзе уже уничтожили. Чтобы удержать власть, богачи пустили с ход весь свой арсенал: от самых современных машин и оружия до самых древних, самых въедливых предрассудков. Сумма этих слагаемых и образует новый масштаб убийств. Таково прошлое, пришедшее с Запада, а будущее наступает с Востока, под Москвой засияли зарницы великой победы. В этом сражении решаются судьбы не только евреев — всего человечества. И если умирать, то не на коленях — в борьбе. Иначе в чем смысл ваших публикаций в «Дер ройтер штерн»?
Кончился перерыв, носится Краммер из цеха в склад и обратно, и впервые за все оккупационные месяцы столкнулись в нем мысли обреченного на смерть и мысли бойца, мысли Шудриха. Что Шудрих делает в гетто? Такой не может бездействовать, такой борется. Гетто и борьба! Наверное, всюду можно бороться. Как бороться? Чем бороться?
Майское солнышко все чаще прорывается в гетто, зеленеет трава, ветки деревьев обрастают зелеными листиками. Второй месяц нет акций, у узников затеплилась надежда на нормальную жизнь.