30972.fb2 Смерть - гордая сестра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Смерть - гордая сестра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Лик ночи, сердце тьмы, язык пламени — я знал все, что жило, шевелилось, работало в ее уделе. Я был сыном ночи, одним из детей в ее огромной семье, и мне знакомо было все, что творилось в сердцах людей, любивших ночь. Я встречал их в тысяче мест, и ни одно их слово, ни один поступок не были мне чужды. Мальчишкой, когда я разносил утренние газеты, я видел их на улицах моего городка — это странное разобщенное племя людей, которые рыщут ночью. Иногда в одиночку, иногда по двое, по трое, в бессменном ночном дозоре плывут они пустынными тротуарами городков, безлюдными улицами, бредут мимо бледных окоченелых манекенов в витринах готового платья, проходят под гроздьями тугих пузырей белого света, мимо сотен темных магазинов, застревают в какой-нибудь закусочной, чтобы погудеть, посплетничать вполголоса, сунуть нос, губу, восковой подбородок в душное дупло кофейной кружки или в унылом молчании трусить ленивый серый пепел времени.

Их лица, их безустанное ночное хождение, некогда привычные и самоочевидные, теперь всплывают в памяти со странностью сна. Чего хотели они? Что надеялись найти, бредя мимо тысяч дверей в этих пустынных зябких городках?

Их надежда, их дикое упование, темная песнь, которую будила в них ночь, — то, что жило во тьме и населяло весь континент, пока люди спали, наслаждаясь и ликуя втайне, — отпечаталось в моем сердце. Не в чистоте и нежности рассвета с его терпкой смелостью откровения, не в деловитом домашнем свете утра, не в полуденной молчаливой стати кукурузы, не в сонном жужжании и стрекоте полей в три часа, не в волшебном золоте, и зелени, и первобытной лирике лесного края и даже не в земле, выдыхающей последний жар и ярость дня в бездонную глубь и задумчивое затишье сумерек — как бы ни были прекрасны и роскошны эти часы и эти освещения, — я ощущал и находил тайну, величие и бессмертную красоту Америки.

Я нашел темную страну в сердце ночи, темной, гордой, скрытной ночи; в мозгу ночи жила для меня необъятная пустынная страна. Ее равнины, ее реки и горы простирались передо мной во всей их сумрачной бессмертной красоте, во всем приволье и радости их исполинской шири, во всей их сирости, жестокости и ужасе, во всем их чудовищном и хрупком плодородии. И мое сердце билось заодно с сердцами всех, кто слышал их заумную дикую музыку, полную неведомых ладов и невнятных тысячеязыких криков, слагавшихся в ликующую и жуткую песнь дикой земли, торжества и откровения, в горькое темное пророчество любви и смерти.

Ибо что-то жило ночью на земле. Темный поток наполнял сердца людей. Буйный и праздничный, незримо заливал он огромную спящую страну, говорил со мной во время ночных моих бдений, и язык его тайных и темных речей записан в моем сердце. Он проплывал надо мной в мерных биениях могучего крыла, он уносился с пулевым визгом в бесовских завываниях зимнего ветра, мягко и оцепенело нависал предвестием свирепой гульбы в свинцовом мятом небе перед снегопадом, темный, дикий, скрытный, замирал над ночной землей, над потрясающим динамическим безмолвием города, стыл в миллионах клеток его сна, вечно содрогаясь от невнятного, далекого, мощного гула времени.

И это знание, эту жизнь я делил, отчетливо и непреложно, с огромным товариществом людей, которые жили ночью и знали и любили ее тайну. Мне знакомы были все радости, труды и помыслы, знакомые этим людям. Мне ведомо было все, что жило на земле ночью, и, наконец, ночью я узнал общество тех, с кем прошла лучшая часть моей жизни, — суровое Одиночество, его гордую сестру, Смерть, их великого брата, Сон. Я жил, работал, трудился наедине с Одиночеством — моим другом, и в темноте, в ночи, в сонном молчании земли я тысячи раз заглядывал в лики Сна и слышал бег его темных коней, когда они приближались. И бодрствуя ночью, я видел, как умирали мой брат и отец, я узнавал и любил образ гордой Смерти, когда она приближалась.

Три раза уже я видел облик смерти в большом городе, и прошлой весной мне довелось увидеть его снова. Однажды ночью — в калейдоскопе безумных, пьяных, исступленных ночей, пережитых мною в тот год, влачась огромной улицей мрака — от света до света, с полуночи до утра, — я увидел, как умирает человек в метро.

Он скончался так тихо, что мы не могли примириться с мыслью, что он мертв, — так тихо, что смерть была лишь мгновенной и спокойной остановкой жизненного движения, до того естественной и мирной, что мы смотрели на него как зачарованные, не веря своим глазам: лик смерти мы узнали сразу же, со страшным чувством узнавания, которое сказало нам, что он знаком нам с незапамятных времен, но при всем нашем страхе и замешательстве мы не желали признать, что это смерть.

Ибо хотя остальные три смерти, виденные мною в городе, были наглы и ужасны, не они, а только эта одна запечатлелась у меня в памяти своим ужасом и царственным великолепием.

Первую смерть я наблюдал четырьмя годами раньше, в апреле, в первую мою нью-йоркскую весну. Это произошло на людной грязной улице верхнего Ист-Сайда, и безжалостная, безразличная случайность происшедшего была во сто крат страшнее любого умышленного и рассчитанного зверства; жуткая ее тень вмиг затмила сияющий воздух и колдовскую радость весны, истребив всякую надежду и веселье в сердцах людей, оказавшихся поблизости.

Я шел одной из закоптелых улиц верхнего Ист-Сайда — улицей, до сих пор заставленной грубыми, угловатыми фасадами старых каменных домов, которые прежде были жильем состоятельных людей, а теперь почернели от многолетней ржавчины и сажи. На этих улицах бурлит беспорядочная жизнь смуглолицых, черноглазых, иноязыких людей, которые снуют взад и вперед, бесчисленные и безымянные, с текучей, слитной, роевой неугомонностью, свойственной темным кровям и расам, так что тощая четкость, обособленность, строгий склад жизни северян, как нечто одинокое, маленькое, жалостно и вместе с тем величественно верное себе, — немедленно перемалываются в этом темном прибое. Неисчислимый, вечный людской муравейник вдруг раскрывается во всем его бездонном ужасе и преследует вас потом во сне, даже если вы видели на улице всего десяток этих смуглых лиц.

На углу этой улицы, там, где она впадает в другую — одну из тех огромных угрюмых магистралей, которые пересекают город из конца в конец и постоянно омрачены беснованием и неистовым грохотом надземной железной дороги, так что не только свет, просеянный через ржавую паутину ферм, но и всякое движение, все живое под ним кажется заскорузлым, загнанным, измочаленным, остервенелым, оторопелым, замороченным, — на таком углу погиб человек. Это был маленький средних лет итальянец, стоявший у обочины тротуара с хлипкой тележкой, на которой он держал свой убогий разнокалиберный товар: сигареты, дешевые сладости, напитки, липкую бутыль с апельсиновым соком, перевернутую горлом вниз над помятым эмалированным цилиндром, и маленькую керосиновую печку, где всегда грелось несколько кастрюль с едой — макаронами и сосисками.

Несчастье случилось, как раз когда я вышел на угол напротив него. Машины с ревом неслись на юг и на север под эстакадой. И тут большой фургон — громоздкий и мощный, как паровоз, и словно поглощавший все машины вокруг, заполнявший собой всю улицу, так что приходилось удивляться мастерству и точности шофера, который способен им управлять, — с ревом вылетел из-под эстакады. Он взял влево, пытаясь обойти гораздо меньший грузовик, но на обгоне задел его и отбросил к тротуару, на повозку торговца, с такой чудовищной силой, что тележка разлетелась в щепки, а грузовичок, перевернувшись через нее, рассыпался грудой мусора, битого стекла и искореженной стали.

Шофер грузовичка каким-то чудом остался невредим, но маленький итальянец был изуродован до неузнаваемости. Когда грузовичок раздавил его, из его головы ярким фонтаном брызнула кровь — и непонятно было, откуда в таком маленьком человеке такие фонтаны алой крови; он умер на тротуаре через несколько минут, раньше чем прибыла «скорая помощь». Вокруг умирающего сразу собралась большая крикливая толпа смуглолицых людей; тут же в поразительном количестве появились полицейские и, врезавшись в толпу, стали грубо проталкиваться между возбужденными людьми, понося и раскидывая их, угрожая дубинками и свирепо крича:

— Разойдитесь! А ну, разойдитесь! Проходите отсюда!.. Куда прешь? — вдруг рявкнул один и, ухватив человека за слабину пальто, поднял в воздух и отшвырнул в толпу, словно он был кусочком кала. — Разойдись! Ну, разойдись! Давайте, давайте двигайтесь!

Полиция перенесла итальянца с мостовой на тротуар и отгородила кольцом от напиравшей толпы. Потом, надрывно и страшно брякая колоколом, подкатила санитарная машина, но человек уже умер. Тело забрали, полицейские погнали толпу перед собой, колотя и пихая людей, словно настырную тупую скотину, пока, наконец, не освободили все место вокруг обломков.

Тогда двое полицейских, чтобы расчистить дорогу нескончаемому потоку машин, где волоком, где на руках, перетащили остатки тележки к тротуару и принялись подбирать рассыпанный товар: коробки, стекла, разбитые чашки и блюдца, дешевые ножи и вилки, луженые кастрюли из-под макарон — и бросать их в груду обломков. Макароны, кусочки мозга и осколки черепа смешались в жуткую кровавую тюрю. Один полицейский посмотрел на нее, сунул в нее тупой носок башмака, точно пробуя воду, и, отвернувшись, с гримасой на грубом красном лице произнес:

— Господи!

В эту секунду из захудалой портняжной мастерской с ведром воды вынырнул, пыхтя от возбуждения, плюгавый бледный человечек с длинным носом и курчавыми сальными волосами, уже отступавшими с его удрученного низкого лба рептилии. Как-то чудно раскорячив ноги, он быстро выбежал на мостовую, выплеснул воду на кровавое месиво и так же быстро убежал обратно. Потом из другой лавочки вышел человек с полным ведром опилок и стал закидывать ими красную лужу, пока всю не засыпал. И вот уже не осталось ничего, кроме обломков грузовичка и тележки, двух полицейских, которые тихо совещались с книжками в руках, нескольких зевак, тупо и зачарованно глазевших на кровавое пятно, да людей, которые сбились кучками на углах и разговаривали глухими взволнованными голосами:

«Ну да! Я сам видел! Сам видел!» — «А я тебе что говорю? Я сам с ним разговаривал за две минуты до того, как это случилось!» — «Я в пяти шагах от него стоял, когда он на него наехал!» — снова и снова воскрешая это кровавое мгновение с голодной, ненасытной жадностью.

Такова была первая смерть, которую я увидел в городе. Позже, когда страшное зрелище крови, мозга и истерзанной человеческой плоти более или менее поблекло в памяти, самой яркой подробностью остались для меня окровавленные помятые кастрюли, в которых итальянец варил макароны: как они валялись на мостовой, как их подбирал полицейский и кидал в груду обломков. Ибо впоследствии мне казалось, что эти убогие, безжизненные предметы способны поведать с великой трогательностью всю историю жизни человека: рассказать о его душевной теплоте и веселом дружелюбии — ведь я видел его много раз, — о жалком предприятии, с помощью которого он выцарапывал у жизни свои крохи, но с неизменной надеждой и не жалея сил, под чужими небесами, средь громадного равнодушного города, добывал ничтожную награду за свой горький труд, терпение и стойкость, бился за свою скромную, но лучезарную мечту о покое, свободе, убежище, отдыхе, ради которой работают и страдают все люди на этой земле.

И чудовищное безразличие, с каким громадный грозный город смахнул эту маленькую жизнь, окропив кровью сияющий воздух и все великолепие дня, чудовищная и небрежная ирония его удара — ибо большой фургон, разбивший грузовичок и уничтоживший человека, с грохотом унесся прочь и шофер его, быть может, ничего и не заметил — неумолимо оживают в памяти вместе с жалостью, скорбью и содроганием перед слепотой судьбы, лишь только вспомнишь эти помятые жестянки. Так я увидел в городе первую смерть.

Второй раз я видел в городе смерть ночью, зимой, в другой обстановке.

Морозной тихой ночью в феврале, около двенадцати, когда холодная луна сияла в лучистом, стылом, голубовато-белом небе, на тротуаре одной из перепутанных коленчатых улиц, выходящих на Седьмую авеню около Шеридан-сквер, собралась кучка людей. Они стояли перед строившимся домом, в нескольких шагах от его голого неотделанного фасада, неряшливо разграфленного коричневым светом и сизыми тенями. На краю тротуара в ржавом мусорном ящике сторож развел костер; трескучее пламя полыхало и приплясывало в морозном воздухе, и то один, то другой подходил к нему погреть руки.

На обледенелом тротуаре навзничь лежал человек, а перед ним на коленях стоял молодой врач и прикладывал к его обнаженной широкой груди стетоскоп. У обочины, вздрагивая от сдерживаемой мощи мотора, в ворчании которого слышалось что-то зловещее, ждала санитарная машина.

Человек, лежавший на тротуаре, был лет сорока, с нескладным кряжистым телом и могучей грубой внешностью профессионального бродяги. Казалось, каждая схватка с непогодой, нищетой и телесным недугом за все годы скитаний его по стране оставляла неизгладимый след на этом мятом, покрытом рубцами лице, и теперь в эпической грубости его черт запечатлено сказание о пустынных небесах, необозримых далях, о стуке колес и сверкании рельсов, о ржавчине, стали, кровавых драках и дикой, жестокой земле.

Человек лежал на спине, недвижный и крепкий, как валун, глаза были закрыты, грубое сильное лицо запрокинуто в жесткой невозмутимой позе смерти. Он еще жил, но висок был вмят — страшная зияющая рана, которую он получил, когда, напившись, и почти ослепнув от дешевой водки, или «гари», забрел в этот дом, споткнулся о штабель стальных балок и размозжил себе голову об одну из них. Широкая черная струя из раны стекала по уху на землю, но кровь уже почти остановилась и быстро густела на холоде.

Его грязная, ветхая рубашка была разорвана и распахнута на груди, как будто выпяченной в той же деревянной позе. Дыхания не было заметно; он лежал, словно вытесанный из камня, но темный, воспаленный румянец еще тлел на его щеках, и кулаки по бокам были стиснуты. Его старая шляпа свалилась, и лысая голова была обнажена. Эта лысина с жидким венчиком волос подчеркивала силу и достоинство его грубого лица, внушавшего непонятный ужас. В нем было что-то от мощи и суровой важности тех могучих людей, которые делают силовую работу в номере на трапеции и которые обычно лысы.

Люди, сгрудившиеся вокруг него, не выражали никаких чувств. Наоборот, они смотрели на него спокойно, с острым, но холодным любопытством, словно смерть бродяги была чем-то обыкновенным, чем-то предреченным, настолько само собой разумевшимся, что не вызывала у них ни жалости, ни печали, ни удивления. Один человек повернулся к соседу и сказал тихо, но убежденно и с легкой улыбкой:

— Все они так кончают. Раньше ли, позже — дорога у них одна. Ни разу не слыхал, чтобы вышло по-другому.

Тем временем молодой врач спокойно и тщательно, но безучастно прослушивал его, прикладывая стетоскоп то тут, то там. Полисмен с тяжелым темным лицом в оспинах и резких складках стоял над ними и бесстрастно созерцал эту сцену, легонько помахивая дубинкой и флегматично жвакая жвачку. Несколько человек — среди них ночной сторож и газетчик из углового киоска — стояли тихо и смотрели. И, наконец, молодой человек с девушкой, оба хорошо одетые, с чем-то откровенно наглым, отталкивающим в манерах и речи, которые выделяли их над остальными, как породу высшую по образованности, достатку и положению, — университетская молодежь, столичная молодежь, артистическая, рисующая, пишущая, студийная молодежь, современная «послевоенного поколения» молодежь, — смотрели на бродягу, наблюдая за ним пристально и с меньшим состраданием, чем если бы перед ними лежал околевающий зверь; и в их смехе, жестах, разговоре сквозила такая гнусная, омерзительная черствость, что мне хотелось разбить им физиономии.

Они успели выпить, но пьяны не были; что-то жестокое и гадкое бесстыдно лезло из них, но не нарочито, не намеренно — просто ороговелые глаза, выучка надменности, сухость и фальшь, что-то литературное, что-то носимое, как фасон. В них была поразительная литературность, словно они сошли со страниц книги, словно они и впрямь были новым и опустошенным племенем, доселе неизвестным на земле, — племенем черствым, бесплодным и недужным, из которого выпотрошены древние людские чрева милосердия, печали и необузданного веселья, как нечто ложночувствительное и устарелое для этих сметливых хрустких существ, в губительном своем высокомерии и гордыне предпочитающих дышать воздухом ненависти и ожесточения и лелеять свою отчужденность.

В их речи было что-то заговорщицкое, изощренное, пряное. Она пестрела беглыми намеками, ужимками, извивами, вывертами и тонкостями, в которые они одни были посвящены, и изобиловала всеми штампами грубовато-простого языка, бывшего тогда в чести у людей этого сорта: «блеск», «прелесть», «колоссально» и «просто потрясающе».

— Куда бы нам пойти? — спрашивала девушка. — У Луи еще будет открыто? По-моему, они закрываются в десять.

Девушка была хорошенькая, стройная, но ни в лице, ни в теле не было плавности, зрелой округлости — скудная телом, сердцем и душой, сухая, бесплодная, с худосочной грудью и прогнатическим лицом.

— Если он закрылся, — ответил молодой человек, — завалимся к Стиву, рядом. Он всю ночь открыт. — Лицо у него было смуглое и наглое, глаза маслянистые, рот мягкий, изнеженный, капризный, порочный. В его смехе, глумливом, недобро самонадеянном, слышалось влажное бульканье.

— О, блеск! — произнесла девушка со своей срамной интонацией. — Обожаю это место! Давай опять соберем компашку! Кого бы нам вытащить? Как ты думаешь, Боб и Мэри дома?

— Боб — возможно, а Мэри ты едва ли застанешь, — ответил молодой человек с выражением лукавой невинности.

— Нет! — точно не веря своим ушам, воскликнула девушка. — Уж не хочешь ли ты сказать, что она...

Тут их голоса стали тихими, возбужденными, плутоватыми, смешливыми, а потом вместе с влажным булькающим смехом донеслись слова молодого человека:

— А, не знаю! Обычная история! Знаешь, случается даже в лучших семьях.

— Нет! — воскликнула девушка с изумленным хохотком. — Это просто невероятно. И это — после всего, что она о нем говорила!.. Нет... по-моему... это... просто... грандиозно! — И медленно повторила: — Ох, по-моему, это... просто... прелесть! Я бы все отдала, чтобы видеть лицо Боба, когда он об этом узнает! — воскликнула она, и с минуту они заговорщицки шептались и посмеивались, после чего девушка снова воскликнула с изумленным хохотком: — Нет, это такая прелесть, что даже не верится! Ты знаешь, по-моему, это просто потрясающе! — И добавила нетерпеливой скороговоркой: — Так кого же нам все-таки взять? Кого еще мы можем вытащить?

— Понятия не имею, — ответил молодой человек, — поздновато все-таки. Не знаю, кого нам взять, вот разве... — Тут его темный мягкий рот начал улыбаться, в горле забулькал смех, и он кивнул на лежавшего: — ... ты попросишь этого приятеля составить нам компанию!

— О, это было бы грандиозно! — воскликнула она с восторженным смешком. Она серьезно посмотрела на неподвижное тело. — Это было бы колоссально! — сказала она. — Представляешь, какая прелесть — захватить кого-нибудь такого с собой!

— Ну... — неопределенно произнес молодой человек. Потом, посмотрев на бродягу, залился влажным журчащим смехом и лукаво проговорил: — Мне страшно неприятно тебя разочаровывать, но боюсь, что нам не удастся захватить нашего друга. Кажется, завтра он проснется с тяжелой головой. — И снова его темный рот начал улыбаться и в горле глубоко и тихо забулькал смех.

— Перестань! — тихо взвизгнула девушка. — Фу, какой подонок! — с упреком сказала она. — По-моему, он милый. По-моему, это было бы просто потрясающе — привести какого-нибудь такого в компашку. Он очень симпатичный, — продолжала она, с любопытством разглядывая бродягу. — Нет, правда.

— Что поделаешь — такова жизнь, — сказал молодой человек. — Он был ходок, пока ходили ноги! — И в меховом его горле густо забулькало.

— Пойдем, — сказал он. — Пойдем-ка от греха. По-моему, ты собираешься его подклеить. — И, смеясь, разговаривая бесстыдными и дерзкими молодыми голосами, они ушли.

Наконец врач встал, вынул трубки стетоскопа из ушей и тихо, деловито сказал несколько слов полицейскому, который нацарапал что-то у себя в книжечке. Врач подошел к обочине, забрался в заднее отделение санитарной машины, сел и, положив ноги на противоположное сиденье, сказал шоферу: «Все, Майк, поехали!» Машина плавно тронулась, быстро скользнула за угол и, позвякивая колоколом, исчезла.