30937.fb2
До известной степени страх подстегивался надеждой, надеждой на то, что с изменением погоды немецкие части, находящиеся за пределами города, смогут каким-то образом прийти на помощь осажденным. Страх и надежда были тесно связанными друг с другом чувствами, подобно инцесту.
Отчаяние упрямо наталкивалось на простую инерцию, владевшую людьми так долго, что они утратили ощущение преходящего характера времени. Это было какое-то затмение, которое будет длиться вечно. С другой стороны, память никуда не делась. Человек помнит о том, что произошло в декабре или январе — до того, как все это началось. События предыдущих месяцев могли по какой-то причине показаться совсем недавними, произошедшими не более пяти минут назад. Возникало ощущение, будто предыдущие месяцы прошли при полной потере сознания или в болезненном бреду. Это особое чувство станет наиболее заметно после того, как осада наконец прекратится. Впрочем, до ее окончания было еще далеко, и в апреле еще никто не знал точно, когда настанет этот долгожданный день. Мрачное отчаяние — в те дни еще никто не употреблял слова «депрессия» — сменялось некой разновидностью тупой, упрямой, уверенной инерции по мере того, как один день неумолимо сменял другой. Эти два настроения не столько чередовались, сколько плыли вместе, как будто слившись воедино, приводя к некоему космическому безумию, к счастью, не вызывая сходства с полностью угасающей моралью. Как это обычно бывает, каждый ощущал эти вещи по-своему, в пределах собственного «я». Апрель — самый жестокий месяц.
Шерер, выполнявший обязанности командира гарнизона под аккомпанемент стонов раненых солдат, вполне мог слышать горячечный бред Кордтса, находившегося на втором этаже здания ГПУ. Кордтс во второй раз оказался в этом проклятом месте, но, находясь в состоянии бреда, этого не понимал. Жуткая рана в щеке по-прежнему не заживала, и повторное заражение вызвало высокую температуру. Какое-то время щека отчаянно чесалась. Иногда зуд возникал во рту, в труднодоступных участках, до которых он никак не мог дотянуться пальцем. Он доводил себя почти до безумия, как бешеный расчесывая рану. Наверно, именно так он и занес инфекцию. Кроме того, они несколько дней перетаскивали трупы русских солдат, когда растаял снег и обнаружились целые кучи убитых, и защитники города с ужасом обнаружили, как их много. Никому в голову не приходила мысль о том, что следует расчищать улицы от убитых или хоронить их. Когда вонь разлагающейся мертвой плоти стала невыносимой, немцы просто начали убирать трупы, валявшиеся прямо перед отдельными огневыми точками и у входа в здание ГПУ.
Поэтому не следовало также исключать и той вероятности, что Кордтс мог отравиться, прикоснувшись к трупной слизи. Сам он этого наверняка не знал. Затем его стало лихорадить, и ему сделалось все равно. Вскоре он впал в бредовое забытье. Когда в небе начали рокотать авиационные моторы, он продолжал думать о том, что его вывезут из города на самолете, и стал разговаривать с Моллем, которого отправили отсюда на «юнкерсе» много дней тому назад, уверяя своего незримого товарища в том, что их, наконец, эвакуируют. Ему казалось, будто Молль напуган, потому что один из «юнкерсов» сбили русские зенитки через несколько секунд после того, как он поднялся над обледенелой взлетно-посадочной площадкой. Он упал в снег и загорелся. Было ясно, что все, кто находился на его борту, погибли. Над обломками самолета высоко взлетали в небо языки жаркого пламени.
— О боже мой! — простонал Молль. Он уже много дней страдал от боли в обмороженных ногах и руках. Боль была такая, что он уже едва мог сдерживать себя. Он стонал всю долгую дорогу от Селигера до Холма.
В Холме ему стало еще хуже, и, когда он услышал, что его отправят на самолете в тыл, в его глазах зажглась надежда. При этом он продолжал стонать, потому что больше был не в состоянии сдерживать себя. Хирург едва не решил ампутировать ему ноги, но тут возник слух, что Молль включен в список тех, кто подлежит эвакуации.
Утром прилетели два «юнкерса». Первый, превращенный в обломки выстрелом русской зенитки, догорал на снегу. Все, кто в нем находился, погибли.
— Давай, Молль! — произнес Кордтс. — Поторапливайся!
— Не могу. Отнесите меня обратно в госпиталь.
Второй «юнкере» все еще стоял на обледенелой взлетной полосе, его двигатели громко работали на холостых оборотах. Торопливо шла погрузка раненых. Нужно было спешить, поскольку враг продолжал обстреливать взлетную полосу. Эвакуируемым были видны лица пилотов, бесстрастно наблюдавших за тем, как догорает первый самолет. Здоровые солдаты, переносившие раненых на носилках, опустили их на землю, не зная, что делать.
Снова застрочили русские пулеметы, заставив ускорить погрузку. Им ответили пулеметы защитников периметра.
— Сегодня твой счастливый день, — сказал Кордтс. — Так что пошевеливайся. Через полчаса ты будешь в Риге.
— Нет!
Но выбора у Молля не было, убежать он не мог. Он попытался скатиться с носилок, которые были поставлены на лед, но Кордтс, разъяренный его глупым поведением, ударил ногой по ноге Молля. Боль буквально парализовала Молля, и Кордтс с Фрайтагом закатили его обратно на носилки, затем подняли их и направились к самолету.
Фрайтаг, которого окружающие всегда воспринимали с большей симпатией, чем Кордтса, попытался успокоить раненого в последние минуты, пока они ожидали очереди, чтобы погрузить Молля на борт самолета.
Затем они передали раненого товарища экипажу «юнкерса» и поспешили прочь с простреливаемого врагами открытого пространства посадочной площадки.
Из укрытия возле снежной стены они проводили взглядами поднимавшуюся в воздух крылатую машину. Самолет, оглушительно ревя двигателями, пролетел над горящими обломками первого «юнкерса». Затем медленно набрал высоту и спустя какое-то время исчез в высоком чистом небе.
Через три месяца мечущийся в лихорадке Кордтс продолжал громко уверять Молля в необходимости эвакуации. Он не вполне четко помнил о том, как лягнул товарища ногой, но почему-то испытывал легкие угрызения совести и разговаривал с ним достаточно любезно.
Кордтсу также нужно было уверить самого себя в том, что нужно лететь, потому ему казалось, будто он садится на самолет вместе с Моллем. В бредовых картинах, возникавших в его сознании, он видел пылающие обломки сбитого русскими самолета, и у него возникло ощущение, будто он кожей лица чувствует жар вздымающегося в небо пламени.
Затем все это исчезало, и на смену прежним видениям приходили новые, или же он погружался в черную пучину болезненного сна.
После этого он просыпался и понимал, где находится и что с ним, и чувствовал, как нещадно чешется изуродованная щека, но из-за инфекции, проникшей в его организм, он так страдал и был так слаб, что не мог дальше расчесывать рану, не причиняя себе мучительной боли. Медики давали ему лекарства, чтобы сбить температуру и устранить воспаление. Когда они забывали сделать это, он грубо требовал у них необходимые медикаменты. Поскольку в госпитале находилось еще несколько десятков больных и раненых, его грубость не имела никакого действия и лишь неким странным образом поднимала ему настроение. Он не мог беспокоиться меньше о собственных страданиях и чувствовал себя лучше в те минуты, когда сердился. Временами ему становилось стыдно за собственное поведение, однако стыд проходил так же быстро, как и возникал. Он больше не испытывал отчаяния и больше ничего не боялся. Ему все было безразлично, он, пожалуй, лишь не хотел снова впадать в отчаяние и испытывать страх. Иногда находившиеся рядом с ним люди приказывали ему замолчать, иногда он мог сказать что-нибудь мрачно-остроумное, что вызывало у некоторых соседей завистливый смешок. Во всяком случае, он был не единственным, кто жаловался на свои болячки или грубил медикам. Обычно он не отличался разговорчивостью. Но теперь его болтливость была вызвана болезненным состоянием; тем огнем, что сжигал его рот изнутри. От разговоров ему делалось еще хуже. Однако в его тогдашнем состоянии молчаливые страдания были просто невыносимы. Многое из того, что он тогда произносил, было просто малопонятно.
Он слышал, как где-то высоко в небе летят самолеты, и это снова заставляло его заводить разговоры с Моллем. Самолеты, которые он слышал, разумеется, не взлетали и не садились, потому что взлетно-посадочная полоса вот уже несколько месяцев находилась у русских. Они пролетали над Холмом, но лишь сбрасывали на парашютах контейнеры с боеприпасами и продовольствием, которые приземлялись главным образом за границами периметра, за последние недели сильно уменьшившегося в размерах. Русские прилагали все мыслимые усилия для того, чтобы завладеть этими грузами, причем не только для того, чтобы лишить противника еды и боеприпасов. То же самое было теперь жизненно необходимо и им самим. В последнее время они сильно оголодали и давно не имели в нужном количестве медикаментов. Защитники города об этом практически ничего не знали, если не считать сведений, полученных от недавно захваченных в плен красноармейцев.
Кроме того, на немецких позициях несколько раз оказывались русские перебежчики, которые также сообщали о бедственном положении советских воинских частей, осаждавших Холм. Немцы были чрезвычайно удивлены, увидев красноармейцев, пытавшихся проникнуть внутрь стремительно сужавшегося периметра. Насколько же скверной была обстановка в рядах русских войск, если люди бежали от своих соотечественников и пытались найти пристанище среди врагов? Неужели все действительно так плохо? Шерер приказал кормить перебежчиков и заставил их перетаскивать боеприпасы и продовольствие из одной части города в другую, на различные огневые точки. Русские подчинялись с какой-то необычной благодарной покорностью. Была ли она искренней? Похоже, что да, но кто на самом деле мог утверждать это… Нескольких пленных тайком увели и расстреляли в каких-то неприметных углах вопреки приказаниям Шерера, руководствуясь какими-то неясными соображениями мести. Дезертиров было немного, но они продолжали прибывать время от времени. Теперь эти люди свободно передвигались по городу, без всякой охраны, ели вместе с солдатами немецкого гарнизона. Шерер также не отказывал в пище немногим гражданским лицам, все еще остававшимся в городе.
Последняя казнь на виселице состоялась несколько месяцев тому назад. После нее выстрелы в спины немецких солдат прекратились.
В ночных снах или в дневном горячечном бреду в сознание Кордтса возвращались эти жуткие картины. Казалось, будто в его мозгу на миг открывались двери комнат, в которые он мог время от времени снова зайти. Ему вспомнилась казнь, состоявшаяся в один ясный зимний день, затем еще одна, когда было облачно и шел сильный снег. Это была последняя казнь, подумал Кордтс, и состоялась она после того, как были убиты Байер и фельдфебель из отряда егерей. Сначала на небе появились плотные облака, затем пошел снег, но до этого с эшафота, установленного на главной площади, столкнули пятерых человек. У каждого на шею была наброшена петля. Их настигла заслуженная кара, подумал он, и даже если кто-нибудь из них был казнен по ошибке или даже все они по воле Божьей оказались в этом недобром месте случайно, то все они в любом случае рано или поздно умерли бы. Для того кто так явно презирал войну, он испытывал на удивление лишь самую малую жалость к гражданским. Многие защитники города и большинство их упрямых противников были всего лишь мальчишками, которые вполне могли ненавидеть собственные страдания, но принимали их как часть невероятного хода событий, так, как они принимали свою работу и трудную монотонную судьбу в своей гражданской, мирной жизни. Война не была привычным повседневным явлением, но, начавшись, она стала именно такой, и поэтому к ней относились достаточно буднично, ее презирали и ненавидели. Однако в подобных критических обстоятельствах они даже находили в себе мужество, чтобы воспринимать ее с обычным обязательным стоицизмом. Независимо от того, как обстояли дела, в конце концов, слабаки были слабаками, точно так же как и в гражданской жизни, хотя здесь всем им эти истины напоминали в более острой, жесткой форме. Слабаком Кордтс не был, как и не имел особых политических убеждений. Он отличался лишь явно выраженным гневом и в целом был неглупым парнем. Ему было под тридцать. Вообще-то его ровесники, призванные на воинскую службу, раньше были почти все убиты. Его же смерть еще не забрала к себе. В будущем солдаты его возраста почти все погибнут от вражеской пули или от жуткого холода, когда вермахт станет, образно выражаясь, огромной расчетной палатой банка для более неграмотных юнцов или зрелых мужчин в возрасте старше сорока лет.
На эшафоте стояла жуткого вида старуха, возможно, и не слишком старая, но крайне уродливой внешности.
— За Родину! — крикнула она, обращаясь к бесшумно идущему снегу. Стоявший рядом с ней мужчина был похож на обычного крестьянина, а вовсе не на диверсанта, который явно смирился с судьбой, попавшись случайно, и сейчас напоминал человека, выслушивавшего брань сельского старосты за то, что разорил соседский курятник и теперь готов тупо принять за это смерть.
Рядом с ним стоял мальчишка лет тринадцати. Похоже, что все русские дети лет с шести становятся неотличимо похожими, более честными и разумными созданиями, чем их родители. В их взгляде есть нечто такое, чего ни за что не найти у немецких детей или детей в какой-нибудь другой стране. Во всяком случае, Кордтс нигде ничего подобного не видел. И все же, когда они становятся старше, то делаются совершенно безумными или склонными к преступлениям жестокими болванами. Кордтс еще никогда не встречал в этой стране взрослых, которые хотя в какой-то степени напоминали собственных детей.
На казни присутствовал генерал Шерер. Вид у него был решительный и суровый. Он напоминал капитана корабля, вознамерившегося разом покончить с возникшим на борту корабля мятежом. Кордтс не имел ни малейшего представления о том, при каких обстоятельствах схватили этих людей. В первый раз у пойманных обнаружили радиоприемники и снайперские винтовки, нашли ли что-то подобное у этих пятерых, он не знал.
Старуха как будто собралась сказать что-то еще, однако исполнители казни столкнули русских с помоста, и они закачались в воздухе. Вокруг тел повешенных вихрем взлетал снег, окутывая их белым саваном. К эшафоту была прибита дощечка с надписью о том, какие преступления против вермахта совершили казненные. В ней также содержалось предупреждение тем, кто в будущем осмелится поднять руку на немецких солдат. Защитники города, немцы, давно привыкли к подобным объявлениям у себя на родине, правда, в них отсутствовали предупреждения о смертной казни для нарушителей закона, а просто приводились правила, регламентирующие все мыслимые формы человеческой деятельности. Такие объявления развешивались во всех людных местах: на углах улиц, на вокзалах, стенах фабричных цехов, казарм, общественных уборных. Они печатались мелким шрифтом в газетах и в пропусках, которые все были обязаны постоянно носить с собой, но никто никогда не обращал серьезного внимания на ненависть, которую эти объявления пробуждали в душах жителей оккупированных немцами территорий.
Надписи всегда были превосходно выполнены, и список ограничений, невыполнение которых могло привести к смертной казни, излагался с предельной скрупулезностью. Эта точность была сугубо немецкой по духу и таким образом являлась наиболее отталкивающей в глазах русских людей. Подобные таблички каким-то образом становились символом ненавистного присутствия германских войск и вызывали больше неудовольствия, чем сами немцы. Если бы оккупанты просто вешали людей без размещения повсеместно этих правил, то экзекуции не вызывали бы столь сильного гнева у мирного населения.
Позднее в Холме и в прочих местах стали находить раздетые тела захватчиков с такими же надписями, тщательно вырезанными на их обнаженных спинах. Захватчики так и не смогли понять этого, потому что столь тщательно сделанные увечья были всего лишь незначительной разновидностью увечий, практиковавшихся одержимыми жаждой мщения местными жителями и солдатами страны, на которую напал враг, в отношении вражеских солдат.
Снегопад, метель и косые солнечные лучи подсвечивают кружащиеся в небе «юнкерсы». Им пришлось прилететь сюда, чтобы сбросить грузы на реку Ловать. Зоной выброски выбрали замерзшую поверхность реки. Лед был присыпан снегом, и Ловать напоминала голую долину, проходящую через весь город, огромную впадину, где не было черных руин, расщепленных деревьев, куч камня и кирпичей.
Грузы летели вниз, в пелену взвихренного снега. Малочисленные группы защитников города выбежали со своего берега на лед, надеясь, что снегопад укроет их от врага спасительной завесой. Пулеметы трещали у них над головой, прикрывая от вражеского огня, пока они пытались как можно быстрее перетащить грузы на свой берег.
Фрайтаг указал на парашют, попавший в небольшую ямку, и они устремились к тому месту, где можно было бы укрыться от вражеских выстрелов. Но чтобы оказаться там, следовало перебраться через невысокий бугор, торчавший на другом берегу. Несмотря на предосторожности, они все равно попали под огонь противника. Они мгновенно залегли, уткнувшись лицом в снег. У них обоих сильно болели ноги, обмороженные во время отступления от берегов Селигера. Они еще не успели зажить, и поэтому лежать на снегу было чрезвычайно неприятно. Лишь энергичные движения могли бы заставить их забыть о безумном холоде и постоянной боли. Однако это было невозможно, потому что над их головами продолжали свистеть вражеские пули. Напряжение по-прежнему не отпускало их, но возможности хотя бы немного подвигаться у них не было. Какое-то время впрыснутый в кровь адреналин все еще избавлял их от физических страданий. Однако минута шла за минутой, а они продолжали неподвижно лежать на снегу, постепенно ощущая, как холод начинает проникать в каждую клеточку тела и как в обмороженных ногах снова начинает пульсировать мучительная боль.
От боли и холода на глазах у них появились слезы. Они внимательно вслушивались в рокот пулеметных очередей и в продолжительном перерыве между ними двинулись вперед. Встав, они застонали от боли в обмороженных ногах. Пошатываясь и едва не падая, Фрайтаг и Кордтс заковыляли к другому краю бугра в направлении впадины, в которой застрял груз.
Там они застали русского солдата, пытавшегося штыком вскрыть ящик. Они тут же набросились на него и опрокинули на парашютный шелк и, прежде чем он успел отреагировать, прижали стволы автоматов к его животу. Фрайтаг схватил автомат, прислоненный к ящику, а Кордтс отобрал у русского штык. Кордтс попытался открыть замок грузового контейнера, но тот либо замерз, либо его заклинило при ударе о землю. Отчаянно ругаясь, он принялся бить по нему автоматом и ковырять штыком. Русскому разрешили встать, и он стоял рядом, шумно дыша носом. Кордтс почувствовал, как из глаз у него снова потекли слезы.
— Да ты не дергайся! — сказал ему Фрайтаг. — Притащим его к себе и там откроем.
Кордтс снова выругался и сообщил, что ящик слишком тяжелый. Хотя на самом деле это не совсем соответствовало истине. Они с Фрайтагом посмотрели на белую ленту замерзшей реки в надежде увидеть там своих товарищей, которые могли бы прийти им на помощь. Однако они никого не увидели вблизи ямы, в которой находились. Снег пошел сильнее прежнего, сильно затрудняя видимость. Кордтс снова попытался открыть ящик и разозлился еще больше, подстегиваемый нетерпением, страхом и болью в ногах. Он был одержим намерением открыть крышку и вытащить из контейнера пачку сигарет, чтобы как можно скорее закурить и немного успокоиться. В такие посылки всегда укладывали запас сигарет. Наконец крышка поддалась, и они заглянули внутрь. Однако там в непривычном порядке лежали какие-то коробки и упаковки, и было трудно понять, что в них находится. Кордтс почувствовал, как в нем закипает гнев, а холод не перестает донимать его, пробирая до самых костей.
Пойдем, Гус! Пойдем скорее! Иван поможет нам дотащить его. Пойдем!
Кордтс стиснул зубы, осознавая, что ведет себя как последний идиот. Действительно, нужно уходить. Фрайтаг потряс его за плечо. Оглянувшись, Кордтс увидел, что его товарищ уже обрезал стропы, и купол парашюта порывами ветра медленно несет к реке. Русский держал одну из строп в руке. Вид у него теперь был уже не такой испуганный, как за минуту до этого. Бросив взгляд на содержимое ящика, он выудил из него какую-то упаковку. Сорвав обертку из коричневой бумаги и бросив ее на снег, он открыл пачку сигарет. Затем сунул сигарету в рот. Фрайтаг, забрав у него пачку, последовал его примеру. Было слышно, как у него клацают от холода зубы. Сделав глубокую затяжку, он перестал дрожать. Табак немного успокоил его, помог собраться с мыслями, вспомнить события последних минут. Оглянувшись по сторонам, они с Кордтсом не увидели никого — ни своих товарищей, ни русских, іустая завеса снега как будто скрыла их от окружающего мира.
— Все в порядке. Пора идти.
— Ну ты и придурок, — с облегчением в голосе и едва ли не с восхищением произнес Фрайтаг. В руках у русского оставался конец стропа. Кордтс и Фрайтаг подтянули оставшуюся часть.
— Держи! — произнес Кордтс.
Русский взял дымящуюся сигарету и расслабился еще больше, понимая, что если ему предлагают покурить, то явно не станут расстреливать на месте. Последние десять секунд, которые он наслаждался табачным дымом, показались ему едва ли не вечностью.
Кордтс заметил тупую довольную улыбку, появившуюся на лице пленного, и подумал о том, как было бы забавно выстрелить ему живот в тот самый момент, когда изо рта у него выплывает сигаретный дым. Он отвратительно чувствовал себя весь день до того, как все это случилось, и не испытывал ни малейшего желания кого-либо убивать. Однако ему никак не удавалось избавиться от таких мыслей, приходящих в голову совершенно неожиданно. Им с Фрайтагом никак не удавалось разглядеть в снежной мгле свой берег реки, однако до него было недалеко. Очевидно, остальные совсем забыли о них, так что на постороннюю помощь рассчитывать не приходится. Они уже почти дотащили ящик до своего берега, когда перед ними возникли какие-то тени и теперь к периметру заветный груз тащили десять человек. Снегопад не прекращался. Кордтс оглянулся и увидел, как русский убегает прочь. Кордтс ничего не сказал на это, продолжая держать в руках стропы.
— Что ты делаешь? — спросил кто-то. Затем кто-то из солдат заметил убегающего русского и выстрелил в него, когда тот уже выскочил на свой берег.
— Просто так. Может, они просто больше не хотят знаться с нами, — ответил третий солдат.
— Нет, я думаю, это Кордтс напугал их, — с легким смешком произнес Фрайтаг, сам не веря своим словам.