30978.fb2
Болезненное напряжение у переносицы, между глазами, которое она чувствовала все время, с тех пор как получила его телеграмму, исчезло; она качается на гребне высокого вала; слезы медленно наполняют ее глаза и останавливаются в них, не вытекая.
- Ты сильна, - говорит он.
- Нет, но я уверена.
- В чем ты уверена, Элен?
- В том, что я твоя жена.
- Я тебе завидую. Я ни в чем не уверен.
- Дэвид, если б я думала, что новые странствия дадут тебе уверенность, которая тебе необходима, я бы сказала: иди дальше. Но есть искания, которые остаются бесплодными: они идут в ложном направлении. Я хочу быть рядом с тобой, дорогой, пока ты ищешь. Мне необходимо заботиться о тебе... О! это очень просто. Я ничего не буду ждать от тебя. Ты почти не заметишь, что я рядом. Но я буду знать, что ты со мной.
- Предложение как будто прекрасное... для меня... - Он улыбается.
- Ты уже не мальчик, Дэвид. Тебе тридцать шесть лет. Нехорошо тебе скитаться так по всей стране. У тебя есть жена, дети.
- Ты, кажется, говоришь о старом Дэвиде?
- Я говорю о тебе.
- Может быть, я умираю: затянувшаяся агония, Элен, я не знаю.
- Я должна быть возле тебя.
Она видит, как он встает; и, точно ударом ножа в грудь, ее пронзает воспоминание о том, как он поднялся с ее постели год назад.
Он шагает взад и вперед; останавливается, полуотвернув лицо.
- Теперь я вижу. Я должен быть свободным от тебя.
- Может быть, ты сам от себя бежишь, Дэвид.
- Не думаю... - Он все еще стоит, отвернувшись. - Может быть, именно от твоей уверенности, от всего, чем ты, я чувствую, сильна, я должен бежать.
- Что же это - страх? То, чем я сильна, не враждебно тебе.
- Да, страх. Бывает, что и страх на пользу. Даже трусость в маленьком, слабом создании может быть на пользу. Я хочу осмелиться быть трусом. Элен, я снова убегаю.
...Посмотри на меня, Дэвид! Если бы только ты повернул ко мне лицо и посмотрел на меня!..
- Но не от меня, - говорит она. - Зачем же тебе бежать от меня? Ведь я тебя не связываю, я тебе предоставляю свободу.
Он всем телом поворачивается к ней.
- Хорошо, - говорит он, и сердце у нее падает. - Я бегу от самого себя. Иначе я не могу. Пока я не освобожусь от чего-то внутри меня, что уже умирает: весь мой мир, Элен, он и твой мир, и он должен умереть. Но он не умрет и не даст мне свободы, пока я не найду другой, новый мир, чтобы заменить его.
Она неподвижно сидит в кресле, голова поднята высоко, и слезы легко катятся но щекам. Она приняла удар в грудь...
- Пусть будет так, Дэвид.
Маркэнд слышит слова, которые только что произнес: "весь мой мир... он должен умереть... другой, новый..." Он отмечает их внимательно и изумленно, словно слушает доклад о самом себе, доклад, в котором для пего много нового и убедительного и который он должен выучить наизусть. Он слышит ее слова: "Пусть будет так, Дэвид" - и понимает, что любит ее, что позвал ее потому, что должен был видеть ее и от нее взять силы дальше идти без нее.
- Можно мне посмотреть Барбару?
Элен идет к боковой двери, проходит через комнату, где стоит одна кровать, входит в следующую. Единственное бра поодаль от двух кроватей; под ним няня за чтением вечерней газеты. На одной из кроватей большая корзина, завешенная розовым и голубым, и в ней Барбара. Няня вслед за Элен выходит в среднюю комнату, тогда Элен подходит к двери и делает знак мужу.
Когда Маркэнд проходит мимо постели, в которой, он знает, будет спать этой ночью Элен, тоска, точно властная музыка, расплавляет его тело. - Она прекрасна, и она моя! Я отказываюсь от этой красоты, которая принадлежит мне! - Элен, стоя у дальней двери, поворачивается к нему, и перед ним с поразительной ясностью возникает видение ее грудей, набухших от молока, с твердыми маленькими сосками, вырастающими из белой кожи. Решимость, настойчивая и суровая, овладевает им. - Я не дотронусь до нее. - И дитя, которое он видит перед собой, подкрепляет эту решимость.
Барбара лежит на животике, обе маленькие ручки подняты к светловолосой головке.
- Она будет белокурая? - шепчет он.
- Да, я думаю, что белокурая. У нее голубые глаза.
...Я не вижу ее глаз. Когда я увижу ее глаза?..
- Кажется, - говорит он, - что она крепко и легко держится за жизнь.
- Да, безмятежное дитя с большой внутренней силой.
...Мой грех дал ей силу!..
- Может быть, она живет уже в новом мире?
Элен берет его за руку. - Так сладко грешить, - поет ее сердце. И она чувствует свою грудь, прижатую к нему, его руки на своем лице, его губы на своих губах.
- Ты моя, - шепчет он. И когда он слышит свои слова, сомнение приходит к нему. - Моя? Плоть и кровь. - Нужно быть осторожнее; он отстраняется от нее, снова подходит к спящему ребенку. - Я поддаюсь тебе и говорю то, что неверно.
Личико Барбары отвращено от него; ее глаза скрыты от него.
Они проходят в спальню Элен и останавливаются. Няня, ожидавшая там, возвращается к своей питомице, закрыв за собою дверь. В слабом свете, падающем из гостиной, встает громада постели. В тени он видит Элен, ее серое платье, сливающееся с ее телом, кружево на плечах и руках, сверкающее так, что в полутьме она кажется обнаженной. Вот в чем можно быть уверенным: малютка уже поворачивает лицо к своей особой жизни. Но лицо его скитаний... его новых скитаний... не будет ли оно чуждым и враждебно-холодным? - Вот где тепло, Элен!
Элен смотрит, как он отходит от ее постели; смотрит, как он идет в освещенную комнату, и сама следует за ним. Она видит, как он берет ее за руку, и прощается с ней, и покидает ее...
Маркэнд пришел в свой номер и лег в постель. Он спал тревожно, его смутно преследовало ощущение, что наутро ему предстоит совершить какой-то поступок. На заре он вдруг вскочил с постели: уже поздно!.. Поздно - для чего? Он знал лишь одно: нужно действовать. Но заря в чикагском отеле... двадцать этажей дремлющего камня... перевешивает потребность действия. Спать он больше не мог и стал думать. - В Мельвилле я валял дурака, не понял, ни где я нахожусь, ни кто такие те, кого я силился расшевелить, ни как их нужно расшевелить. Что же действительно я делал в Мельвилле? Старался оправдать свое пребывание там? Конечно, Эстер Двеллинг выжила меня, а Кристина допустила это. К чему им переворачивать вверх дном свой мир только для того, чтоб я нашел себе оправдание в своем? А теперь что?.. Элен спит, Барбара, моя дочь, спит в этом самом отеле. Я не могу вернуться домой! Я не могу больше плыть по течению!
Маркэнд лежит в постели, смотрит, как серое окно постепенно светлеет. Я не сумел, как отец, как муж, как деловой человек, не сумел оправдать для себя свою жизнь. Хорошо, пусть. Попробуем другое. Смирение, Дэвид. Нужно начать сызнова.
Он лежал до семи; принял ванну, позавтракал и с чемоданом в руке вышел в город. Он повернул на восток, к озеру. Апрельское солнце ярко сияло в сапфировом омуте; но над ним к югу и к западу небо было затянуто тяжелым туманом, в котором солнце должно погаснуть. Он повернул на запад. В улицах еще стояла тьма; дома казались сгустками дыма, осевшими на землю; люди, все чаще попадавшиеся ему на пути, казались дымом, изрыгаемым невидимой трубою. Он пришел к мосту, вонзившему и дым свои фермы, чтобы стадо барж могло проскользнуть но черно-дымной воде. Отвесно вздымались закоптелые стены складов, а на той стороне высились гигантские краны, элеватор, блюющие трубы. Он пришел к другому мосту, перекинутому через железнодорожное полотно. Пролет выгибался над сумятицей рельсов и дымящих локомотивов внизу, точно черным шквалом надутый парус. Город был дым, осевший и ощетинившийся яростью. Маркэнд дошел до Холстед-стрит и повернул к югу. Жалкие домишки образовали артерию, по которой шумел людской поток; в окнах верхних этажей, обращенных на восток, мерцал тот же блеск копоти, что и в глазах прохожих. Улицы казались сгустком воздуха; дым и пот стояли в них, спрессованные в кирпичи, и небо казалось дыханием домов. Маркэнд вошел в салун; пиво пахло, как Холстед-стрит, сандвич был вырезан из живой улицы, скрытой за дверьми. Он снова пошел вперед, слишком изумленный, чтоб чувствовать усталость. Спутанные улицы постепенно превратились в открытые свалки, а потом снова потерялись в лабиринтах труб и печей. Он повернул на восток, где гнет казался меньше, перешел еще один железнодорожный мост (в обузданной ярости депо таилась разгадка города) и снова вышел к озеру.
Близ покойных вод он почувствовал усталость; он много часов шел пешком. Чикаго был беспредельным разгулом дыма, плоти, кирпича и стали, ограниченным только холодным озером. Он вышел на площадь; здесь город тоже казался усталым и притихшим. Трехэтажные кирпичные дома с белой каменной церковкой во главе обсели клочок зеленого луга; матери дремали на ржавых скамейках, вокруг которых играли дети. Одну за другой проходил Маркэнд усталые улицы, где мирно ветшали низкие деревянные домики. Повсюду простирались горизонты могущества; застойные на вид улочки служили резервуарами прерии и неистовому городу. Он набрел на крохотный парк; в дальнем углу - деревянные воротца с полусгнившим хитросплетением викторианской решетки; и за ними он увидел мощеную площадь, забитую трамваями и грузовиками. На каждом одряхлевшем доме висела табличка: "Сдаются комнаты". Маркэнд позвонил, и старуха, открывшая дверь, привела его по лестнице к узкой койке и грязному окошку.
На следующее утро Маркэнд прошел сквозь деревянные воротца. В конце бульвара он увидел стальную, высившуюся на фоне неба рощу. Он направился туда, он шел, шел. Роща не двигалась; потом она стала ниже, раскинулась, превратилась в бойни. Маркэнд очутился в гуще запаха крови, сладкого и упорного, точно кожей обтягивающего город. Вскоре все его тело пропиталось этим запахом, и он перестал его замечать. Он шел среди эстакад, откуда раздавалось мычание и блеяние, в толпе рабочих, стучавших высокими каблуками, под огромными сводами, где кишела смерть. Перед высоким красным зданием, которое тряслось, как разъяренный зверь, он остановился и над крышей прочел: "Ленк и Кo". Он не вспомнил о женщине, носившей это имя.
- Какой работы? - переспросил он маленького человечка за конторкой. Любой, если только вы дадите мне время освоиться с ней... Нет, не в конторе. Я сказал - работы.