30939.fb2
- Это же я, товарищ Якуб! Ты не узнал меня? Я - Хосров-муэллим, да!... Учитель!
Красный Якуб отошел от красноармейца, встал у ограды против Хосрова-муэллима.
- Почему не узнаю? - сказал он, и Хосров-муэллим услышал в голосе Красного Якуба самую глубокую скорбь мира, и беспокойство Хосрова-муэллима превратилось в жуткий страх, сердце его сильно заколотилось перед самой дурной вестью, и когда впоследствии Хосров-муэллим вспоминал тот миг противостояния с Красным Якубом, сердце его колотилось так же сильно, как будто он опять ничего не знал и был накануне страшной вести. У Красного Якуба даже голос изменился. И он, несмотря на свою хилость и немощность, говоривший всегда властно, как положено доверенному представителю нового правительства, теперь будто переменился, снова стал обыкновенным кузнецом... Нет, тут речь не о каких-то врагах народа...
- Узнал? А почему не велишь пропустить меня?
- Не ходи, учитель, Гадрут не то место, куда стоит ходить!
- Почему?... - Вопрос задал уже не Хосров-муэллим, нет, это был голос ужаса, вопрос задал сам ужас.
Всем в Гадруте, в том числе, конечно, и Красному Якубу, было запрещено говорить о чуме, запрещено произносить хоть слово, и уже то, что Красный Якуб из-за ограды разговаривает с Хосровом-муэллимом, было нарушением инструкции. За это могли расстрелять. Но Красный Якуб не мог оставить Хосрова-муэллима за оградой и уйти, большевика тоже душил комок в горле:
- Не спрашивай, учитель, не спрашивай...
- Да что случилось-то?!
- Уходи без оглядки, уходи, учитель, беги отсюда! И никогда в жизни больше не появляйся в этих местах!
- Да что ты говоришь, послушай?! У меня здесь трое детей, семья! Ты понимаешь, что ты говоришь? - Хосров-муэллим поверх ограды обе ими руками схватил Красного Якуба за ворот шинели, стал трясти, пока не почувствовал безжизненность, легкость тела внутри шинели, Хосрову-муэллиму даже вдруг показалось, что, если он сейчас не отпустит, человек прямо тут и умрет, - руки его вяло повисли вдоль тела, и совершенно безжизненным голосом он повторил: Ведь у меня там... у меня там трое деток, семья...
- Нету, учитель, у тебя там больше никого нет! - Красный Якуб не мог больше смотреть в почти вылезшие из орбит глаза Хосрова-муэллима. Он повернулся и, едва волоча ноги, пошел прочь от ограды.
Красный Якуб знал всех умерших от чумы в Гадруте, он знал, что три сына Хосрова-муэллима и его жена умерли один за другим...
Командир красноармейцев с подозрением смотрел в сторону Красного Якуба, он видел, как этот человек, нарушив инструкцию, только что говорил у ограды с одним из тех, кто стремился пройти в Гадрут. Но подозрительные взгляды были Красному Якубу уже безразличны, ноги влекли его в ад - в Гадрут...
Профессор Лев Александрович Зильбер, только что вернувшийся из Баку, к ночи так устал, что с трудом держался на ногах, ему казалось, что сейчас он упадет, уснет и никогда не проснется; жажда сна походила на настоящую жажду, когда человек, сгорающий от нее, вдруг встречает воду и пьет, пьет, не может напиться; профессор Зильбер удивлялся, как он выдерживает жажду сна, захватившую все клетки его организма.
Но все сильнее разгоралось пламя гигантского костра из дров и трупов, свет этого пламени растапливал темноту ночи, как абсолютно черную свечу, разливался по всей округе, и сон сбегал с профессора Зильбера, жажда сна уходила, глаза его сощуривались теперь не от недосыпания, усталости, а от чувства бесконечной печали, которую несло в себе сверкание костра, его жар, который чувствовался постепенно все сильнее, даже на далеком расстоянии, даже в режущей как кинжал ночной стуже.
На самом верху штабеля трупов, уложенного поверх дров, было тело доктора Худякова, и в разгорающемся пламени местные партийные и комсомольские активисты, стоявшие в сторонке с дрожащими от волнения коленями и колотящимися сердцами, тотчас его узнали. Благородный, симпатичный, довольствующийся малым интеллигент Худяков нередко лечил и партийных работников, и комсомольцев, и то, что теперь сам он вот так горел на костре, был первым на груде трупов, усиливало страх, увеличивало ужас костра.
Пламя разгоралось. И рука доктора Худякова начала медленно подниматься. Конечно, смотрящие на костер люди понимали, что от жара мышцы съеживаются, потому рука доктора Худякова и поднимается, но в медленном жесте мертвой руки все равно была угроза, будто чума грозила миру. В нем было предупреждение всем греховным делам мира вообще, и у ряда должностных лиц (неведомо друг для друга) среди местных партийных и комсомольских активистов, издалека глядящих на тот костер, душу наполнило неведомое чувство - смесь страха и раскаяния.
Люди вдруг стали припоминать совершенные ими несправедливости, о которых не задумывались прежде, напрасно обиженных (которых в жизни не вспомнили бы!), и им хотелось теперь то ли покаяться, то ли у кого-то попросить прощения, повиниться, что-то взять на себя, поплакать, попросить пощады. А может, все это были только страх, и ничего больше, страх в черную ночь вот так же сгореть на жутком костре...
Рука доктора Худякова вдруг обломилась, упала в огонь.
В костре под охраной вооруженных красноармейцев горели не только безжизненные тела. Вместе с умершими волнениями, радостями, печалями, заботами, любовями, уважениями и ненавистями до вчера, даже до сего дня они еще были живы, еще дышали, но больше никогда не повторятся на этой земле. Несмотря на свои тридцать пять лет, считавшийся опытным иммунологом, вирусологом, микробиологом, часто встречавшийся со смертью профессор Лев Александрович Зильбер никак не мог привыкнуть к этому костру, растапливающему ночь, как черную свечу. Хладнокровие врача и ученого, важность цели не приходили ему на помощь. И в студеную ночь перед тем костром профессор Зильбер страдал.
Для костра они выбрали место примерно в шести километрах от Гадрута, в низине, чтобы отблеск не был виден в Гадруте и окрестных селах, чтобы люди ничего не узнали. Потому что гадрутцы, доведенные до безумия беспощадностью чумы, не смогли бы вынести еще и безжалостного сожжения близких и любимых. Но по мнению профессора Зильбера, для спасения оставшихся, чтобы чума не распространилась, костер, беспощадный как сама чума, был необходим...
Примерно в шестидесяти метрах от костра стояли пятьдесят вооруженных винтовками красноармейцев, санитары, члены бактериологической группы. Стояли кругом, на расстоянии вытянутых рук друг от друга. Красноармейцы, не сговариваясь, повернулись к костру спиной. Не потому, что они вглядывались в темноту, чтобы никто не приблизился к проклятому месту, а потому что они не могли смотреть на костер, запах горелого мяса и костей вызывал у них тошноту, а когда потрескивали пылающие дрова, молодым красноармейцам казалось, что трещат человеческие кости.
Мурад Илдырымлы, как и санитары, врачи, бактериологи, хотел смотреть на костер. Но и этот закаленный, видевший сотни смертей, бывший свидетелем многих страданий человек, как ни старался, как ни боролся с собой, не сумел приказать своим глазам, неестественно сверкающим, больным, и повернулся к костру спиной. Уполномоченный Главного политического управления Азербайджанской ССР понимал, осознавал, что проявляет слабость, трусость, ведь врагу надо смотреть в глаза до самого конца, а чума была таким врагом, и костер был итогом чумы, и нельзя отводить взгляд от пламени; все он понимал и осознавал, но на костер смотреть не мог и за это казнил себя: теперь, несомненно, шпионы, кулаки, бешеные враги рабочего и крестьянского класса получают наслаждение от пылающего костра плода их черных дел - эпидемии чумы, занесенной в Гадрут ради продолжения борьбы с советским государством, они думают, что достигли цели, и у чекиста Мурада Илдырымлы нет сил смотреть на этот костер...
Уполномоченный потер ладонью лицо, поскольку с утра до вечера он скакал на сером жеребце, рука его пахла уздечкой, и теперь в наполнившем окрестности запахе костра только запах уздечки свидетельствовал, что жизнь еще существует, что солнце взойдет, и утро наступит, и классовая борьба будет продолжена, и красное знамя на башне Кремля развевается и всегда будет развеваться. Запах уздечки увлек уполномоченного Главного политического управления в далекое прошлое, в те времена, когда он был подростком и очень-очень далеко от Гадрута, в селе у подножия Бабадага еще до рассвета водил поить коней к холодному как лед роднику Нурлу в нижней части села... Странно, почему он это вспомнил? Ведь коней он водил к роднику без седла, уздечки, голый вскакивал на спину неоседланного коня...
В душе уполномоченного возникло странное - родное, близкое, но неосуществимое - желание: набрать бы в горсть ледяной воды из родника Нурлу, о котором столько лет не вспоминал (некогда было вспоминать!), будто совсем позабыл, набрать и плеснуть себе в лицо. Он даже отвел от лица руку, чтобы зачерпнуть воды, но зачерпнул только вонь от костра и скорее поднес руку к носу, чтобы опять почувствовать запах уздечки. В запахе уздечки было что-то родное, что-то от их дома в селе, оставшемся у подножия далекого Бабадага, и человеку снова захотелось, как в детстве, когда он прыгал и скакал без штанов по дому и по двору, обнять мать, радостно и жадно набить карманы конфетами в разноцветных фантиках, всего-то однажды привезенными отцом из города. Но прошедшее никогда не возвращается, те дни навечно остались в прошлом. И Мурад Илдырымлы никогда больше не увидит село, оставшееся у подножия далекого Бабадага... Больше никогда не посидит лицом к лицу с матерью. Никогда больше не увидит отца...
От Мурада Илдырымлы никого не останется на свете, потому что в суровые годы борьбы не было времени строить семью, и в сущности, ошибкой было даже жалеть об этом: все свободные и счастливые дети будущего будут его детьми. Конечно, свободные и счастливые дети будущего не узнают, что звали его Мурад, а фамилия Илдырымлы, ну и что? Свободные и счастливые дети будущего будут детьми Революции, а значит, детьми Мурада Илдырымлы: потому что Мурад Илдырымлы это и есть Революция; Революция - дело сотен, тысяч мурадов илдырымлы, то есть Революция - это их жизнь, это они сами; тысячи мурадов илдырымлы были русскими, азербайджанцами, украинцами, татарами, грузинами, узбеками, белорусами, а все они строили новое общество, а все члены нового общества, которое будет построено, значит, их дети - дети тысячи мурадов илдырымлы...
Братья Мурада Илдырымлы тоже, уйдя из своего села, от подножия далекого Бабадага, разбрелись каждый в свою сторону, и в селе, со старухой - их матерью, со стариком отцом, оставалась одна сестра Мурада Илдырымлы, Зулейха.
Пройдут годы, дети стеснительной, бессловесной сельской девочки Зулейхи, ее внуки станут членами нового общества, и в их счастье, в их беззаботной, свободной жизни будет пусть маленький, пусть хоть с песчинку, но все же какой-то вклад Мурада Илдырымлы.
Уполномоченный Главного политического управления Азербайджанской ССР Мурад Илдырымлы уже два дня был болен. Он заразился чумой. Но никто, кроме него самого, не знал об этом. Даже профессор Зильбер. Когда уполномоченный понял, что заболел, он не хотел в это верить, не желал примириться с тем, что в такое трудное и ответственное время его одолела чума. Но верил он или не верил, мирился или не мирился, он заболел и прекрасно знал, чем это кончится. Уже два дня уполномоченный ни к кому не подходил близко, ни к кому не прикасался, со всеми разговаривал издалека, со спины своего серого жеребца. Он изолировал и себя, и коня: в Гадруте крупный скот и овцы, кони и ослы гибли как люди. Сколько еще дней это будет продолжаться? Два? Три? А потом? Потом, конечно, окончится в больнице... Нет, уполномоченный все решил. Все окончится сегодня. Он не станет умирать в постели, он не будет просить у чумы пощады, потому что просить пощады у чумы то же, что у врага просить пощады.
В морозную ночь у костра, в последние (он сам так решил!) часы своей жизни Мурад Илдырымлы весь горел в лихорадке, но в захваченном чумой сердце царила страшная ярость - ярость против врага. И еще, конечно, было сожаление: он не сможет, как многие его товарищи по оружию, ставшие жертвами в перестрелках с врагами, бандитами, продолжать борьбу до конца... Правда, особого значения это не имело, ведь рабоче-крестьянская власть была победившей властью, значит, несмотря ни на какую чуму, коммунизм будет построен!... Будущее было за коммунизмом!... Владимир Ильич Ленин умер пять лет назад, но даже и это не имело особого значения: будущее было за Владимиром Ильичем Лениным!...
Пламя костра освещало лица стоявших в молчании санитаров, врачей, бактериологов, руководящих работников района, и лица, разные, конечно, как все человеческие лица, были сейчас одинаково скорбны. Звуки доносились только от костра: дрова потрескивали, и каждый раз, когда от костра доносился треск, молодые красноармейцы вздрагивали, им казалось, что трещат горящие кости, горящие волосы.
И еще слышалось кваканье лягушек со стороны маленькой горной речки, будто как собаки воют на луну, так и лягушки квакают на гигантский костер неожиданно, среди ночи. В ночном кваканье лягушек было что-то неестественное, что никогда не сотрется в памяти большинства тех, кто стоял вокруг костра; лягушачье кваканье не было похоже на голос природы, оно было как голос судьбы.
Вдруг издалека к костру стал приближаться какой-то гул. И профессор Зильбер, и другие члены бактериологической группы, и районное руководство, и командование красноармейцев боялись именно этого: боялись, что люди узнают о костре, сбегутся сюда...
Докатывающийся из темноты ночи гул заглушил и звуки костра, и кваканье лягушек, а красноармейцам, недавно мучившимся от яркости и звуков костра, показалось, что сию минуту они столкнутся с ужасом, в сто крат более страшным, чем горящий за спиной костер. Молодые красноармейцы, следуя инструкции, полученной ими перед тем, как идти сюда и образовать круг, сняли винтовки с плеч и направили дула винтовок вверх, встали наготове против доносившегося из темноты и постепенно, с пугающей скоростью нараставшего гула.
Как проведали жители Гадрута - мужья, жены, дети, отцы, матери, братья, сестры горящих на костре пожилых, молодых, детей, - откуда узнали, где костер? Этого и позже никак не могли понять ни профессор Зильбер, ни органы, которые вели расследование. Правда, многие были арестованы (тогда аресты в Гадруте наделали не меньше бед, чем чума, и были не менее, чем чума, страшны...), но скорее всего все произошло инстинктивно, как некое явление природы, как сель, как смерч.
Когда люди приблизились, когда свет луны и костра осветил их искаженные лица, ставшие неузнаваемыми от боли, страданий и мук, когда движущиеся человеческие силуэты выступили из темноты, среди окружавших костер районных руководителей, членов бактериологической группы, санитаров, милицейских работников тоже поднялся шум, и красноармейцы начали стрелять в воздух.
Людей, несущихся к костру потоком, с гулом, как сель, любой ценой надо было не подпустить близко к костру. От их соприкосновения с костром результат мог быть бы таким, что у представлявшего это профессора Зильбера волосы встали дыбом. Профессор Зильбер вышел вперед, кричал, взывая к людям, но никто не слышал его голоса, никто даже не обращал на него внимания.
Красноармейцы стреляли и стреляли в воздух, но люди и на это не обращали внимания и, пробиваясь между красноармейцами, рвались к костру. Красноармейцы больше не могли стрелять. Люди хватали их за руки, за приклады. Солдаты прикладами, дулами винтовок толкали, били людей, но отходили назад, отступали. В ту ночь утратившие разум, обезумевшие гадрутцы не видели и не чувствовали ничего, кроме костра, ни на что не смотрели, никакая сила не могла противостоять их безумному волнению, их дикой страсти.
Профессор Зильбер в безнадежности, неиспытываемой прежде за все тридцать пять лет жизни, понял, что, если расстреливать этих людей, остальные пройдут по убитым, но до костра доберутся. А если хоть двое коснутся трупов в костре (а они, конечно, коснутся, ведь они хотят вытащить из костра еще не сгоревшие трупы, хотят погасить костер; ведь горели их умершие дети, близкие этих живых, оставшихся одинокими, обезумевшими от горя), чума заразит всех, все погибнут. Профессор Зильбер понял, что все кончено.
Под крики и вопли людей, чьи глаза безумно вращались в свете костра, ни профессор Зильбер, ни другие члены бактериологической группы - никто (никто!) не думал о себе, никто не думал, что будет растоптан, что погибнет в этом потоке, потому что для врачей, вирусологов, микробиологов, санитаров, боровшихся с чумой в Гадруте, их самих с их единственными жизнями будто не существовало, они исчезли, сами себя забыли, остался единственный страх страх распространения чумы. Как видно, и это было стихийно, это тоже было нечто вроде явления природы...
С той минуты, как гул столкнулся с красноармейцами, Мурад Илдырымлы, выхватив пистолет, носился туда-сюда, даже теперь не приближаясь к людям, ни к кому не прикасаясь, непрерывно стреляя в воздух, но люди уже и никакого Чека не видели, не слышали, не признавали и признавать не желали! Мурад Илдырымлы вдруг швырнул пистолет, подскочил к костру и, выхватив из него большое бревно, обеими руками поднял его, пылающее как факел, толстое и длинное, и, вращая им над головой (что дало ему, тяжко больному, силу?!), кинулся на людей, врезался в толпу.
Пылающее как факел бревно кого-то ударило, кто-то упал, а уполномоченный Главного политического управления Азербайджанской ССР кричал таким нечеловеческим голосом, и кружащийся над его головой факел сеял такой ужас в темноте, что люди вдруг очнулись, остановились, стихли. Кто лег на землю и, рыдая, терся о нее лицом, кто молчал, обессилевший, опустившись на колени. Будто факел отнял у людей последние силы.
Теперь звучал только дикий рев Мурада Илдырымлы. Потом воцарилась тишина: Чека обессилел, на заплетающихся ногах пошел к костру, обеими руками бросил в костер погасшее (у факела тоже иссякли силы...), но ярко тлеющее бревно, едва волоча ноги вернулся, поднял свой пистолет, пройдя мимо сторонившихся, дававших ему дорогу красноармейцев, гадрутцев, и удалился, стал совсем невидимым в темноте. Лягушки, испугавшиеся гула, шума, волнения, заполнившего всю округу, потрясшего окрестности, и умолкшие, снова начали квакать, и доносящееся с маленькой горной речки лягушачье кваканье было голосом страдания и скорби самой ночи.
Костер горел, потрескивая, но звук костра больше не пугал молодых красноармейцев, потому что после гула и схватки с людьми они будто выросли, окрепли; а в блестящих при свете костра глазах обессилевших жителей Гадрута было столько горя и такая безумная боль, что треск костра был ничто в сравнении с их горем и болью...
Профессор Зильбер смотрел на людей и физически ощущал их страдание и испытывал такую благодарность к уполномоченному Главного политического управления Азербайджанской ССР, что ее и сравнить было не с чем, и выразить невозможно. Пройдут годы, но Мурада Илдырымлы он всегда будет вспоминать с благодарностью, даже преклонением... А в те минуты профессор Зильбер прощал уполномоченному все - и грубость, и подозрительность, и упрямство, и суровость. Уполномоченный спас всех. И гадрутцев, и тех, кто оберегал костер, - спас от неминуемой смерти.
Что еще могло потрясти человеческое воображение в такую ночь? Но вдруг взгляд профессора Зильбера коснулся человека, стоявшего чуть в стороне от красноармейцев. Стоявшего?... Нет, тот человек был как собака на четырех ногах: на руках и коленях. Горящие глаза смотрели в костер, и из груди вырывался звук, похожий на собачье повизгиванье.
Профессор Зильбер никогда не забудет лицо того человека, стоявшего в свете костра на четвереньках, повизгивающего как собачонка. Когда профессора Зильбера арестуют и подвергнут пыткам как врага народа, он будет вспоминать человека у костра под Гадрутом, и воспоминание о нем даст профессору силы вынести инквизиторские пытки (бывает горе, перед которым и инквизиторские пытки бледнеют, кажутся выносимыми). Тот человек был как сам облик горя. Стоявший на четвереньках, он напоминал о самом начале, об истоках, о тех временах, когда человек еще не был двуногим, почти не отличался от животного...
Потрясенный профессор Зильбер прошептал: