30989.fb2 Смерть лесничего - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Смерть лесничего - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Повесть

Возраст заставлял теперь считаться с возможностью смерти. Пока не своей – и тем не менее. Вынуждал включать безносую на правах погрешности во все жизненные расчеты. Потому он и ответил накануне по телефону: “Да, да, конечно, я приеду”,- не успев прикинуть даже, остается ли на поездку время. Теперь следовало найти его, отсрочив предстоящий отъезд – куда более дальнюю и длительную командировку в “навсегда”. Было ощущение, что чего-то он не доделал в этом оставляемом им краю, имевшем странное, не вполне понятное право на его сердце. “В горах мое сердце”: “Май ха-ат ин зэ хай-лэнд, май ха-ат из нот хи-э”,- твердил школьником заданное на завтра наизусть стихотворение, выдохнутое вместе с перегаром лет двести тому назад шотландским поэтом-забулдыгой. Очень скоро стихи выветрились из памяти, но прошли годы, десятилетия – и все сбылось, о чем в них говорилось. Разве можно учить такому в школах детей??

Вероятно, поэтому уже наутро – все еще не вполне отчетливо понимая зачем,- он сидел с молодой женой, как в зале ожидания, на жесткой скамье неотапливаемой электрички, чтобы спустя три часа утомительной дороги очутиться в том поселке в горах, в котором он не был – подсчитав, не поверил – двадцать пять лет.

Так получилось, что носило все эти годы мимо и сквозь. И не то чтоб доступ в этот поселок был заказан для него, но не было в нем необходимости, что ли. Сойти на железнодорожной станции, отпустить поручень вагона, и обступят знакомые всё места – тихая заводь, где время охотно берет на живца. Но находились постоянно более насущные дела, поездки предпринимались также в новых, не изведанных покуда направлениях. И был еще какой-то тормоз: только сейчас, уже сидя в вагоне электрички, когда за окном пошли мелькать голые рощи и заснеженные поля и потянуло на сон, он вдруг смутился подозрением, что торможение наличествовало.

Наряду с вытеснением.

Пот стыда проступил у него на затылке, когда неожиданно он сообразил, что именно в этом населенном пункте, отмеченном только на самых крупномасштабных географических картах, он впервые, что называется, “познал женщину”, но произошло это так давно и так бесследно кануло. Да и уместно ли заурядную дефлорацию всерьез полагать познанием женщины или утратой невинности – какой к черту?! Скорее избавлением от невинности как от постыдного недостатка – необсохшего молока на губах, юношеского пушка на подбородке и щеках и молочной пенки-пленки, налипшей между ног. Выросшие дети, торопящиеся повзрослеть,- в вымороженном “газике” с брезентовым верхом, на ледяном дерматине заднего сиденья, похрустывающем в полумраке, будто снежный наст,- онемевшие, бесчувственные половые губы, бесстыдство, испуг, вина, нежность. Пока подгулявшие родители во весь голос и с чувством коверкали тягучие украинские песни в освещенных окнах второго этажа. Лишившись наконец девства, его подруга сделалась сразу ощутимо старше его. Конечно, простудили её тогда. Выносил за ней на рассвете тайком кружку подогретой воды и дожидался, перетаптываясь на утреннем морозце под дощатой стенкой сортиров.

На следующий день уехали в соседнюю область, в город на равнине, в месте слияния горных речек, приводящих себя на его околицах к общему знаменателю. А вскоре он уехал из того города в другой, оказался нежданно в третьем – ну и так далее.

Дело, однако, было не в этой неликвидной, хранившейся на складах памяти истории, обладавшей между тем когда-то всеми признаками одержимости и сопровождавшейся неизбежными эксцессами, сопутствующими первой любовной связи, как-то: сопротивление среды, изоляция вдвоем, симптомы удушья, бегство, осуществление свободы на путях предательства и т. п. Дело было не в его юной подруге, чье цветение пола вслед за дефлорацией ошеломило его и всех вокруг, как душный запах черемухи или обломанного сиреневого куста в знакомом дворе. Все это скорее имело отношение к прорастанию дикарских душ и тел, чем к тому, что случается иногда с человеком позднее. Его проблема состояла в запутанности отношений с той внеличной силой, которая заранее все решила за него. Он с изумлением понял, что попался, еще только находясь в преддверии самостоятельной жизни,- как муха на липучку в кухне с распахнутым окном, где женщины варят варенье.

И тогда, называя вещи своими именами, герой сделал ноги – спасся бегством.

Разогретая воспоминанием память сама предложила ему теперь неожиданное ответвление сюжета. Задним числом куда более важным ему представилось, что еще до того, как разыгралась упомянутая история, в окрестностях той же местности он нечаянно расстался с другого рода невинностью. Горланящей подростковой компанией слонялись они с рюкзаками и палаткой по горным дорогам и тропам, переходя вброд речки и перенося по очереди на закорках, как приз, взятую с собой одноклассницу, в которую все были отчасти влюблены,- бдительно при этом присматривая друг за другом.

Покуда у той не начались – очень скоро – месячные. Тогда вывели ее к ближайшей автобусной остановке и, снабдив в дорогу раздобытой ватой, отправили домой к бабушке. Сами продолжили путешествие в порожних товарняках, промахиваясь мимо узловых станций и спрыгивая на ходу – просиживая затем с разбитыми коленями и ссадинами в пристанционных буфетах и только что возникших привокзальных барах с “джубоксами” чешского производства, в которых вызванный монеткой голос Чеслава Немена, срываясь на визг и переходя в ультразвук, будто алмазная пила в возвратно-поступательном движении, нарезал антрацитовыми дисками музыку поколения. Стояло лето 68-го года. Интенсивно, как никогда, шли через Карпаты из Чехословакии и в Чехословакию возвращались груженые железнодорожные составы. На белых гофрированных стенках чешских вагонов привлекало внимание и интриговало выведенное внизу красными литерами слово “Pozor!”.

Как позднее выяснилось, оно имело технический смысл и означало как раз “внимание”.

Между тем в воздухе повисло ожидание вторжения. Неизбежность его ни у кого не вызывала сомнений, расхождения в разговорах встречались лишь относительно сроков. Отцов вызывали в военкомат и забирали на все лето в лагеря на переподготовку. Возникли проблемы с летними отпусками. Даже школьникам было известно, что с весны еще передислоцирован под Мукачево танковый корпус, а госпитали и городские больницы прилегающих областей без излишнего шума в спешном порядке готовятся к приему большого количества раненых. В газетных киосках, однако, по-прежнему можно было купить из-под прилавка, переплатив или взяв

“нагрузку”, добрый десяток чешских и польских газет и журналов – опьяняюще раскованных, незнакомых. Упоительно было рассматривать за столиком, передавая по кругу, карикатуры в них – хмелея от легких белых вин соседних стран, от первых сигаретных затяжек и дегтярного кофе в крошечных чашечках, плавясь в беспредметности желаний, готовности в немедленной драке отстоять свою суверенность и особость – в чувстве долгожданного освобождения от власти отцов; дивясь нереальности происходящего, головокружа от первых свиданий с “дырявыми хлопцами”, или “двухстволками”, как называл снятых ими девчонок дядя-лесничий, подтрунивая над неумелой конспирацией племянника с его товарищами. Все это происходило у самого подножия гор – на этот счет имелись, кстати, свои песни.

К тому времени дядин племянник сподобился однажды холодным утром забраться на сосну на вершине соседней горы. Не совсем ясно, что погнало его наверх,- надо думать, общее стеснение организма пресловутым девством. Но именно оттуда и тогда он увидел впервые над сплошным лесом ВСЕ ГОРЫ.

Изгваздавшись в сосновой смоле и оцарапавшись, прободав наконец головой хвойный покров с засевшей в нем сыростью, он прикипел к стволу, чуть покачиваясь вместе с верхушкой дерева, постанывая и поскрипывая с нею заодно над дымящейся поверхностью мироздания.

Ночной дождь на рассвете закончился, небо постепенно расчищалось. Над дальними горными цепями еще стояло несколько дождей. Угадывалось солнце в дымке, покуда скрытое за облаками, но уже начинавшее то здесь, то там прожигать в небе световые тоннели и шахты, беспорядочно переставляя их затем со склона на склон, будто утверждаясь на гигантских ходулях.

Он не смог рассказать внизу, что увидел там наверху такого. И все же этот нечаянный ракурс – вида сверху на военную тайну творения – отпечатался в нем глубже всего до той поры пережитого. Испытанное ощущение безопорности, открытости по всем осям и направлениям не раз впоследствии навещало его в снах, заставляя просыпаться то с замирающим, то с бешено колотящимся сердцем, раз – несчастным, другой раз – счастливым до слез.

Подросток, побывавший на вершине древа омнипотенции и навсегда запомнивший это, заурядный случай фаллократии. Легкий ответ – и потому неверный. В том опыте не было воинственности, не было покорения вершины и жажды господства. Но было нечто вроде вестибулярного открытия, на зов которого влекутся все летуны и плавуны – все писуны в постели в детстве, все моряки и летчики, все сновидцы и часть альпинистов, все, кому не сидится и не растется на месте. Этот опыт не поддается пересказу, и на земле его по-хорошему следовало бы забывать немедленно, иначе не сможешь передвигаться, ходить.

В тот раз на дерево за ним следом полез его друг. Он покрикивал сверху, подбадривая себя по мере подъема, и забрался, видимо, выше Юрьева. Потому что вниз он спустился с трофеем – красным полотняным галстуком, пропитанным сосновой смолой, как носовой платок,- и надоедливо дразнил затем им Юрьева: уж не наш ли герой-первопроходец привязал его на верхотуре сосны? Не потому ли, что не оказалось в кармане трусиков дамы сердца? И не сдать ли по возвращении эту тряпицу совету пионерской дружины для передачи в школьный музей? Особым шиком в их школе считалось чистить на переменке ботинки пионерским галстуком и носить его скомканным в кармане штанов, отвечая на приставания учителей, что не успел погладить или забыл дома. Еще прошлым летом они выбыли по возрасту из пионеров и пока не торопились становиться комсомольцами. До получения аттестатов зрелости и подачи документов в институты еще оставалось время.

Чтобы понять дальнейший ход событий, важно знать, что над краем, где все они в силу разных причин жили, распялено было наподобие пододеяльника другое небо. Много позже Юрьев узнает еще, как разительно может меняться характер неба в зависимости от местности, а тем более страны. Небо Карпат и Подкарпатья было особым, оно изолировало край даже от ближайших соседей – гулкое и пустое внутри. Горы притягивали к себе и удерживали облака – они-то и создавали это особое небо, этот сырой атмосферный карман, обращавший все население в потенциальных пациентов врачей-ухогорлоносов. Сырость натягивалась камнями, которые остужались при этом, передавая свою остуду дальше – возвращая ее подземным ключам и неплодородной и вероломной кладбищенской земле. Горько пожалеет тот, кому вздумается присесть отдохнуть на камне или полежать на этих постных глинах, поросших травой.

Все звуки еще с дальних подступов звучат здесь чем отчетливей и громче – тем невразумительней, паузы тянутся невыносимо долго, резонанс блуждает, отражаясь от препятствий, словно бильярдный шар от бортов. Здешние членораздельные только по видимости ландшафты измучивают всякого человека, прибывающего сюда с великих равнин.

В этих горах проживал четвертый уже десяток лет юрьевский дядя-лесничий. И все это время он мечтал уехать отсюда – поселиться на равнине, переменить климат, купить дом где-нибудь на родной Проскуровщине, над рекой, с левадой и садом, и чтобы в речке были раки. В горном поселке он был уважаемым человеком и на работу в управление лесничества на центральной улице поселка ежедневно ходил в форменном кителе наподобие прокурорского. За десятилетия, проведенные им здесь, поселок сильно переменился.

При советской власти он превратился поначалу в горнолыжную спортивную базу, а затем в зимний курорт. Пансионаты, турбазы, рестораны разрастались в нем, как грибы в удачный сезон. Летом он также оставался оживленным местом отдыха, пансионаты переполнены были боЂльшую часть года. Но не так давно все неожиданно пресеклось и пошло на убыль. Нет ничего меланхоличней и тоскливей курортного местечка в мертвый сезон,- все тянущийся и тянущийся, покуда не растянется окончательно и не покроет собой все остальные сезоны.

Давно уж прекратились цекистские охоты – то золотое время стабильности, когда за коронным советским гетманом следовала повсюду его любимая молочная корова в специальном прицепном вагоне, и за две недели до прибытия гостей егеря начинали прикармливать медведя, приучая его выходить ровно в полдень к кормушке на лесной поляне. Пуля в лоб, посланная вельможной рукой, свидетельствовала об успешном окончании мишкой курса косолапых наук. В лесничестве выдавались тогда премии, делилось грубое, жесткое мясо убитых зверей, распределялись излишки оленьих и козьих рогов, без которых немыслимо жилье никакого уважающего себя обывателя, не говоря уж о работнике лесничества.

Зверья в Карпатах еще хватало, несмотря на то, что горные склоны оплешивели сразу после второй мировой войны. Сталин завалил, как лося, низкорослого бога этих мест. Древесина здешних лесов пошла на восстановление разрушенных заводов и шахт на востоке. Поэтому позднее, в шестидесятые – семидесятые годы, строительный лес приходилось везти сюда из Сибири или даже из Северной Кореи, что не могло не возбуждать в особо ретивых головах подозрений о заговоре и о вредительстве.

В те годы дядя по путевкам леспромхоза объездил все соцстраны, включая заокеанскую тропическую Кубу, один раз даже побывал с делегацией в капиталистической лесистой Финляндии. Юрьев хорошо запомнил – отчасти благодаря фотографии из семейного альбома – себя дошкольником, держащимся за огромную руку представительного дяди, начальника над лесом, в городском дендропарке на лужайке, утыканной табличками с названиями деревьев и подстриженных кустов. Дядю отличала незаурядная природная любознательность.

Особо уважительно он относился к систематичности познаний, одобряя обстоятельность в любом роде занятий и органически не вынося торопливости. Он являл собой тип послевоенного красавца, с крупным широким лицом и зачесанными назад вьющимися волосами, с той неспешностью движений, что так импонировала женщинам и могла сойти – и сходила – то ли за свидетельство близости к власти, то ли за признак породы.

Во взрослой жизни Юрьеву редко доводилось встречаться с дядей, поддерживавшим между тем весьма обширные родственные связи. И потому, навестив его в областной больнице года два назад в свой очередной приезд к родителям, он немало удивился, когда дядя заговорил с ним неожиданно о собственной жизни. Таким своего дядю ему еще не приходилось видеть. Задрав край больничной рубахи и показав Юрьеву необъятный, кабаний какой-то почти бок с красными лунками от пиявок, поговорив недолго о болезнях и операциях, дядя вдруг разволновался безо всякой видимой причины.

Ему досаждал и его обескураживал сегодняшний день. Его слегка заторможенный от природы ум переставал ориентироваться в стремительности перемен, и он сам готов был вчинить иск времени, обращаясь почему-то с этим к нему, своему племяннику.

По-хохлацки всегда будучи немного себе на уме, избегая открытых столкновений и споров, привыкнув поддерживать ровные отношения с людьми и соблюдать правила приличия, он неожиданно ощутил себя обобранным, обведенным вокруг пальца. Его на каждом шагу окорачивали теперь в собственной семье, ставя ему каждое лыко в строку, родная сестра с мужем наезжали с прямо противоположной стороны, а какие-то взявшиеся ниоткуда нарванные люди, переделившие власть и позанимавшие все места, открыто третировали, лишая его права судить о чем бы то ни было на свете. Воздух вырывался из его легких с сухим старческим присвистом, вынуждая отхаркиваться и часто переводить дыхание, что делало его речь сбивчивой:

– Я расскажу тебе обо всем, как оно было на самом деле, коллективизация, голод, война, люди – и после войны! Я такое знаю, я никогда ни с кем не говорил об этом. Приезжай ко мне в гости, я тебе все расскажу.

Юрьев вовсе не стремился узнать нечто новое о людях вообще, еще меньше его интересовала политическая правда событий. Он не прочь был только покопаться в собственной корневой системе с материнской стороны – заглянуть в историю семьи, узнать некоторые подробности выживания своей родни в крайних условиях, в которых многие другие люди тогда не выжили. И потому два года спустя, с ходу поверив в неслучайность совсем необязательного звонка и состоявшегося почти по недоразумению телефонного разговора, он ехал теперь в электричке на встречу, подвергая испытанию сумасбродством свой застарелый фатализм, как и положено этой душевной подагре. Проснувшийся в нем браконьерский азарт, дрожь загонщика говорили ему, что ловчие ямы и силки прошлого не могут оказаться пусты, что в них трепещется уже и рвется чья-то жизнь.

Железные дороги пришли за последние годы в полный упадок.

Рельсы, изредка все же поступающие с востока, немедленно перепродавались западным соседям, а теми – еще дальше. Шпалы поизносились и расшатались, насыпи обратились в косогоры. Опасно кренясь и то растягиваясь, то сокращаясь в длину, поезд протягивал свой грохочущий состав по мостам над незамерзающими, часто мелеющими, трущими гальку и подгрызающими берега речками.

Берега в местах разлива речек больше не выкладывались бетонными плитами в шашечку. Не только давно безжизненные доты и дзоты, но и будки охраны мостов теперь пустовали, хотя охранные зоны вокруг них по-прежнему обнесены были колючей проволокой.

Разрозненные часовые стали попадаться только уже в горах, на въездах в тоннели. Вагонные окна, впрочем, давно перестали мыть, и потому о существовании или несуществовании все большего числа вещей в заоконном мире оставалось только гадать. Юрьев выходил несколько раз покурить в тамбур с выбитыми дверными стеклами и снежными заносами по углам. На торцевой стенке лущились и шелушились наросты пересохшей краски. Непроизвольная имитация осени – изнаночная и наружная стороны красочных чешуек и струпьев различались не только оттенком, но и кое-где цветом. По тамбуру гулял сквозняк. Морозный воздух продирал легкие при глубоком вдохе и приятно бодрил. Юрьеву уже приходилось как-то ночью ехать в плацкартном вагоне со снятыми боковыми полками – купейных вагонов в том поезде просто не оказалось. Ощущение было резким и восхитительным и оттого запомнилось. “На полпути к теплушке – уют хлева”,- подумал он, оправившись от первого впечатления, прибегнув для этого к испытанному средству меланхолии, и больше уже ничему не удивлялся. Разве что остаточному наличию кое-где дверей в разоренных поездных сортирах, пользоваться которыми все равно уже было нельзя.

Поговаривали, что потрошат вагоны и растаскивают их по частям сами железнодорожники во время отстоя составов на запасных путях и в вагонных парках. Ничего неправдоподобного в этом не было. Он помнил, как в небывало лютую зиму 75-го от съехавших с кольцевой автодороги в поле и опрокинувшихся грузовиков и автобусов к утру оставались одни чернеющие остовы. То была законная добыча окрестных сел, небезопасный промысел рукастых и хозяйственных мужиков.

В Карпатах молодой гуцул признавался как-то:

– Если кто посягнет на моих овец – убью, кто бы ни был. В овраг спущу, так что ручей весной только кости вымоет.

– Кто бы ни был, даже родич? – спросил тогда Юрьев.

– Родич этого не сделает.

– Убьешь человека за овцу?

– Да.

– За кражу – убийство?

– Да.

– Но ты же в церковь ходишь?!

– Убью.

На этом держался еще и сохранялся относительный порядок вещей в селах – на правосознании господарей. Быстро укоренившийся рэкет пышным цветом цвел на районных базарах, но грабеж по селам отсутствовал. Еще в пору недолгого кооперативного бума дряхлый дедок в Косове полез на чердак, за якобы спрятанными там сбережениями, и расстрелял оттуда из припасенного с войны, а может, и с времен “партизанки” шмайссера банду налетчиков, побоями и пытками вымогавшую у них со старухой деньги.