30978.fb2
Кто-то заговорил в конторе о нововведении президента Вильсона, заключавшемся в том, что он лично произнес свою речь в конгрессе, и Маркэнду вдруг стало ясно, что он больше не читает газет. Как-то София Фрейм сказала ему:
- Какой ужас эта история с капитаном Скоттом, не правда ли?.. Как, мистер Маркэнд, вы _не знаете_, что он и вся его экспедиция погибли, замерзли близ Южного полюса? Но ведь этим полны все газеты.
- Южный полюс, - пробормотал Маркэнд. И вдруг ему представилось, что Нью-Йорк так же далек, как и Южный полюс... уже много дней он не видел улиц, по которым ходил, - улиц, чей непрестанный шум врывался в раскрытое окно.
- Почему это вас так волнует? - спросил он. - Разве здесь, рядом с нами, не умирают каждый день люди?
- Да, но такая оторванность! Представьте себе этих людей, умирающих в полном одиночестве среди ледяной пустыни на краю света!
Она отвела глаза от своего блокнота, и Маркэнд посмотрел на нее. Она повернула голову и встретила его взгляд.
- Вам это не кажется ужасным, не правда ли? - сказала она. - Вам _понятны_ их искания, то, что привело их на Южный полюс.
- Почему вы думаете, что мне это понятно? - Он заметил перемену в своей секретарше с того дня, как ей стало известно о том, что официально называлось его "шестимесячным отпуском". Она теперь часто бывала печальна, иногда угрюма, изредка нежна. Она сказала:
- Я знаю, потому что... Мистер Маркэнд, я знаю, что вы не вернетесь сюда.
- Это правда, - он говорил тихо, словно ее слова что-то открыли ему.
Губы мисс Фрейм задрожали, и она закусила их, и Маркэнд увидел, какими глубокими стали ее глаза.
- Но мне и это _тоже_ непонятно.
Он улыбнулся и хотел ответить шуткой, но увидел в ее глазах слезы. Он понял тогда, что своим "тоже" она хотела выразить общность между его безвозвратным уходом и погибшей экспедицией Скотта. В комнате возникла напряженность от соприкосновения двух душ, с бессознательной настойчивостью проложивших себе путь друг к другу. Маркэнд всегда ценил в мисс Фрейм чуткую помощницу в работе; чуткость, которая в ней была от женщины, заставляла ее выполнять служебные обязанности с безличностью мужчины. Сейчас женское в ней выступило на передний план: плоское тело, длинная голова с жидкими волосами, глубокие и живые глаза принадлежали женщине. Она сидела рядом с ним, глядя в свой блокнот, не решаясь отереть катившиеся по щекам слезы, чтобы не привлечь к ним внимания. Как он мог помочь ей?
- Прежде чем взяться за письма, будьте так добры пройти в библиотеку и достать "Финансовое обозрение" за тысяча девятьсот двенадцатый год.
Она поспешно встала.
- Мисс Фрейм, - остановил он ее и почувствовал, что это инстинктивное движение было правильно. - Не ходите. - Он улыбнулся. - Я знаю, что вы плачете. Зачем вам скрывать это? Зачем мне скрывать, что я это знаю? - Она села, он взял ее за руку, и слезы ее полились. - Я рад, что вы плачете обо мне. Но не нужно тревожиться. Там, куда я еду, не замерзают насмерть.
Она улыбнулась, тихонько высвободила свою руку и вытерла глаза.
- Я не понимаю вашего поступка, мистер Маркэнд, но... вы мне разрешите сказать вам одну вещь?
- Говорите все, что вам хочется.
- Я думаю, вы станете великим человеком, мистер Маркэнд.
Он улыбнулся.
- Не смейтесь, - строго остановила она его, и Маркэнд встретил взгляд ее глаз, которые уже не туманили слезы. - Увидите, - она торжественно покачала головой, - увидите. - Словно зная то, чего ему не дано было знать, она считала своим долгом предупредить его.
...Южный ветер вдруг сменился северо-восточным, и Нью-Йорк, слишком рано поверивший в весну, продрог под холодным дождем. На Ганновер-сквер Маркэнд сел в вагон надземки, собираясь ехать домой, но на первой же станции вышел, спустился на улицу, где ночная муть уже начала сливаться с угасающим днем, и подставил лицо влажному ветру. Он был без пальто и озяб. Несколько кварталов он шел под эстакадой надземки. Изредка попадались прохожие, такие же грязные и унылые, как и улица, по которой они шли; от своих мрачных обиталищ они отличались только способностью двигаться и чувствовать боль. Уличные фонари и свет в окнах домов, колеблясь, сливались с темнотою ночи. Салуны близ Чатем-сквер переполнены были народом, и из распахнутых дверей вместе с шипением газа вырывался гнусный запах виски и пота и грязное бормотание пьяниц - от запаха виски оно отличалось лишь меньшей способностью улетучиваться.
Маркэнд поднял воротник пиджака, засунул руки в карманы и пошел дальше.
Вдруг он спросил себя: - Зачем я иду пешком? Зачем сошел с поезда? Мне холодно. Почему же не сесть опять в вагон надземки или не нанять такси? Тонкие струйки резали ему лицо. Он замедлил шаг, размеренно продвигаясь вперед сквозь промозглый дождь и ветер, сквозь мешанину надземки, домов, салунов и оборванных людей. Казалось, неприятное физическое ощущение отделило от всего этого не тело его, но лишь сознание. Мысли его вдруг стали необыкновенно выпуклыми.
Он думал: - Мне нужно поразмыслить. Что-то мне подсказало, что, если я пойду пешком сквозь сырой мрак этих улиц, начнет работать мысль. Почему человек мыслит? Потому что так должно быть. Почему он идет в дождь пешком, хоть он озяб и голоден и имеет деньги? Потому что так должно быть. Почему сворачивает со своего пути, с болью от него отходит, бросая свое дело, с корнем отрываясь от дома и семьи? Потому что так должно быть. Это ясно. Если бы я мог идти дальше своим путем, я бы не покидал его. Если бы я мог жить и дальше, как жил до сих пор, ни о чем не думая, я бы не старался думать. Что-то заставляет меня поступить так, как я поступаю. Я должен идти вперед, как будто меня пришпорили.
Он ближе присмотрелся к миру, среди которого он шел. Темный подъезд... муравейник нищеты... женщина с тяжелым узлом в руках входит туда. Она в черном мужском пальто, истрепанном и залоснившемся от времени, насквозь промокшем от дождя; на голове черная шаль. Неожиданно она поворачивается; ее лицо, зеленовато-бледное в тени подъезда, обращено к Маркэнду. Нью-Йорк! Несколько залитых светом авеню, несколько нарядных переулков; бесконечные мили мрачного хаоса, где производят товары, свозят их на склады или грузят на пароходы и поезда, где люди труда живут, любят и рожают детей, которые так же станут трудиться, если не умрут раньше. Трудиться - для нас. Для меня. И так вечно. Я принимал все это как должное. Но я не понимал. Должен же быть здесь какой-нибудь логический смысл. Не для меня, потому что я никогда не задумывался над этим смыслом. Как мало я знаю свой город... мир... самого себя. Себя? Я - муж и отец. Что я знаю об Элен? О Тони и Марте? Мне достаточно было чувствовать, что мне хорошо с ними, знать, что им хорошо со мной. Я делец. Но кто из нас по-настоящему думает о своем деле? Соубел, Поллард, Сандерс? Что им известно о табаке, о тех людях, которые разводят его, очищают, перерабатывают? Все мы, люди, - стая волков, напавших на неясный след. Те, кому повезло, настигли добычу, сглодали, и вот они хорошие дельцы. Шахматы требуют больше мысли, игра на скрипке - больше системы. Прожить целую жизнь и так мало знать о ней! И принимать свое незнание как должное! Нет, к черту все, я перестаю мириться с этим! - Маркэнд замедлил шаг, ему вдруг стало ясно: - _Я уже перестал_.
- Вот оно, - сказал он вслух, - этот дождь, который хлещет мне в лицо. Я больше не мирюсь со своим незнанием.
Его небольшой дом, согретый теплом огней и теплом сердец, вдруг ожил в его сознании, которое влекло его одновременно и к нему и от него. Как ему жить без Элен? Она нужна ему. Его тело будет бунтовать, и страдать, и смертельно томиться по ней. Как решиться навсегда покинуть ее? А его сын и дочь? Как позволить им расти, развиваться, выходить в жизнь, хотя бы ненадолго, без него? Он ревниво охранял всегда свое участие в их развитии. И теперь они будут находить новые радости, открывать чудеса, постигать мир - без него. А разве Элен не нуждается в нем? Разве ее обращение в католичество, хотя она сама о том не знала, не таило в себе призыва к нему? И разве невозможно познать жизнь, оставаясь дома? Не уходя? Ведь и дома - жизнь. Он сумеет найти жизнь в Элен, в детях. Но в этих словах, звучавших разумно, заключался софизм. Конечно, и в них - жизнь. Но к этой жизни он может приблизиться, только найдя ключ; а ключ скрыт где-то в тишине его собственного существа. Вот оно! В тишине. В тиши, далеко от жены и детей. Ему послышался голос Софии Фрейм, так пророчески звучавший, когда она торжественно сравнивала его с заблудившимся исследователем. Он хотел засмеяться тогда, но она помешала этому. Такая ли уж это нелепость? Не часто человек бросает выгодное и надежное дело, любимую семью. Не от мисс Фрейм первой он слышал эти туманные пророчества. Лоис. А еще раньше Корнелия, с холодной яростью защищавшая его от своего любимого брата. - А что влекло ко мне Тома Реннарда? Нет, это не нелепость. Я чувствую в себе довольно силы, чтобы сокрушить неведение, в котором я жил до сих пор. Довольно силы, чтобы пробудиться. Без жалости... страх...
Когда он мысленно произнес "без жалости", слово "страх" вторило ему как эхо. - Куда я иду? Дождь, ветер. Что хочу делать? Что значит "пробудиться"? - Он еще ничего не предпринял. Он мог бы воспользоваться своим официальным "шестимесячным отпуском" и увезти Элен и детей в Европу. Может быть, под сенью знаменитых соборов он сумеет понять то, что произошло с Элен? Недурная мысль. Может быть, в ней уже совершилось пробуждение? Может быть, они сумеют пробудиться вместе? Он незаметно ускорил шаг, не глядя перед собой (можно прекрасно провести время!), и вдруг налетел на человека, шедшего навстречу. Трость прохожего, загремев, покатилась по мостовой, сам он едва не упал. Маркэнд поддержал его, вложил трость в трясущуюся руку. Его рука тоже задрожала при этом: у человека были выедены болезнью глаза, нос наполовину провалился.
- Простите, - сказал Маркэнд, - я не глядел, куда иду.
Когда он пошел дальше, он вспомнил, о чем думал: Европа, отпуск, удовольствия... когда сбил с ног слепого.
Маркэнд пришел домой поздно, и дети уже лежали в постели. Он снял с себя все мокрое и принял ванну. Он согрелся и почувствовал приятную расслабленность. Он надел шелковую пижаму и халат из верблюжьей шерсти и вышел в столовую, где жена уже ждала его с обедом.
- Ты сильно озяб?
- Нет, ничего.
- Съешь горячего супу, согреешься.
Она не спросила, почему он в дождь шел пешком, не потревожила его ни подчеркнутым вопросом, ни подчеркнутым молчанием. Она говорила так, как будто ничего не случилось. Но она не могла удержать биения своего сердца и участившегося дыхания. Непонятное волнение овладело ею еще до прихода Маркэнда домой, до наступления часа, когда он обычно возвращался, и до того, как она узнала, что он шел пешком и поэтому запоздал. Оно охватило ее, когда она сидела за книгой, и заставило вдруг подняться к детям, уложить их в постель с нежностью, в которой была боль. И когда в темноте она опустилась рядом с ними на колени, читая "Отче наш", ее голос дрожал.
После обеда они перешли в библиотеку; Элен взяла книгу, Маркэнд вечернюю газету. Читать они не стали.
- Ты устал, дорогой. Вероятно, было много дела в конторе?
- Нет, ничуть. Я уже покончил со всеми делами.
У Элен упало сердце. Но она сказала:
- Наверно, это перемена погоды. Ведь были уже совсем весенние дни. Это всегда нехорошо отзывается на детях, в особенности на Тони. При малейшей сырости он бледнеет и слабеет. Знаешь, дорогой, мне вообще кажется, что после того случая с ногой он уже не такой крепкий, как раньше.
- Ты думаешь - что-нибудь серьезное?
- Нет. Но у него как-то понизилась сопротивляемость...
- Может быть, тебе с ним уехать? Возьми детей и поезжай куда-нибудь, не дожидаясь лета.
Элен побледнела, и Маркэнд это заметил. Он знал, что сказал "тебе", а не "нам". Элен подняла на него глаза и улыбнулась.
- Пожалуй, ты прав. Я подумаю об этом. Мы могли бы на месяц поехать на юг. Тони, Марта и я. Говорят, в мае чудесно во Флориде.
- В мае везде чудесно.
Ему не сиделось, он встал и вынул свою скрипку. Уже несколько лет, как он опять время от времени стал браться за инструмент; но у него была слабая техника, а гаммы ему быстро надоедали. Гораздо легче было четверть часа импровизировать, чем бороться с трудностями сонаты. Но он играл редко; его несерьезная игра вызывала в нем чувство вины; невольно она наводила его на мысль об отце, который играл куда лучше него и все же, забросив серьезную работу, кончил свои дни жалким учителем музыки в Клирдене. Сейчас, глядя на Элен, Маркэнд взял скрипку, принадлежавшую прежде его отцу, и провел смычком по струне G, ожидая обычного "вдохновенья". Но вдруг он остановился, посмотрел на свою крупную левую руку и начал гамму G dur. Он сыграл ее довольно быстро, legato, восемь нот одним смычком. Медленнее, четыре ноты одним смычком. Еще медленнее, fortissimo. Потом очень сдержанно, совсем медленно и piano. Элен смотрела на него. Маркэнд уложил скрипку в футляр и вышел из комнаты.