30910.fb2
1
Так начинают: года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут, а слова являются о третьем годе… От детства у меня, Владимира Михайловича Гордина, осталось немного воспоминаний. Помню, года в три пытаюсь взгромоздиться на высокий ошарпанный табурет и, хватаясь ручонками за нижнюю раму, вглядываюсь в узкое длинное оконце над дверью, чтобы увидеть отца и мать. За дверью — амбулатория, где великаны родители в белых медицинских халатах ведут прием больных. За стенами дома — хутор Кругловка. Помню ещё летний пронизанный солнцем сад, где с трудом бочком протискиваюсь между кустами терновника; ягоды темные, сочные, кисло-сладкие и — шипы. Красота и сладость всегда окружены препятствиями — отпечатывается в сознании, а может гораздо глубже, в подсознании и генной памятью переходит к дочери. Няня вытаскивает меня из кустарника и несет к родителям.
Что делать страшной красоте, присевшей на скамью сирени, когда и впрямь не красть детей? Так возникают подозренья. Лёгкие подозренья, что я — неродной сын, приемыш, витали у меня весь школьный период. (Младшая сестра моя знала об этом с пяти лет, то есть с моего десятилетнего возраста. Однажды она, гостя и ночуя у бабушки, услышала с печки разговор соседей, жалевших её мать и её брата. Недавно, при встрече по печальному поводу, я спросил её, почему она мне тогда ничего не сказала. Ответа не было, она и не помнила уже почему. Скорее всего по-женски пожалела. Пожалела и побоялась передавать подслушанное).
Так начинают понимать, и в гуле пущенной турбины мерещится, что мать не мать, что ты — не ты, что дом — чужбина. В детстве нередко я чувствовал себя изгоем. Отец (отчим) бил меня нещадно, изуверски, то пиная ногами, то душа за горло и выдирая язык, когда ему казалось, что я провинился или надерзил, когда просто был пьян. Мать тоже иногда могла мне всыпать за дело, скажем, если я в новом зимнем пальто отправлялся вдруг прыгать с крыш сараев в сугробы и приходил домой в заледенелом одеянии с оторванными пуговицами, но чаще всего она пыталась меня защитить, хотя бы словами, равно как и любимая бабушка Василиса Матвеевна, изредка наезжавшая подомовничать, поводиться с двумя малыми детьми, поскольку родители целыми днями на работе.
У меня появилась сестра Нина, почти на пять лет меня младше, а такого понятия в заводе, как ясли или детский сад практически не знали. У меня, словно у барчука, всегда были няньки, молоденькие девчонки, сбежавшие из сталинской деревни от колхозной повинности и мечтавшие получить в городе паспорт и, если повезет, удачно выйти замуж. Сестре от отца тоже доставалось на орехи, причем она была более упрямой и реже шла на компромиссы, нежели я, назовём этим мудреным словом стояние в углу, рыдающие извинения, ползания по полу и немедленное беспрекословное выполнение домашней рутинной работы вроде мытья крашеных полов или протирания влажной ваткой или марлевой тряпицей листьев у фикуса, а также у домашней декоративноой розы, стоявших гордо в кадках в парадном углу залы, как именовалась большая комната нашего рубленого из брёвен дома под шиферной крышей.
Но начав наказывать сестру за что-либо, отец все равно переходил ко мне, как к более благодатному материалу, словно скульптор — с пластилина и глины на мрамор или бронзу. В сложном, по-своему виртуозном процессе битья отец, уставая (а я, естественно, изворачивался, как уж, подставляя под удары голову с мощным костяным прикрытием овна, именно таков мой знак Зодиака, а не нежные филейные места) ронял иногда бранные слова, адресованные мне, типа "сучонок", "выблядок" или "волчонок", последнее определенно было почти одобрением и признанием моей неосознанной тяги к свободе.
Однако, в то же самое время меня не обделяли ни в еде, ни в одежде, впрочем, как мы тогда были одеты, словно в униформу: фланелевые шаровары с подпушкой фиолетового или ядовито бордового цвета, мощно линяющие при стирке, застиранная рубаха и хорошо, если вельветовая, куртка (вельветка). Бегали подчас босиком, кожа на ступнях грубела, только на выход имелись летом сандалии или почти солдатские ботинки на шнурках, которые в целях экономии денег и времени отец нередко чинил сам подручными методами, вкусно вакся дратву и ловко работая сапожным ножом и шилом, что превращало рукомесло в домашний театр. Зимой носили валенки с галошами или подшитые автомобильной резиной.
И потом главное — мне давали много читать, учиться, не выталкивали в работу, в зарабатывание денег, которых катастрофически не хватало, и я хотел после седьмого класса уйти в фельдшерское училище, чтобы скорее стать самостоятельным, впрочем по дому (а он у нас был частный, собственный, хотя мы были все-таки горожане, а не деревенские жители) приходилось трудиться немало: и животину (кроликов, поросят, кур) покормить, убрать за ними, и колка-переноска дров, которых заготавливалось впрок на две-три зимы, и носка воды ведрами из далекой колонки, пока мы не провели наконец водопровод. Ведра носили на коромысле, но я рано, по — мужски стал носить в руках, широко их разводя при носке и стараясь не пролить воды и не облиться.
Так вот все мелькающие словно искры мысли о своей незаконнорожденности, особенно в процессе чтения (сотворчества) исторических романов Вальтера Скотта или Виктора Гюго, вызывающих острое чувство сопричастности происходящему в романе и уподобление одному из героев оного, так же быстро гасли, не переходя в устойчивый пожар отчуждения от родителей, хотя настоящей близости и теплоты родственных чувств почему-то не было.
Шло безжалостное время, я закончил мединститут, женился, учился в спецординатуре, готовясь в командировку за рубеж, отслужил в Советской Армии врачом воинской части № 75624, стал отцом прелестной крохотной дочери и поступил в Литературный институт при СП СССР, что в Москве, словом, жизнь шла по намеченному мной плану со всеми изъянами непредусмотренных капризов судьбы и разгула природных стихий, как однажды на квартире тестя в городе П. раздался телефонный звонок, и незнакомый нежный девичий голосок, осведомившись прежде всего, действительно ли я тот самый поэт, чье стихотворение "Отец" (вернее, маленькая поэма) было недавно напечатано в областной партийной газете "Звезда" (спешу попутно похвастаться к вящему неудовольствию, а то и бешенству до колик Яр-Хмель-Сержантова и Ниухомнирылова, что позднее точно такой же вопрос встретился мне в одном из кроссвордов в другой областной газете), стал настоятельно требовать моей немедленной встречи с мамой обладательницы этого незнакомого голоса. Вначале я воспринял разговор как бред, как дурной сон, как нелепую путаницу: зачем мне было ни с того ни с сего встречаться с чьей-то мамой, уж лучше прямо с дочерью (шутка!), как я и попробовал отшутиться по телефону. Но тот же голос, звучащий, кстати, из Зак — ска, посёлка на другом берегу великой русской реки К., делившей город на две неравные части, где у меня почти не было знакомых за исключением моего зятя и живущей с ним сестры да родителей зятя и ещё одной артистки кукольного театра, с которой всё давно было кончено, тоном, не принимающим возражений, назначил время (что-то около четырех часов пополудни) и место (скверик на площади Павших бойцов). Заранее пугающая меня нелепыми притязяаниями и возможными инвективами её мать должна быть одетой в синий плащ и иметь ещё какие-то приметы, которые я за прошедшую с той поры четверть века просто забыл.
Смятенно пересказав своей ревнивой (и порой не без оснований) Марианночке весь нелепый разговор, я поклялся в очередной раз в неизменной верности (отнюдь не лукавя) и предупредил, что возможна провокация: тему встречи звонившая девушка не раскрыла, несмотря на все мои недоуменные вопросы.
3
В назначенное время я подошел в сквер и (сейчас не помню: то ли я вычислил женщину, то ли она — меня) полная довольно-таки высокая незнакомка лет сорока с небольшим, действительно в темно-синем просторном плаще, без всяких ужимок и вступлений огорошила меня вопросом:
— Вы знаете, что у вас неродной отец?
— ???
— Ваш настоящий отец живет в Харькове, у него другая семья, он инвалид Великой Отечественной войны, мать вам о нем не рассказывала?
— ?
— Он бы хотел переписываться с вами. Его очень растрогало стихотворение "Отец", ему посвященное.
— Но я писал не о нем. Я действительно ничего не знаю о другом отце.
— Странно. Все сестры вашей матери знают Андрея Никаноровича, не раз с ним переписывались. Вот вам его адрес. Он ждет ваших писем, он страшно соскучился по сыну. У него ведь нет больше детей, только тоже взрослая приемная дочь. Я была недавно у него в гостях, много общалась с ним, так его жалко.
— А откуда вы его знаете?
— Когда во время войны он лежал в госпитале в Нижней Курье, а потом жил там с вашей мамой, то мы иногда встречались. Конечно, я была тогда совсем девчонкой, но он так красиво ухаживал за мной, водил на танцы, он ведь был на два года моложе вашей матери.
Странное чувство овладело мной: коктейль из печали и радости. Радости, потому что никакой ожидаемой провокации не оказалось, а я перед встречей довоображался до того, что какой-то юноша назвался моим именем и фамилией и звонившая девица беременна от него, а не дай Бог расхлебывать придется мне. Печали, петому что детские подозрения мои, к сожалению, оправдались и я бастард, незаконнорожденный, а настоящий отец бросил меня до рождения, предал, отрекся от меня, а сейчас проснулся, хочет на готовенькое получить взрослого небездарного сына, не приложив никаких усилий и затрат, оскорбив смертельно давным давно мою бедную мать.
Не помню, дала ли женщина мне фотографии моего настоящего отца. Простился я с ней любезно, хотя и суховато и никогда больше не встречал ни её, ни её дочери. Шок, пережитый мною, долго давал себя знать, как ни странно. Несколько лет, приняв лишнего, я рассказывал своим собеседникам и собутыльникам о том, что у меня есть другой отец. Кстати, тогда же Наташевич рассказал мне, что у него тоже отчим, а настоящий отец, армянин, живет в Москве. Я тогда не поверил ему. И Корольков, тоже будущий писатель, был безотцовщиной.
Я ненавидел и боялся харьковчанина. Кто он? Белорус или украинец Зачем я ему? Так зреют страхи, как он даст звезде превысить досяганье, когда он Фауст, когда — фантаст? Так начинаются цыгане. Конечно, цыганам начинаться было уже поздно. Но незнакомка украла у меня детство и юность, прожитые не там и не с теми. Жизнь снова началась с нуля, с чистого листа. Причем, парадоксально, к отчиму я стал относиться с того времени лучше, ведь какие претензии могут быть к чужому, неродному по крови человеку? Ну и что ж, что он бил. Спасибо, что не убил.
Сразу же я вернулся домой, к тестю, у которого жил уже три года, и пересказал жене все услышанные новости. Она восприняла известие о новонайденном отце куда спокойнее меня (надо заметить, что она не жаловала и мою мать, которая не сумела найти с ней общий язык и мечтала о другой невестке, враче из Рязани, но отчима моего воспринимала хуже некуда, он казался ей малоразвитым, хитрым, жестоким… Как же она ненавидела его за побои, о которых я ей как-то рассказал, как же она хотела отмщения!), подтвердив, что, конечно, у меня и должен быть по всем статьям другой отец. Посоветовала переговорить с матерью. Так в двадцать пять лет я оказался новорожденным, впору было менять отчество, а может быть и отечество, в котором царит подобная несправедливость.
4
Разговор с матерью выдался не скоро. Не помню, как мы сказались наедине. Мать сразу же подтвердила истинность сообщения женщины из Зак-ска, расспросив о ней прямо-таки с незажившей ревностью, дескать, около Андрюши всегда девчонки вертелись… Она дала мне пакет с давними фотографиями, который умудрялась прятать в нашем доме и от детей, и от мужа. Пакет этот и сейчас где-то среди моих книг и архивов.
Я узнал, что отец мой, Андрей Никанорович, хотя и мог не идти на фронт, в том далеком 1944 рвался на воину изо всех своих сил, очень боялся, что не успеет ещё повоевать и война закончится, мечтал стать комендантом города, лучше Берлина. (Разбогатеть, видно, хотелось, — ухмыльнется какой-нибудь современный чересчур просвещенный читатель и прав будет, возможно, сукин сын).
От Андрея у матери был до меня первенец, которого назвали Виктором, но он умер на первом году жизни, а моя мать родила меня уже после ухода Андрея на фронт. Зарегистрироваться они не успели, да и настоящий отец мой, будучи моложе матери, не очень-то и хотел. Происходил он от боковой ветви старого казацкого рода Разумовских с примесью польского шляхетства и носил фамилию Витковский, но все равно считал себя единственным законным потомком гетмана и тосковал по щирой и незалижной Вкраине, ненавидя сталинскую неволю. Но это всё, впрочем, мой вымысел и домысел, основанный на совершенно непроверенных фактах, больше — на эмоциях, которые, на мой взгляд, актов достовернее.
Писем от него в Курью долго не было. Только чуть ли не через год мать окольными путями узнала, что он был снова тяжело ранен, на этот раз в голову и лежит в госпитале на Украине. Комендантом какого-то освобожденного городка он пребыл три дня. Ранил его не немец, а свой брат, хохол, бывший полицай, когда наши доблестные войска проводили зачистку местности.
На то время случилась оказия в Харьков, поехала навестить родню знакомая медсестра. Мать передала с ней письмо, извещая, что родился сын Владимир, что сама она ещё в декретном отпуске, что у неё пропало молоко, а козье или коровье для вскармливания стоит безумно дорого, попросила узаконить отношения и выслать по возможности аттестат. Ответом было полное непонимание, сообщение, что его аттестат отослан его собственной матери, и совет лучше начинать новую жизнь с другим хорошим человеком. Вскоре мать узнала, что Андрея забрала к себе его лечащий врач, вдова, у которой была дочь, а муж был убит на фронте. Стоит заметить, что тогда подобным семьям сразу выделялись благоустроенные квартиры, так что свободные инвалиды ценились на вес золота, ведь инвалюты тогда не знали.
5
Незаметно прошло несколько лет. Я закончил три курса литинститута, был приглашен на работу врачом в Москву. Уволиться в городе П. удалось с большим трудом, я ведь уже был номенклатурой районного масштаба. Но в начале семьдесят четвертого я оказался в столице полноправным москвичом. Прожив в литинститутовсксм общежитии около двух месяцев, я получил двадцатиметровую комнату в коммунальной квартире с телефоном в Петровско-Разумовском, почти наследственном имении, и на первых порах посчитал это за большое счастье.
В апреле или в мае мать проехала через Москву в Харьков на свидание к моему настоящему отцу. Было ли это желание увидеть былого первого возлюбленного или даже надежда на новую жизнь и возможное воссоединение (мать всегда тяготилась Михаилом Андреевичем, и она не раз собиралась от него уйти, чему мешал то я со своими уговорами, то моя сестра с тем же) трудно сказать. Она побыла несколько дней у меня в гостях, уже в комнате, я сводил её на спектакль во МХАТ, стыдясь и себя самого, и её, нашей бедности и неприкаянности, а через день-два раздался вечерний звонок, я услышал далекий голос матери и она передала трубку отцу Андрею Никаноровичу. Так я впервые услышал голос родного отца, но кроме тягостного чувства резкого отчуждения, обиды за давнее предательство и тупой боли в висках ничего светлого не ощутил. Впоследствии было от него ещё несколько телефонных звонков и писем, но я наотрез отказался поддерживать отношения.
Сегодня, пятидесятилетний, может быть, я вел бы себя помягче, не был бы столь жесток и категоричен, но в преддверии тогдашних тридцати, видимо, не мог поступить иначе. На обратном пути мать опять заехала ко мне и сказала, что я был прав: наливать кипяток в склеенную чашку бессмысленно, и жизнь доживать она будет на Урале с моим отчимом.
И вот похоронив его, а ещё полтора года назад похоронив тестя, я не знаю, жив ли мой настоящий отец, а если он умер, то кто закрыл ему веки и где находится его могила, чтобы положить цветы и отвесить последний поклон. И стыдно становится, истинный крест, стыдно и до слез жалко всех их, моих бедных родителей, все их поколение, вкусившее сполна прелести Советской власти, раскулачивание, Отечественную воину и перестройку, под корень подрезавшую все их жалкие надежды на спокойную обеспеченную старость. Так затевают ссоры с солнцем.