Tien'_machiekhi_-_Svietlana_Gimt.fb2 Тень мачехи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 67

Тень мачехи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 67

12

Свет резанул по глазам, и Татьяна застонала, отвернув голову.

— Очухалась! — в незнакомом мужском голосе явственно слышалось облегчение. — Я уж подумал, кони двинет. Гражданочка! Проснись!

— Да оставь ты её, Тетерин, — недовольно пробасил другой. — Сейчас психиатр приедет, разберется.

Разлепив веки, она попыталась рассмотреть стоящих над ней мужчин. Оба были мелкими, щуплыми, коротко стриженными, в одинаковой форме — будто нарисованные под копирку. Татьяна лежала на чем-то холодном и жестком, под белым потолком, посреди которого набухла мозоль фонаря. И железная решетка, обтекавшая его и прикрученная к потолку болтами с толстыми шестигранными головками вдруг помогла вспомнить.

Полиция. Она в полиции! И когда её забирали, явилась Пандора. А потом пришла вновь — в тот момент, когда Татьяну поместили в камеру ИВС*: маленькую «одиночку» со стенами цвета рвоты. Оказавшись в этом узком бетонном гробу за закрытой железной дверью, Таня, одурев от страха, стала биться в неё всем телом. Ледяной вой Пандоры разрывал её уши, плотный ужас давил сзади, и она билась в дверь, панически боясь оглянуться — а потом опять потеряла сознание.

— Отпустите меня, пожалуйста… Я не виновна… — умоляюще забормотала она, и полицейский, стоявший слева, ответил почти участливо:

— Да не волнуйтесь вы так, гражданка. Не виновна — значит, отпустят. Скоро вас следователь пригласит, будет во всем разбираться.

— А позвонить… ведь можно? Мне говорили — один звонок… — язык шевелился с трудом, будто стресс сделал её пьяной.

— Следователь разрешит, не беспокойтесь, — заверил полицейский. — А сейчас врач придёт, поможет.

— Не надо… врача… — всхлипнула она, уже понимая, что ее никто не послушает, и почти задыхаясь от бессилия. Слезы потекли по щекам, не останавливаясь, потому что с этой неповоротливой, инертной махиной, которую называют системой правосудия, лучше было бы не встречаться — а она встретилась. И теперь поди докажи, что их столкнули специально.

Дверь лязгнула, впуская дуэт шагов — широких, уверенных мужских и дробящих каблучками женских. Полицейские расступились, и Таня, задрав голову, увидела сквозь слёзы ярко-синий рукав форменной медицинской куртки и белую полу халата, торчавшую из-под неё. Врач подошел ближе, заглянул ей в лицо и крякнул от удивления:

— Так-так, Татьяна Евгеньевна… А говорите, приступов у вас не бывает.

На нее, надменно улыбаясь, смотрел свысока психиатр Новицкий. Очки на его полном лице блеснули слюдяным холодом. Он присел на Танины нары, сжал её запястье, нащупывая пульс и замер, склонившись над наручными часами.

И веяло от него торжеством человека, всё-таки оказавшегося правым.

— Машенька, феназепам внутривенно, один кубик, — скомандовал психиатр. Каблучки зацокали, и Татьяна увидела, как к столику у стены подплыла молоденькая светловолосая медсестра с тощей косичкой-дракончиком. Сдвинув лежавшие на нем листки бумаги и дешевую черную авторучку, водрузила на стол продолговатый ящик с лекарствами. Покопалась в нем и подошла к Тане, неся в поднятой руке маленький шприц с длинной, закрытой колпачком, иглой. Та куснула за руку, и медсестра удалилась к своему ящику, зашебуршала в нем, зазвякала склянками. А Новицкий, положив ногу на ногу, спросил:

— Ну что, на этот раз без вранья?

Татьяна отвела взгляд — было стыдно. Во рту прокисло от лекарства, голова стала легкой, тело — расслабленным. Она попыталась сесть, и отметила краем глаза, как один из полицейских двинулся было к ней. Новицкий поднял руку, останавливая его, и спросил:

— Может быть, вы оставите меня наедине с пациенткой? Она не будет бузить. Ведь не будете же, Татьяна?

И она затрясла головой, горячо желая, чтобы полицейские ушли и хотя бы на несколько минут оставили её в покое. А потом, когда и медсестра по указанию Новицкого потащила свой ящик в «скорую», Таня вывалила ему всё: про Пандору и её странный пластиковый мир, способный напугать до полусмерти. А ещё — про психоаналитика. И сразу пожалела об этом, потому что Новицкий оборвал её, хмурясь:

— Имейте в виду, психоанализ не лечит шизофрению.

— Какую шизофрению? — опешила Таня. — У меня её нет!

— Есть. К сожалению. — Новицкий сказал это так, что стало ясно — сожаления он не испытывает.

— Неправда! — мотнула головой Таня. — Это явно что-то другое!

— Нет, это просто одна из её форм: рекуррентная, то есть периодическая, — заявил Новицкий, высокомерно глядя на Татьяну. — Кстати, вы зря боитесь. Эта шизофрения — одна из самых благоприятных по течению и прогнозу.

— Да этот диагноз — крест! На жизни, карьере, на всём! — гневно выдохнула Татьяна.

— Не надо утрировать, — психиатр поморщился и принялся загибать пальцы: — А симптомы налицо: отсутствие изменений личности, депрессивное состояние перед приступом, бред и аффект во время оного.

— Но я консультировалась с профессором в институте, — запротестовала Демидова. — Приступы рекуррентной шизофрении длятся от недель до месяцев, а у меня это — мгновения! И нет таких признаков, как бессонница, онейроид…

Новицкий не стал её слушать.

— Татьяна, в психиатрии всё очень индивидуально. Вы же врач, обязаны понимать! — брезгливо сказал он. — К сожалению, я вынужден поставить именно этот диагноз. И если бы не ваше враньё при первой встрече, я бы сумел вам помочь.

Он смотрел на неё, как учитель — на школьницу, о которой давно говорил: надо исключить, таким здесь не место! Но его не слушали — и вот результат. А ведь он был прав, прав! Это — самое важное! А вовсе не то, что будет с её жизнью…

— Вы заберёте меня? — упавшим голосом спросила Татьяна.

— Сейчас не вижу повода для госпитализации, — пожал плечами Новицкий. — Прописанные мной лекарства вы сможете принимать и здесь.

Он поднялся, расправил полы халата. Глянул на неё с нескрываемым чувством превосходства, и, сухо кивнув на прощание, пошел к выходу.

— И всё-таки вы ошибаетесь, — сказала она ему в спину, из последних сил сохраняя твердость духа.

Психиатр обернулся, глянул на нее поверх очков — уничижительно, как на вошь.

— Я — профессионал, — проговорил он. — У меня есть результаты вашего обследования, что позволяет исключить эпилепсию и органическое поражение мозга. А описания приступов вполне подходят под диагноз «рекуррентная шизофрения». И потом — вы же украли ребенка. Кто сделает такое в здравом уме?

— Я не крала его! — возмутилась Татьяна.

— Вы полежите, полежите, — примирительно сказал Новицкий. — Знаете ведь, лучшее лекарство — это сон.

«Бесполезно», — поняла Таня. Слёзы вновь подступили к глазам, и она сжалась на нарах, обняв руками колени. Дверь приоткрылась, выпуская Новицкого, и Татьяна осталась одна.

Свет был беспощадно ярким, и она ткнулась лбом в коленки, пряча лицо.

«Шизофрения. Королева психиатрии. Многоликая, изменчивая. Говорят, что ее симптомы можно найти у каждого человека. Вот и Новицкий нашел», — с горечью думала Татьяна. На диазепаме мысли казались серыми, неторопливо плывшими облаками, не способными метнуться, скакнуть, окраситься в неожиданно яркий цвет прозрения или эврики. Но сейчас это даже было к лучшему: следует всё обдумать, не торопясь и, по возможности, не волнуясь.

«Возьми себя в руки!» — приказала она, и хлестнула себя по щеке — со всей силы, больно. Вздрогнула, чувствуя, что сознание проясняется. И голова, наконец, заработала так, как надо.

«Да, Фирзина подставила меня, это ясно. Зачем? Пока непонятно. Возможно, просто по дурости», — из-за разницы менталитетов Таня часто не могла понять, что движет Мариной. Говорят же: «Дурак — это просто иной разум».

«Что теперь делать? Выбираться — это ясно. Нужно позвонить Залесскому, он же адвокат… — Таня разочаровано вздохнула — она не помнила его номер, а сотовый остался дома. — Может, позвонить Максу? Но он сказал, что уезжает — черт, как не вовремя, у него ведь есть связи в полиции! Родителям? Но отца нет, а мать… Да она проклянет меня, если узнает, что ее дочь хотят посадить за похищение ребенка! Посчитает, что я опозорила семью. Помню, как она была против приемного малыша… Да и чем мне помогут родители? Ничем. Отец перестанет со мной разговаривать, а мать всю жизнь будут зудеть: «А я говорила, говорила!..»

Нужно найти Янку. Или Витьку.

«Как же так получилось, что мне, кроме друзей, не к кому обратиться — ведь у меня есть семья, люди, с которыми я много лет делила кров и стол? — вопрос был неудобным, ранящим, но Таня попыталась на него ответить. — Просто я нужна им только хорошей. Потому что если буду плохой — как сейчас, когда я за решеткой — перестану для них существовать. Как в те дни, когда мама молчала…»

И воспоминание вдруг выплыло из прошлого и развернулось перед глазами, будто холст, вынутый из тубуса. Таня упала в него, как в море образов, красок и запахов — странных, неуютных, зловещих. А в голове пронеслось: «Дни Маминой Тишины, и эти цветы с кладбища — да как же я о них забыла? Почему не рассказала психоаналитику? А ведь Алла говорила, что важным может быть всё. И что можно записать, если что-то всплывет — потом разберем вместе»

Взгляд Татьяны остановился на стопке белой бумаги, лежащей на столе. «Шизофрения, значит? — горько усмехнулась Девидова. И почувствовала, как злость и уверенность в своей правоте перешибают всё остальное. — Профессионал, говоришь? Да грош тебе цена, Новицкий, если вместо того, чтобы разобраться, ты лепишь на человека первый попавшийся под руку ярлык! Нет уж, я докопаюсь до того, что такое эта Пандора! Да и всем вам — тем, кто запер меня здесь — я докажу, что невиновна. Добьюсь, чтобы Фирзина ответила за клевету. И чтобы Павлика всё-таки у неё забрали. Потому что такой человек, как она, ничему хорошему сына не научит — даже любя его всем сердцем. Ведь сердце-то, как оказалось, чёрное».

Татьяна вскочила, нащупала ногами зимние ботинки и, удивленно глянув вниз, увидела, что в них нет шнурков. Не было и ремня в джинсах, отчего они казались непривычно свободными в поясе. Таня села за стол, пододвинула к себе бумагу, и склонившись над ней, торопливо застрочила, боясь упустить хоть что-то. Ее темно-зеленый свитер заголялся на пояснице, но она лишь машинально одергивала его, не переставая писать.

…«В разные периоды жизни я спрашивала себя, что за люди мои родители, и никогда не могла дать внятного ответа. Плоть от плоти их, я с детства была убеждена, что мы абсолютно чужие, не связанные друг с другом, души. И потому жизни наши текут параллельно, но пересечься не могут и не хотят.

Мои родители плохие? Нет, я бы так не сказала. Я бы сказала, что мы с ними плохие соседи. Это бы лучше объяснило, почему мы так мало общаемся и совсем не понимаем друг друга.

Отец, который молча ведет меня в садик. Скупо отвечает на вопросы. Ссаживает с колен, потому что я мешаю смотреть телевизор. Спрашивает, что мне купить в продуктовом. Молча приносит газировку и любительскую колбасу. Берет меня с собой в гараж. Разрешает посидеть за рулем машины. И лупит меня за малейшую провинность — раскрытой ладонью, скакалкой, солдатским ремнем с тяжелой пряжкой. У матери — другое вооружение: мокрая тряпка, плечики для одежды, кусок бельевой веревки.

Когда мать не злилась на меня, я пыталась к ней приблизиться. Так было с раннего детства и лет до тринадцати: возраста, когда я поняла, что ждать любви — бесполезно.

Так вот, я пытаюсь приблизиться, но она всегда занята — шитьем, вытиранием пыли, перелистыванием газет. Я робко сажусь рядом, пытаясь привалиться к ее теплому боку или подлезть головой под руку, чтобы оказаться обнятой, согретой и защищенной — но мама всегда отодвигается. Часто она уходит на кухню (очень срочно нужно перебрать гречку), в ванную (там всегда что-то нужно стирать или чистить), в аптеку (в доме закончилась ромашка, а у кого-нибудь вдруг может заболеть горло). Она могла сбежать от меня в парикмахерскую, на работу, в магазин, или к телефону. Всё очень срочно, ей столько нужно успеть! И я стараюсь относиться с пониманием.

Но это понимание утекает из меня в Дни Маминой Тишины.

Я до сих пор не знаю, почему они случались. Накануне — или даже сегодня утром — мама разговаривала со мной, читала мне, кормила, общалась взглядом, словами, редкими прикосновениями. А потом вдруг переставала меня замечать — будто у меня внутри выключали свет или набрасывали на меня покрывало-невидимку.

Это всегда начиналось неожиданно. Никаких предвестников или провокаций. Я рассказывала что-то матери — а она вдруг переставала мне отвечать. Я подходила к ней с книжкой или игрушками, пыталась сунуть их ей в руки — но она разжимала пальцы и смотрела поверх моей головы, в телевизор или просто в стену. Я дергала ее за халат, ложилась в ноги — а она переступала через меня и уходила, просто чтобы уйти. Не видела и не слышала меня. Исключала из своего мира. И я каждый раз титаником шла ко дну, чувствуя, как разлетаюсь в щепки.

За что? Почему? В чем я провинилась?

Весь остаток дня, который вдруг становился мучительно длинным, я слушала Мамину Тишину. Время тянулось, словно жевательная резинка — становилось тонким, горьким, провисающим между последним маминым словом и той минутой в ночи, когда я, наконец, могла уснуть.

Мамина Тишина состояла из множества звуков.

Скрежет ныряющей дверной ручки, тяжелый бах дверью, короткий лязг язычка, запирающего мать от меня — в зачем-то понадобившемся ей одиночестве. Тихое позвякивание хрустальных подвесок на люстре — будто стеклянное перешептывание, сплетня, передававшаяся между теми, кто смотрит на нашу семью с высоты. Медленное, выводящее из себя, оглушающее ццок-ццок-ццок настенных часов. Долгое, дооолгое, очень долгое… Только оно наполняет дом до тех пор, пока не забурчит в животе у холодильника или не зашипит телевизор.

Замерев за своей дверью, с ногами забравшись на стул у окна, сунув в рот карандаш, который к концу Маминой Тишины могла изгрызть до половины, я, как слепая, смотрела в одну точку, но видела все, что делает моя мама. Вот она прошла на кухню, подожгла конфорку, опустилась на табурет. Поднялась, когда засвистел чайник, наполнила кружку, сгребла из вазочки на столе шелестящую горсть конфет. Вернулась в гостиную, закрыла дверь — отгородилась от меня. Подошла к креслу — тому, которое подальше от телевизора, но поближе к батарее (до него на четыре шага больше), опустилась в него. Прошелестела книжными страницами. Все, теперь на долгое время — только перелистывание страничек, да мучительное ццок-ццок-ццоканье стрелок, лениво перескакивающих по циферблату.

В такие дни я серьезно заболевала. Меня поражала вынужденная слепота ребенка, который видит все, кроме своей мамы — и за отсутствием главного объекта своего мира считает всё остальное ненастоящим, зыбким, обманчивым.

Болезнь начиналась с магии.

В Маминой Тишине возникала музыка: жуткое, звенящее, повторяющееся "динь-линь, линь-динь-линь". Еле слышное поначалу, оно неумолимо нарастало. Этот звук и породившая его тишина топили меня в себе. Они заливались в уши, рот, нос, я в отчаянии захлебывалась ими, через силу глотала их, напивалась, переполнялась, и почти развоплощалась в них. Я переставала существовать, меня будто стирали ластиком, успешно и насовсем — оставалось только сдуть грязные крохи.

Пользуясь отсутствием матери, ее Тишиной, сильно менялись вещи. Они начинали жить своей, неподвластной пониманию, жизнью.

Взять, к примеру, кровать в моей комнате. В Маминой Тишине она становилась другой. Не мягкой и очень удобной, где мы с отцом иногда лежали вдвоем — когда он ещё читал мне книжки. А пугающе широкой, холодной, бездонной волчьей ямой, которую кто-то вероломно прикрыл темно-зеленым в оранжевых ромбах пледом без единой складочки. Я отчаянно хотела сдернуть плед, но боялась даже подойти к кровати. И чувствовала, что от нее исходит уже не та мягкая заботливая сила, которая властно манит к себе, призывая лечь, отдохнуть, согреться. А томление охотника, ждущего в засаде. И молчаливая, невысказанная агрессия — вот только попробуй, помниду́ меня.

Я смотрела на плед, но почему-то его не узнавала. Вдруг становилось ясно, что оранжевые ромбы — это части мёртвых змеиных шкур. И лежали они не в шерстяном переплетении нитей зеленого пледа, а в полусгнившем, сыром, заразном мху, под слоем которого жила затягивающая, бездонная трясина.

Вслед за кроватью становился чужим мой письменный стол. Он вдруг больно бил меня по коленке металлической ручкой нижнего ящика. Выгибал спину, сбрасывая с себя стопки тетрадей и учебников, которые я выкладывала из портфеля — и всё падало, разлеталось по полу. Цеплялся за майку ободранным краем столешницы, резко тянул к себе: мол, кому сказано делать уроки и не качаться на стуле???

Но ужаснее всего было то, как преображались обои на стенах. В какой-то неуловимый момент в скучном ритме цветочного рисунка возникал сдвиг. Кончики листьев медленно утончались, когтисто вытягиваясь. Лианы ядовито набухали, наливались мертвой силой, шевелились, готовые дотянуться, оплести и задушить. Пышные цветочные шапки начинали нехорошо блестеть, расширяться, неестественно выпирая из стены. Лепестки пионов враз становились жесткими, колюче скребли по белому фону, меняли цвет: теряя полутона, они темнели и застывали. И в какой-то момент я с ужасом понимала: теперь эти цветы, стебли и листья — целлулоидно-мертвые, пластиковые, как на кладбищенских венках. А потом появлялся ветер, пробегал по этим пластиковым лепесткам, выгибал стены и хрипло каркал: «Ппан-доор-рра!»

Помню — мне тогда было года четыре — я попыталась от него спастись. Пролетела через комнату и длинный коридор, врезалась в дверь родительской спальни, забарабанила по ней кулаками, что-то крича сквозь слезы. Мама открыла и гадливо посмотрела на меня сверху. "Что опять случилось?" — зло спросила она. Я попыталась прижаться к ней, обнять ее бедра, спрятаться от убивавшего меня страха. Но она отпихнула меня ногой, как отпихивают надоевшую собаку или сумку, некстати попавшуюся на пути. И эта нога — твердая, холодная — была пластиковой. И мамины руки превратились в пластик, и ее лицо — в неподвижную маску, красивую, как человеческий лик, но мертвую, как у куклы.

Это был страшный миг — но отчего-то я знала, что уже не первый.

И знала, что задолго до него было что-то… ещё страшнее. Но что — не помнила. Не хотела вспоминать.

Я упала на пол в коридоре и заревела еще сильнее. А мама начала закрывать передо мной дверь — без слов, с невидящим взглядом. В неумолимо сужающейся щели был мир, в который меня не пускали: цветастый мамин халат, часть кремовой стены, на которой висел календарь с пальмами и морем, занудно бормочущий телевизор. Сначала дверь скрыла половину ее красивого, гладкого, меланхоличного лица-маски, потом часть щеки и лба, потом завиток волос и острый треугольник плеча. А потом щель срослась. Это было страшное волшебство. Я тупо смотрела в закрытую дверь. Из-за нее донесся голос мамы: "Женя, выйди, наконец, и займись ребенком". Послышалась тяжелая отцовская поступь, скрип двери, шаги за мной, в коридоре.

Я взмываю в воздух, оторванная от пола папиными руками. Держа под мышками, он ставит меня на ноги, берет за руку и ведет в мою комнату. Молча. Молча. Молча. И я понимаю, что он — тоже кукла, которой кто-то заменил моего отца. Я упираюсь, визжу — меня бьет истерика. А кукла тащит меня обратно, в мою комнату, к кладбищенским цветам на стенах. Но я не хочу к ним! Я однажды видела такие — на крышке длинного темного ящика. Мать положила на неё эти цветы за день до того, как случилась первая Мамина Тишина.

А отец сгреб их и бросил ей в лицо, а потом потащил ящик на небо»…

Замок «одиночки» лязгнул, железная дверь скрипуче зевнула, и Татьяна, оглянувшись, увидела за ней полицейского — того самого, кто успокаивал её недавно.

— Демидова, на выход. К вам муж пришел, — сказал он.

Она положила ручку на исписанные листки — их было почти четыре, но она не успела закончить историю.

«Макс? Разве он не уехал? Но как узнал?…» — ощущая смесь стыда и радости, Таня вышла в коридор. Прошла впереди полицейского до выкрашенной коричневой краской двери, и оказалась в маленькой комнатушке с деревянным столом и четырьмя стульями, стоявшими под зарешеченным окном.

Макс поднялся, шагнул ей навстречу и замер, прижав к себе. Дыхнул в ее волосы:

— Танька, как же так, а…

И столько горечи было в его голосе, что Татьяна враз поняла: всё плохо. Всё как-то очень, очень плохо, если даже Макс не может подобрать других слов. Её зазнобило, зубы мелко дрогнули — и она крепко сжала челюсти, пытаясь прогнать страх.

— Тань, ты, главное, держись. Я что-нибудь придумаю.

Она отстранилась, пряча глаза — еще полдня назад не стала бы обременять его своими проблемами и принимать помощь от почти бывшего мужа. А теперь вот — примет.

Татьяна неловко спросила:

— Как ты узнал?

— Мне позвонили… Я уже к аэропорту… Да неважно! Не могу же я поехать на отдых, когда с тобой — такое!

Благодарность захлестнула ее обжигающей, солоноватой волной, в носу защипало. А Макс продолжал:

— Главное, я успел переговорить со следователем. Дело дрянь, Танюш. Статья очень серьезная, и мальчишку у тебя нашли — а это подтверждает показания Марины. Но ты не думай, я не брошу тебя, я найду хорошего адвоката. Мы постараемся уменьшить срок, и я буду ждать тебя…

— Макс, ты что? — она испуганно сглотнула. — Меня же должны отпустить, просто обязаны, ведь есть куча свидетелей против Фирзиной! Янка и Витька с Тамарой — они были у меня, когда она привезла мальчика. И мы с тобой в опеку ходили, оформляли документы на усыновление. Зачем мне красть ребенка, если я хотела взять его на законных основаниях? Да это бред, Макс — всё, что написала Фирзина, чистый бред! Неужели это непонятно?

— А следователь считает, что всё не так. Потому что есть факты: жалоба матери, изъятый у тебя ребенок. Для обвинения достаточно, — развел руками Макс. — Но, Тань, мы будем бороться. Я не дам посадить тебя на двенадцать лет.

— Сколько?… — охнула Таня. Стены камеры качнулись, свет мигнул и начал затухать, затягиваясь тёмной дымкой, но Макс тряхнул ее за плечи, сильно дунул в лицо — и Татьяна смогла удержаться на ногах.

— Садись, — муж подвел ее к стулу и помог опуститься на него. Она дышала часто, урывками, почти всхлипывая. Под левой лопаткой заныло, будто под нее вогнали холодную, острую сосульку.

Макс сел напротив, сказал:

— Послушай, что мы сделаем. Я прямо с утра займусь этим, землю буду носом рыть, съезжу в Москву, но найду тебе самого лучшего адвоката! Только Тань, это недешево, а денег у нас почти нет — продажи слабые, да и на закуп лекарств я очень много потратил. А тот покупатель, который аптеками заинтересовался, готов сделку провести…

— Так проводи! — Татьяна едва не плакала. Двенадцать лет! Из-за дурости Фирзиной, из-за поклёпа — вся жизнь под откос! Как же так? За что???

— Тань, я же не могу! — опешил Макс. — Как я их продам, у меня нет генеральной доверенности. Ты сама не хотела, чтобы я…

— Макс, но это же было раньше! Давай я подпишу всё, что нужно, только вытащи меня! — взмолилась она.

— Ну, вот, я принёс документы, — Макс потянул к себе прозрачную папку, которая лежала на столе. Таня уставилась на неё сквозь слёзы. В душе шевельнулось нехорошее — будто что-то не сходилось, было неправильным. Но она отмахнулась от этого чувства, потому что всё вокруг сейчас было таким: неправильным, неестественным, карикатурным…

Максим вытянул из папки отпечатанные листы, протянул Тане. Она вытерла глаза, вгляделась, пытаясь сосредоточиться. Но буквы разбегались, прыгали перед глазами — потому что руки мелко противно тряслись, а слёзы всё набегали, как их не прогоняй. «Даже если он где-то хитрит, и в чем-то обманет меня — плевать! — подумала она. — Свобода дороже любых денег. А разбираться с этой доверенностью… у меня просто нет на это сил!»

— Давай подпишу, — сказала она в отчаянии.

И быстро поставила росчерк в пустой строке.

____________________

*ИВС — изолятор временного содержания.