Tien'_machiekhi_-_Svietlana_Gimt.fb2
Хозяин ювелирной лавки — толстоносый грек в накрахмаленной рубашке и плюшевой бабочке — держал браслет на весу, подняв его за круглый хвостик застёжки. И казалось — густое красное вино стекает с его пальцев, застывая каплями в тонких серебристых нитях.
— Белое золото и красный корунд, — сказал он. — Владелец этого камня никогда не увидит кошмарных снов.
Волегов сунул руку под эту серебристо-рубиновую струйку, и она легла на его пальцы, изогнулась живой змейкой. Карминовая роскошь, так подходящая к черным, цвета южной ночи, Анютиным волосам.
— А есть ли к нему компаньон? — спросил он. — Серьги, кулон… Может быть, кольцо?
— Есть ожерелье того же плетения, но с гиацинтом, — засуетился ювелир. — С красным гиацинтом. Императорский камень, я покажу, и вы сами увидите…
Он вынул бархатный футляр — почему-то из-под прилавка, как контрабанду, и Сергею на миг показалось, что сейчас опустятся шторы, погаснет верхний свет, и табличка на двери перевернется приглашающим «Open» вовнутрь. А грек зашепчет — яростно и глухо: «Такой же носила Мария-Антуанетта, редкий случай, что он попал к нам, берите, второго такого не будет!»
Но обыденность, как всегда, восторжествовала.
— Только сегодня получили, ещё не успели выложить на витрину, — пояснил ювелир. И отщелкнул замочек футляра. По черному бархату, будто заря взошла, заиграли карминовые всполохи: свет отражался от камней — крупных и плоских, как половинки виноградин. Опутавшие их белые металлические нити переплетались небрежно и бессистемно, но в том-то и была прелесть: тщательно продуманный хаос — тоже искусство.
— Покупаю, — коротко кивнул Волегов.
Как всегда, когда речь шла о чем-то для Анюты, он даже не спросил цену. Но уже потом, второй раз за день проехав через весь Новороссийск, чтобы оказаться в аэропорту, уже усевшись в кресло самолёта и даже пристегнув ремень — сегодня Волегов летел общим рейсом, как рядовой пассажир — он вынул из небольшой дорожной сумки оба футляра. Раскрыл и замер над ними, залюбовавшись переплетением оправы и огранкой камней, мерцающих алыми переливами.
У Земли тоже есть кровь. Как у людей.
«А родная кровь, неродная… всё-таки родство не только в ней, — думал Волегов. — Людей любовь роднит, дружба, да и жизнь, которая проверяет. Так люди, даже не подозревавшие друг о друге, встречаются — и до конца жизни уже не могут порознь. У нас с Анютой так. А Вика? Человек, которого не было. Который появился на свет из-за меня. И теперь я люблю его так, как только могу любить».
Заметив краем глаза, что в футляры заглядывает не в меру любопытная соседка, Сергей захлопнул их и запихнул обратно в сумку. Соседка тут же отвернулась к иллюминатору — самолёт начал набирать высоту. Мальчик лет восьми, сидевший в другом ряду, зажал руками уши и захныкал: «Папа, я оглох!..» Его отец, такой же блондинистый и остроносый, прижал к себе сына, успокаивая: «Попробуй открыть рот. Водички хлебни. Потерпи, Костян, ты ж мужик!» А сам переживал, и это было видно.
Родные люди.
«Интересно устроена жизнь, — снова задумался Волегов, — нас с Натальей могла бы сроднить дочка. Могла бы, будь у нас хоть что-то общее, кроме неё… А вот Анюта готова полюбить моего ребенка, даже если в нём не будет и капли её крови. Опять говорила мне о суррогатной матери. Созванивалась с клиникой, где могут подобрать женщину, готовую стать донором яйцеклетки. Эх, если бы я знал раньше… Хотя что бы это изменило? Просто Наталья была первой женщиной, которая от меня забеременела. Хотя если она была бы десятой, двадцатой — я бы и тогда не смог позволить ей убить этого, ещё незнакомого мне, малыша. А представить сейчас, что Вики бы не было, я просто не могу — от одной мысли душу щемит».
Самолёт плыл над облаками, будто жук над хлопковой плантацией. Валуны и глыбы облаков — плотные, белые, с лазоревой дымкой по краям — почти неподвижно лежали внизу: казалось, ноги опусти, и будет мягко. А на самом деле — мокро и холодно, Волегов узнал, каково это, когда покорял Эльбрус. В тот день они дошли до Косой полки, и на высоте свыше пяти тысяч метров погода стала стремительно меняться. Их группа уже спускалась, когда пришли облака. И вот эта серая муть, в которой дальше своей руки ничего не видно, испугала его не на шутку. С тех пор он не выносил задымлений, даже безобидные облака из дым-машин в клубах рождали то же неприятное чувство промозглой, смертельно-опасной зыби, в которой не то, что шагать — шевелиться страшно. Вот они какие — облака.
Так и в жизни бывает: рисуешь себе радужную картину — а по факту оказывается, что всё не так. К примеру, женщина, которой ты доверяешь стать матерью своего ребенка, не чувствует к нему любви. И это кажется диким, потому что вся культура родительства строит на тех китах: мать любит дитя с первого его вздоха, материнский инстинкт — самый сильный, каждая мать готова умереть за своего ребенка. Волегов усмехнулся, чувствуя привычную с детства горечь. Далеко не каждая. И куда уж там — умереть. Не путался бы под ногами — и то хлеб.
«Как же я мог довериться Наталье?» — думал он, впервые за много лет ощущая себя… проигравшим? Нет, промазавшим по мишени. Или сбитым с курса, но это ещё можно исправить.
«Я ведь понимал, что она — пустышка. Что кроме денег, у неё идолов нет. Надо было сразу забрать у неё Вику, придумал бы что-нибудь. Но я вбил себе в голову, что ребенок будет счастлив только с родной матерью. Выходит, говорил во мне не разум, а моё больное, бестолковое детство. И каков итог? — Сергей усмехнулся, сунул ладони в карманы спортивной куртки — ему почему-то стало холодно. — Да просто убедился в том, что давно знал: это не я плохой, это у матери моей какой-то врожденный дефект. Узость любви… Которой хватает только на себя — а на детей и прочих уже не остаётся».
Он вспомнил, как хотел найти мать. Думал, поднимется, станет важной птицей, заработает — и начнёт искать. А теперь? Нужна ли она теперь? Вроде бы, всё достигнуто, ну или почти всё — впрочем, матери бы хватило. Задайся он целью, и через пару месяцев — если не раньше! — он будет сидеть напротив неё. И что тогда? Скажет: мама, смотри, каким я стал. Ведь сказать-то, по сути, больше нечего. А мама? Что она ответит? Ясно же что: так же, как Наталья, попросит денег. Прицепится пиявкой, будет делать вид, что любит, каяться напоказ… «Я нужен ей, что тут говорить. А она мне?… Зачем мне та, кто не захотел и не смог ничего мне дать? Того, что даже не стоит денег, и есть в любой, самой захолустной деревне, у самого горького бедняка. Любви, заботы, ласки. Но она пожалела для меня. А я ведь всегда хотел её найти только для того, чтобы убедиться — тогда, в детстве, я был ни в чем не виноват. Я просто был ещё одним ребенком, которого бросила мама. И ушла она не потому, что я вел себя плохо. Просто жизнь без меня казалась ей слаще".
Теперь вот Наталья — такая же женщина на его пути. Что это? Судьба? Или урок, данный, чтобы он посмотрел на ситуацию с матерью с нового ракурса? Если так, этот урок он усвоил. И никаких поисков затевать не будет.
В голове затяжелело, будто сдвинулся какой-то мощный пласт — глубокий, закосневший, полумертвый. И — резкая боль в висках, почти что искры из глаз, будто два состава столкнулись. Подняв руку, Волегов нажал на кнопку — вызвал стюардессу. Появившись, она — тоненькая, фарфорово-бледная, словно облитая синей глазурью униформы — глянула на него удивлённо, но на лице будто бы промелькнула тень узнавания. Может, поэтому так быстро принесла бокал с коньяком, да ещё и наполненный на две трети. Наверное, летали вместе на одном из министерских рейсов, а он и не запомнил…
Волегов выпил коньяк залпом — так пьют лекарство. И перед глазами всплыла картинка: серые ступени клиники, рассыпавшиеся по ним горошины нитроглицерина, землистое лицо Анютиной мамы. И её хриплый, полузадушенный болью шёпот: «Серёжа, повинись! Это же твой ребенок?»
Ну почему он тогда соврал???
Он закрыл глаза, морщась от боли. Коньяк не помог — лишь притупил её, разнёс по всему телу. Теперь даже сидеть стало трудно. Волегов поёрзал, пытаясь размять мышцы. И вдруг понял, что всё тело напряжено, страшно, болезненно напряжено, будто крутится в нём злой смерч, и рушит всё внутри. И ещё он понял, что всё это время думал о Вике, маленькой девочке, которую считала обузой собственная мать.
«Нет, я должен забрать свою дочь, — решил он. — Вот съезжу с Анютой в Германию, вернусь через неделю — и сразу в Новороссийск. Главное, чтобы Наташка отдала ребенка без боя».
Тревога снова плеснула внутри тяжелой, гиблой волной. Но кто-то в нём — самодовольный, хитрый — уверенно сказал: «Отдаст, никуда не денется. Некуда ей деваться».
И, осознав это, Сергей расслабился, выдохнул, чувствуя, как вместе с воздухом из него утекает боль. Откинул спинку кресла. Как мог, вытянул ноги. И, прикрыв глаза на минутку, провалился в сон — такой глубокий, что стюардессе пришлось трясти его за плечо, когда самолёт заходил на посадку.
…В Москве он взял со стоянки аэропорта свою машину и рванул в министерство. Даже не заходя в кабинет, написал заявление на отпуск, притулившись на стуле в приёмной — секретарша Нина Васильевна только руками всплеснула.
— Меня ни с кем не соединять, даже если скажут, что дело жизни и смерти! Даже если Господь Бог позвонит — я в отпуске! — последнее он крикнул уже из коридора, но зная, что она поймёт. Добежал до кабинета начальника, объяснил ситуацию: жена оперируется, нужно быть вместе с ней за границей. И, конечно, его тут же отпустили.
В свой дом он вошёл ещё засветло — сказалась разница часовых поясов. Скинул кроссовки и почти побежал в комнату Анюты.
— Серёжка! Ты приехал? У меня для тебя подарок! — увидев мужа, она едва не затанцевала на своей коляске.
— У меня тоже, — он подошел, поцеловал её в губы — жарко, протяжно, вкладывая всю свою любовь. Жизнь бы вложил, если бы смог…
— Не-не-не, тогда ты первый! — она замотала головой, как маленькая. В тёмных вишнях глаз вспыхнули искорки любопытства.
— Ты из меня верёвки вьёшь, — ворчливо сказал он, расстегивая сумку. — Хотя бы глазищи закрой, царевна ты моя, королевна!
— Ладно хоть не Медуза-Горгона, — хмыкнула она, но зажмурилась, выжидая.
Он зашел ей за спину, вытащил футляры, раскрыл. Камни ожили, заиграли на свету, по струйкам белого золота прошла искрящаяся волна. Волегов завел обе руки с футлярами вперёд, будто обнимая жену. И весело скомандовал:
— Можно!
Жаль, он не видел её лица в этот момент — только ощутил, как дрогнули плечи. А потом она подняла руки, и потянула их — но не к драгоценностям, лежавшим перед новой своей хозяйкой, а к нему, назад и вверх. И только нащупав его шею, услужливо наклонённую к ней, она притянула его к себе и выдохнула:
— Серёжка, я так тебя люблю!
— И я тебя люблю, — сказал он, а сам подумал: «Ещё и за то, что ты такая — всегда тянешься к живому. К человеку, а не к бирюлькам. И поэтому я верю тебе».
А она уже повернулась к нему, целуя, и лишь нацеловав вдоволь, забрала у него футляры и, подъехав к окну, начала разглядывать драгоценности — как произведение искусства, отдельно от себя. И снова он подметил в ней эту чёрточку блаженного бессребреника: другая бы уже нацепила, и любовалась бы только собой.
Впрочем, наступил и момент примерки. И как только легла на её ключицы серебристо-рубиновая волна, как только засияла она в антрацитовых локонах, отбросив небесный румянец на бледную Анютину кожу и подсветив её глаза, ставшие вдруг тёмной бездной, в глубине которой горел огонь, Волегов понял — угадал. Даже не угадал — предвидел. Знал, что она такая, что есть в ней эта колдовская сила, чуял её, как некий стержень, на который она насаживала свои сценические образы, себя официальную, светскую, домашнюю, изнемогающую от болезни, или приподнято-радостную, когда ничего не болит. Во всём этом билось, жило, сквозило то самое, тот внутренний огонь, который так ярко загорелся сейчас, подогреваемый рубиновым пламенем.
«Она как жидкая лава в центре Земли. Никогда не остынет. И не сломается, закоченев», — потрясённо подумал он.
— А теперь мой подарок! — медленно улыбнулась она. — Теперь ты закрывай глаза.
И он закрыл. Услышал тихое шуршание шин — она куда-то ехала на коляске, похоже, в дальний угол комнаты, в свою пыточную, где её целыми днями теперь мяли, растягивали и гнули три приходящих массажиста. А она терпела, и разрабатывала мышцы, и ела почти что один белок — каждый день, как в армии, начиная с шести утра. Её ноги ослабли за столько лет, почти непоправимо ослабли — надежда была только потому, что все эти годы она не сдавалась, она боролась, стараясь хоть как-то двигаться и выдерживая ежедневный сеанс специального массажа. А Волегов оплачивал всё это — покорно, не споря — потому что был виноват, и потому что она так хотела.
Но в последний раз, три дня назад, когда он уезжал в очередную командировку, она показала ему чудо — почти согнула ногу в колене и почти оторвала ступню от поверхности кушетки.
А сейчас? Что она покажет сейчас?
— Открывай! — сказала она, и он мгновенно распахнул глаза, услышав в её словах не только гордость, но и боль.
А она стояла перед ним. Стояла. На костылях, опираясь на левую ногу. Стояла трудно, тяжело, вся покрытая бисеринками пота, с глазами, помутневшими от боли и жара — но стояла, всего лишь несколько секунд. И, прерывисто выдохнув, почти повалилась на кушетку, закинула на неё свои ещё полумёртвые ноги, а потом завопила от счастья — так, будто ей подарили весь мир.