Перед закрытой дверью детского отделения Татьяна остановилась, держа в руках холодный глянцевый лист с приговором.
«Почему — я? Уже в пятый раз — я?!?» Будто стоит на ней невидимое клеймо проклятой. Несправедливо! Больно… И голова, как чужая. Странное ощущение — словно подменили жизнь, отняв главное.
«Не смей реветь! — приказала она себе. — Ты не кошка, у которой утопили котят. Ты врач-педиатр, и сейчас ты пойдешь на обход, и будешь лечить детей, чужих детей — и только попробуй разрыдаться!»
Демидова вздернула голову; платиновые серьги с крупными бриллиантами блеснули надменным холодом. Заправила за ухо русую прядь ассиметричного каре, откинула со лба челку. В серых глазах мелькнула сталь упрямства. Но губы дрогнули; курносое, по-детски круглое, лицо исказилось от подступающей истерики.
Хирургическая маска несвежим комком валялась в кармане. Торопливо вытащив ее негнущимися пальцами, Татьяна скрыла часть лица. Вдохнула, отгоняя слёзы — раз, другой, третий… В висках зазвенело, напряжение в теле стало почти невыносимым. И голова — её раскололо болью, как орех. Татьяна из последних сил потянула на себя массивную, глазированную потеками грязно-бежевой краски, дверь. И растерянно отшатнулась: пациенты в коридоре, мраморный пол, голубые стены — всё привычное, безопасное — исказилось, перерождаясь.
Стены хищно заблестели, вздыбились, превращаясь в текучий пластик. Коридор дрогнул, сузился. Окно в конце зажглось болотным огнем — и она осознала, что это кабина поезда, нацеленного убить. Набирая скорость, он покатился на Таню — с лязгом, грохотом, разгоняя по полу гулкую, свирепеющую дрожь. Ветер вырвал бумагу из рук, глумливо шепнул: «Ппан-доо-раа», пациенты синхронно повернули головы, и она увидела: это куклы. Женщина-марионетка с младенцем-пупсом шаркает негнущимися ногами. Бабушка-матрешка с прямым пробором в нарисованных волосах прёт вразвалку, скребя пол подолом. Девочка-Мальвина пересекает коридор, мерно тарахтя и уставив на Татьяну ядовито-синие стеклянные глаза.
Она закричала и налегла на дверь, с грохотом захлопнула массивную деревянную створку. Но ветер Пандоры выбил её изнутри. Задыхаясь от ужаса, Таня грохнула дверью снова, снова… А коридор сужался, пластик тёк, поезд гнал, подминая, давя кукол. Но к Тане ковыляла приземистая, плотная, с поднятыми руками и раззявленным ртом, марионетка — санитарка Катя Петровна.
— Татявгеня! Той, мачу ка, ише когоряд! — вопила она.
Татьяна пятилась, онемев. «Ппан-дооо-рааа», — снова выдохнул ветер, а Катя Петровна деревянно шагала к ней: раз-два, раз-два. И когда она вцепилась пальцами в Танины плечи, немота прошла. Таня завизжала, отдирая от себя холодные пластиковые клешни:
— Уйдиии, кукла! Убьюуу!
Уже оседая, ухватилась за санитаркин халат — материя треснула, разрываясь…
И — никого.
Безветрие…
Безмолвие…
Время замерло темной каплей…
А потом запах нашатыря обжег ноздри, и сквозь дрогнувшие веки прорвался свет.
Татьяна увидела над собой лицо Кати Петровны — живое, доброе, с тревогой и любопытством в глазах. Спину и ноги холодит пол — вновь затвердевший, надежный. Стены поднимаются ровной, равнодушной твердью. Болит затылок — видимо, ударилась при падении. За открытой дверью педиатрии белеет напуганное лицо бабушки, прижимающей к себе синеглазую внучку.
— Татьяна Евгеньевна, матушка, вы что? Ох, напугали, — твердила Катя Петровна.
— Вот, доктор, вы обронили… — бабушка робко выступила из-за двери, нагнулась и вложила в руку Татьяны белый глянцевый листок. Она непонимающе глянула на черно-серый снимок в углу и напечатанный рядом диагноз. Воспоминания, вспыхнув, обожгли: это листок с результатом УЗИ, её приговором.
Пальцы судорожно смяли проклятый лист. И Татьяна, не выдержав, разрыдалась.
Ее нерожденный ребенок мертв.
О Пандоре узнали другие.
И неизвестно, что хуже.