30978.fb2
Маркэнд терпелив и добр. Пусть она едет. Что-то должно случиться. До тех пор он должен ждать. Он не покинет ее: слишком длительна, слишком глубока была его нежность к ней.
Новый Орлеан - город, где когда-то весело жилось. У женщин быстрые глаза, у мужчин хитрые глаза в Новом Орлеане. Еще звучит песня, которую певали в полуразрушенных домах на Vieux Carre; есть в ней какая-то смелость. Город похож на стареющую женщину, в свое время страстную и нежную любовницу, с которой жизнь сыграла скверную шутку. Старый французский город дряхлеет, на соседних с центральными авеню догнивают дома, кишащие паразитами и жильцами. Простираясь вширь, город распадается на бунгало, каких много в Лос-Анджелесе или Канзас-Сити. Но блистательное прошлое еще живо. Новый Орлеан - женщина зрелых лет, знавшая горе и слишком много любовников; глядя на нее, вы видите румяна и поддельные драгоценности, но вы знаете, что она любила и была любима.
Теодора Ленк, в лиловом платье без всякой отделки, с серебряным браслетом на руке и в серебряном ожерелье, сидит за столиком напротив Мэтью Корнера.
- Наконец я нашла себя, - говорит она. - Теперь я знаю, чего хочу. Надеюсь, еще не поздно. Правда, я не так уж молода: мне двадцать три.
Огромный мужчина напротив нее все потягивает вино.
- Я хочу стать киноактрисой.
Он отставляет стакан.
- Для того я и пригласила вас сюда. - Она улыбается.
Он снова берется за стакан и делает еще глоток.
- Я должна сразу взяться за дело. Я должна начать сейчас же - сразу же. Это единственный путь. Я могу играть, я исполняла все главные роли в спектаклях в колледже. Вероятно, мне от многого придется отучиваться, но я справлюсь. Я не хочу делать какие-либо предварительные шаги: они всегда бывают ошибочны. У кино большая будущность. Я недаром слушала разговоры папы с Гоубелом. Но пробивать себе дорогу, ждать своей очереди, а то и испортить все дело, встав на неправильный путь, - об этом я даже думать не хочу.
Корнер, державший все время стакан в руке, ставит его на стол.
- Вот тут-то вы мне должны помочь, - говорит она без улыбки. - Вы человек очень занятой, я знаю. Но вы умеете быть смелым. Я хочу сказать вы привыкли поступать, как вам хочется. Разве не так?
- Один раз из ста. - Его голос необычно тих.
- Ну, это рекордная цифра. - Она улыбается. - Я хочу, чтоб вы поехали со мной в Калифорнию. Я хочу, чтоб вы устроили мне все это дело со стариком Гоубелом. Я хочу, чтоб вы оставались там, пока все не будет улажено должным образом. Хотите?
Он смотрит на нее, прямо в лицо ей, долгим взглядом, неподвижный и безмолвный. Она без улыбки встречает его взгляд. Она знает, о чем он думает. "Какая воля, какое тело!" - думает он. Потом он наклоняется, достает еще вина из ведерка со льдом, спрятанного под столиком, и наливает в стаканы. Он осушает свой одним глотком и наполняет его снова.
Они долго, деловито беседуют. Он должен все себе уяснить: он хороший адвокат. Она заранее все предусмотрела: она хорошая клиентка.
Он провожает ее. У дверей ее номера он протягивает ей руку, чтобы проститься.
- Войдите, - говорит она.
Он запирает за собой дверь и кладет на стул пальто и шляпу. Он дрожит. Он старик, ему пятьдесят шесть лет, а она ребенок. Он мысленно повторяет это себе, словно споря с самим собой. Но она продолжает:
- Вы знаете, зачем я предложила вам войти? Это будет справедливо.
Его руки дрожат, но они влекут его к этой женщине. Его глаза не видят ее, только издали они могли видеть ее ясно. Вблизи их застилает слепящий туман; но его руки видят ее.
- Вы мне не противны, вы знаете это. Иначе я бы не просила вас об этом одолжении.
Он дрожит, как мальчик. - Как ему нужно мое тело! - Теперь она может любить свое тело, уверенное в себе, могущественное. Хорошо будет в этом человеке, в его силе, покорившейся ей, любить себя.
Его руки, которые видят, раздевают ее; она стоит неподвижно, не помогая ему и не препятствуя. Чем дальше, тем больше он ей кажется похожим на ребенка; тем крепче она уверена в себе...
На следующий день первым поездом Мэтью Корнер вернулся в Чикаго, чтобы устроить все Свои дела и приготовиться к отъезду в Калифорнию - если понадобится, месяца на три. Тед Ленк колебалась: вызвать ли Маркэнда телеграммой в Новый Орлеан или вернуться в Люси, чтобы сообщить ему о своем решении. И она поехала в Люси.
Молча они шли от мола унылыми городскими улицами. В парке ночь вдруг спустилась сразу, словно подстерегала их в ветвях деревьев. Придя в павильон, Тед сняла шляпу и стала вертеть ее в пальцах затянутой в перчатку руки. По крыше застучал дождь. Они все еще не произнесли ни звука.
- Я уезжаю в Голливуд, - были ее первые слова. - Я буду сниматься в кино.
С тех пор как она уехала в Новый Орлеан, Маркэнд знал, что надвигается катастрофа; он слепо чувствовал ее приближение. Он понял, что ее слова сказаны всерьез.
- Я телеграфировала Мэтью Корнеру и просила встретиться со мной в Новом Орлеане. Он едет тоже, чтобы все для меня устроить.
Катастрофа совсем близко. - Она разразится надо мной! - Маркэнд знал Корнера, его отношение к женщинам, его страстное влечение к Теодоре. Он почувствовал, что ему трудно говорить, так пересохло у него в горле. Но он должен убедиться во всем.
- Корнер - не кинорежиссер. Как он может это устроить?
- Он всех там знает. Он один из юристов фирмы "Сьюперб пикчерс". Он останется в Голливуде до тех пор, пока все не будет улажено должным образом.
- А его практика в Чикаго?
- Это его дело.
- Я хочу сказать одно: вряд ли Корнер станет оказывать такие услуги даром.
- Я понимаю, о чем ты думаешь. Так вот, если хочешь знать, прошлой ночью я заплатила ему.
Слишком остро, слишком глубоко ее слова врезаются в его плоть, и Дэвид Маркэнд не чувствует боли. Ее тело принадлежит ему, оно возлюбленная обитель его плоти. Вот что она сделала над собой. - Надо мной! - Агония слишком мучительна. К ее телу, которое принадлежит ему, Которым живут его нервы, его мозг, устремилось вожделение Корнера и - самое страшное! нашло в нем удовлетворение. В ее теле, в ее теле! Если нельзя стереть с него это чужое желание, чужой экстаз, ее тело должно быть уничтожено. Он сделал движение к ней, его руки уже протянулись. В конце концов, это ведь просто. Убить ее.
Теодора уронила шляпу и стояла неподвижно. - Если он убьет меня, больше не нужно ничего... Я устала... и он будет любить меня вечно.
Но его руки упали. - Это не руки старика, молодые руки у Дэвида и полные сладостной силы!
...Рана во мне...
- Нет, - сказал он, - я не убью тебя. - Почему это так безобразно? Дождь сильнее колотит по крыше павильона. Они приехали сюда, полные страсти. Дети вплетали золотую весну в лето парка. В эту весну они погружались, отдавали ей свою жизненную силу. И страсть была прекрасна, как цветы. Откуда же безобразное? - Все прошло. - Он слабо улыбнулся. - Не бойся. Желание убить тебя прошло.
- Я не боялась. Я не боюсь умереть. Я ничего не сделала, чего должна была бы стыдиться... Я просто начну использовать теперь то, что имею... без глупостей. Как человек использует свой ум.
- Только безобразное, Тед, я хотел убить безобразное. Но я понял теперь. Нельзя убить безобразное в другом. Потому что оно прежде всего во мне. Нужно взять его, и прижать к себе, и отдать ему свои соки, и прижимать к себе...
Она увидела, что он плачет.
- Извини меня, Дэвид, - сказала она.
Потом она сказала:
- Я страшно устала, - повернулась спиной к нему, расстегнула свое платье и накинула халат. В первый раз она укрыла от него свое тело и так тихо, как только могла, скользнула в постель.
Дэвид Маркэнд, лежа без сна, смотрел в ночь. Теодора уезжает в Новый Орлеан; там она сядет в поезд на Калифорнию, Помешать нельзя. Только если сказать: "Я люблю тебя. Твой уход в этот сверкающий мир для меня нестерпим, потому что я люблю тебя - только тебя. То, что ты отдала свое тело этому человеку, для меня нестерпимо, потому что я люблю тебя - только тебя. Твое падение - мое падение"... только если сказать это, можно удержать ее. Он не может сказать это, хотя знает, что любит ее, но любит по-своему, любовью, которая ей кажется такой скудной. Она должна уйти. Та часть его, которая заключена в ней, должна уйти... должна уйти в этот сверкающий мир, в похоть, в смерть.
Его тело под одеялом озябло и в то же время покрылось потом. Голова его горела, казалась слишком большой для съежившегося от холода тела. Она разбухла, наполненная легким бредом... наполненная миром.