31083.fb2
— Вот что, Сергей. Приехало руководство. Сегодня будут у нас, мне позвонили. Должен и Николаев подъехать с ними. Пожалуем к тебе на загонку. Как ты?
— А что я, мне-то что?
— А то, чтобы сам не опозорился и меня не подвел, «Мне-то что»,— передразнил Ткач.— Смотреть будут, спрашивать, прикидывать. Как у нас, да как у других, да у кого лучше. Тут тебе не шаляй-валяй — целина, одна из главных забот на сегодняшний день, понял? Об этом весь мир знает. Ну, парень ты грамотный, политически образованный, читать тебе лекции я не буду. Одним словом, начнут спрашивать про работу,— не стесняйся, не будь красной девицей. Говори, что за вчерашнюю смену скосил девяносто гектаров. А я поддержу.
— Семьдесят, значит, уже пустяк, – обиженно проворчал Сергей.
— Под семьдесят дал вчера Галаган из «Первомайского», а у нас должно быть больше! На «Изобильный» весь район равняется, вся область смотрит.
— Ясно, Митрофан Семенович, но...
— Хватит, Хлынов!— начал сердиться Ткач.— Знаю, что говорю, не стал бы попусту языком молоть. Парень ты неглупый и должен понимать обстановку. Техника у нас передовая и методы скоростные, понял?
Хлынов сплюнул сквозь зубы в сторону, сказал мрачно-весело:
–– Ладно, мне-то что. Хвастать — не косить, спина не болит.
–– Ну и добро... А что там за краля за столом?— Ткач будто сразу заметил лишний рот в семье.
— Да вроде из газеты.
–– Во-во, значит, по тому же самому делу. Ну, давай, Хлынов, действуй, как договорились.
Ткач пожал руку Сергею и, словно отработав его, направился к Жене.
— Марья Абрамовна!—зычно крикнул он на ходу.— Накормили товарища корреспондента?— Видно было, что накормили, но Ткач не мог удержаться от искушения позаботиться.— Мы сегодня ждем высоких гостей, товарищ корреспондент. Можете такое дело в своей газете осветить, это важно и нужно. Вот, прошу познакомиться —. Сергей Хлынов, наш лучший комбайнер, скашивает за смену по девяносто гектаров.
— Это хорошо, поздравляю, только я не корреспондент,— смущенно оправдалась Женя.
Ткач гмыкнул, недовольно глянул на Хлынова.
— Я привезла вам бактерийные препараты из райбольницы. А в газете я на общественных началах. Николаев посоветовал мне написать о вашем совхозе, конкретно о Хлынове.
— Вот и добро, дочка, добро, надо написать. Сначала хлеб должен быть, хлеб всему голова, а потом уже твои препараты-аппараты.
До центральной усадьбы Ткач вез ее на своем газике и всю дорогу, не стесняясь, нахваливал свой совхоз. Да и чего стесняться — ведь не себя же он хвалил, а своих честных тружеников, своих хлеборобов.
В больницу к Малинке каждый день кто-нибудь наведывался, либо товарищи по службе, либо студентки из того самого рыбного института. Со стороны все эти визиты выглядели хорошо, человека в беде не забывали, заботились о нем, но персоналу посетители доставляли немало хлопот. Студентки вели себя скромно и тихо, их появление не вызывало столько шума, как появление солдат. Эти же приезжали с грохотом машин, ставили свои самосвалы под самыми окнами, ни пройти, ни проехать, и лезли скопом в вестибюль. Юные санитарки не сразу впускали их, довольно долго и не без удовольствия пререкались с ними. На всю ораву выделяли по два халата, солдаты надевали их поочередно, забегали на пару минут к Малинке, как будто долг свой солдатский отдать, постоять минуту-другую на посту возле его больничной койки, выбегали, на ходу стягивая халаты, чтобы передать другим.
Ясно, что после таких свиданий халаты тут же отправлялись в стирку.
Кроме довольно однообразных новостей, посетители ничего интересного не приносили. Но они все-таки отвлекали от мрачных мыслей, а мысли такие приходили, и довольно часто, что поделаешь. Молодой солдат, здоровый, как оказалось, не трусливого десятка, а вот временами как накатит-накатит... Он часто представлял себя маленьким и беззащитным, думал много о матери, думал и о том, что вот умрет тут, и неизвестно, где его похоронят: прямо здесь, в степи, или повезут домой, в родную Алма-Ату? Страх смерти навещал его часто — оттого, что временами сдавало сердце, как объяснил Малинке врач. Он не чувствовал своего сердца, он вообще ничего не чувствовал, кроме невыносимой боли, особенно в первые дни. Вот тогда он и думал о смерти, только она и способна была спасти его от боли, ничто другое, никакие уколы не спасали.
Но когда отходила боль, развеивалась тоска, ему становилось стыдно за минуты слабости, мысли о смерти, и само это слово казалось теперь отвратительным, унизительным, недостойным солдата, причем бесстрашного, он не побоялся взять огонь на себя... В этом его убедили друзья, об этом знали студентки и смотрели на него, как на героя, об этом знала вся больница и наверняка весь поселок. Такое на целине не забывается.
И Малинка поверил, что не умрет, не дадут ему люди погибнуть. «Стыдно киснуть!— сказал он себе.— Позорно предаваться унынию. Будь солдатом!»
С первыми бедами он кое-как справился, но вскоре пришли новые терзания – ему надоело лежать на койке почти в одном и том же положении.
В первые дни была угроза гангрены, поговаривали, возможно, придется отнимать ногу. Потом такая угроза миновала. Теперь Малинке хотелось скорее подняться с постели, сесть за руль, газануть, как следует и, высунувшись из кабины, ощутить всей кожей, как бьет в лицо густой степной воздух!
Неизвестно пока, будет ли действовать нога после заживления? «Как бы не было анкилоза, – сказал хирург, и Малинка разузнал, что анкилоз - неподвижность сустава. Вместо шарнирного соединения будет у него прямой стык.
— Нет, анкилозы пусть будут у наших врагов,— сказал Малинка Жене и поклялся при любой боли шевелить обожженной ногой во всех больших и малых суставах,— Своя кожа пропала, не так жалко, а то еще и чужая, приживная, пропадет.
Он выздоравливал, много болтал, и Женя не считала за грех рассмеяться в ответ на его шутку. Малинка смотрел на нее прямо-таки с сыновней благодарностью. Со дня его поступления в больницу она еще ни разу не улыбнулась, наверное, не хотела своим беспечным весельем раздражать больного. Малинка дивился – такая юная и такая мрачная. Медичек, говорят, специально учат не улыбаться на работе, во время исполнения службы, вроде как монашек.
А знает ли Женя о том, что случилось ночью на степном пожаре? Или полагает, что Малинка где-нибудь на кухне от примуса загорелся? Знает, конечно, здесь всё знают и про больных и про здоровых, но все-таки поговорить о себе, о своей жизни, поговорить по душам, пооткровенничать очень хочется. Только не с кем попало, а с некоторыми...
Когда Жени в больнице не было, Малинка раскисал и готов был хныкать от боли, как малое дитя. Появлялась Галя, строго приказывала ему взять себя в руки, но Малинка от ее приказов расстраивался еще больше. Он отказывался от перевязок, когда дежурила Галя, рычал от боли в ответ на ее прикосновения и требовал хирурга. Но при Жене Малинка не стонал и даже не морщился. Пока она готовила стерильные салфетки, погружая их в лоток с мазью Вишневского (а мазь пахла рыбой), он умудрялся рассказать ей что-нибудь из солдатской жизни, бывальщину какую-нибудь нехитрую или анекдот. Любил вспоминать Алма-Ату:
— Ты там не была ни разу? Как же так, и живешь себе спокойно! Там такие горы, такие цветы. «Отец яблок»— само название города о чем говорит. Идешь по улице — сады направо, сады налево, спереди и сзади. Хочешь — сорвал яблоко, съел, хочешь — выбросил, никто и слова не скажет. Сядешь у арыка отдохнуть, смотришь — плывут! Апорт, кандиль, золотой налив, все сорта, бери, не хочу. – Он заметно привирал не только потому, что хотел развлечь Женю, но еще и от тоски по родному городу, хотелось Малинке наделить его и красотой небывалой и изобилием невиданным.
Жене, конечно же, было приятно работать с таким больным. Любому медику должно быть приятно, когда встречают его с великой радостью, а после перевязок, после процедур вздыхают с таким превеликим облегчением и так благодарно смотрят на тебя, что всерьез начинаешь верить – именно твои руки и приносят этому человеку исцеление.
Через неделю в «Целинных зорях» был напечатан очерк «Золотые руки» — о знатном механизаторе совхоза «Изобильный» Сергее Хлынове. Вверху дали крупно его портрет, дальше шел очерк крупным массивом, а внизу стояла подпись: Е. Измайлова. Женя читала очерк, и перечитывала, и самой себе удивлялась — надо же так суметь! Если уж быть до конца честной, ей хотелось бы, чтобы внизу была не только подпись, но и маленькая ее фотография. На память. Ничего в этом нет зазорного. В ее подписи содержится нуль информации для читателя, потому что Измайловых — тыща. А вот лицо ее, как и всякое лицо человека,— уникально, неповторимо. В будущем, Женя уверена, все газеты до этого додумаются. А пока она вполне удовлетворена и такой формой своей славы. Запечатала газету в конверт и отправила папе с мамой «авиа», пусть порадуются, а то они все дрожали, как тут Женя жить будет, не знает, как манную кашу варить, то ли молоко в крупу, то ли крупу в молоко.
Когда Женя принесла свою рукопись в школьной тетрадке в редакцию, ответственный секретарь Удалой прочитал ее тут же и сказал: «Ничего материал, пойдет». Женя ожидала большего, ничего — это, как говорится, пустое место. Но слово «пойдет» ее обнадежило. Так почему бы этому Удалому не сказать прямо, что, дескать, ты молодец, Измайлова, нашла время написать, старалась, ездила на полевой стан, собирала материал, изучала жизнь. Почему бы все это не отметить, не принять во внимание? «Ничего материал...» — кисло так произнес, прямо хоть забирай тетрадку и гордо покидай редакцию. Если плохо, то так и говори, руби со всего плеча, но если хорошо, так тоже говори прямо, труби на весь мир!.,
Все это, однако, так, сопутствующие мелочи. Главное — результат, а он получился неплохим. И про Ткача сказано, прославленного хлебороба, опытного руководителя, воспитателя молодых кадров, и про Марью Абрамовну трогательные строки — мать погибшего тракториста, она тоже считает себя целинницей, нашла свое место в жизни, именно здесь обрела себя, и конечно же, про Сергея Хлынова, подлинного передовика, человека честного, для него вопросы нравственные так же важны, как и вопросы хозяйственные.
И Женя не удивилась, а обрадовалась, как высшей справедливости, когда через несколько дней увидела свой очерк в областной газете. Удалой сам позвонил ей в больницу и сказал: «Ты посмотри сегодня газету, там нас перепечатали». Она посмотрела — это ее перепечатали, а не нас, товарищ Удалой, не вас. Не мог похвалить во-время, а теперь спохватился, так тебе и надо! Женя понимала, заноситься нехорошо, нескромно, но сейчас ей было не до самокритики.
«Интересно, что теперь скажет Николаев при встрече?»— думала она.
Женя показала газету Леониду Петровичу. Он искренне удивился, прежде всего, тому, что Женя нашла время и «написала так много». В этом тоже была похвала, хотя и неуклюжая.
Одним словом, теперь стало окончательно ясно, – то чудесное росистое утро, когда она встретила Хлынова, она запомнит на всю жизнь. И тех славных людей, которых там повстречала,— тоже. И Ткача, и Марью Абрамовну, и даже Таньку Звон, не совсем понятную для Жени, сложную, но тоже ведь фигуру из нашей действительности. Женя всегда будет возвращаться в своих воспоминаниях к первому лету на целине, к милым и сложным людям, чтобы еще и еще раз убедиться, насколько правильно, по-современному она поступила, вызвавшись поехать именно сюда, на целину.
Для нее были одинаково интересными, одинаково милыми все люди «Изобильного». Но вот Хлынов стоял пока что особняком, и чувство к нему было особенным, довольно смутным, неясным. «Надо все беспощадно проанализировать!»— решила Женя.
Что было вначале? Рассвет, вороненая от росы трава, огромное небо и поле. Потом бешеная гонка по плохой дороге, не столько езда, сколько тряска, заячьи прыжки. Может быть, это сумасшествие, этот риск, острота ощущений все это взволновало, врезалось в память и не проходит. Ведь прежде Женя гоняла мотоцикл только в городе по асфальту, на тренировках, гоняла так себе, без особой, без прямой надобности, больше на зависть неумехам девчонкам и в порядке некоторого самовоспитания. А здесь, в поле, была настоящая потребность движения, скорости, была лихость, умение было и потом истинное довольство тем, что испугала самого Хлынова.
Так, может быть, потому и влечет к нему, что он такой пугливый? Еще раз испугать его захотелось, и проявить свою власть над ним?..
Какая, однако, ерунда лезет в голову, как будто весь смысл жизни в том, чтобы пугать кого-то!
А в чем же тогда дело?
«Да, кстати — небрежно продолжала Женя вспоминать,— ведь он, кажется, обнимал меня в дороге». Собственно говоря, он не обнимал, а просто-напросто держался, чтобы не упасть, как держатся за поручни в троллейбусе или друг за дружку в автобусе. Чисто механический жест, действие по упрочению своего равновесия в данный момент, но отнюдь не выражение эмоций. В дороге, кстати, она совсем не чувствовала его рук,— какие же это объятия? Но когда рассмеялись за столом на стане, она почувствовала его руки на своей талии. Задним, так сказать, числом.
А может быть, дело тут в чем-то другом, в искренности, к примеру? Она перед собой искренна, запомнился ей Хлынов и точка! Почему бы его не запомнить на определенное время нормальной девушке? Он не отстающий, а передовой, не безграмотный, а образованный, любит книги, он не крутит, наконец, с бригадными девчонками, и вообще... Почему бы не запомнить его даже на всю жизнь?
Когда Женя увидела свой очерк в областной газете, она вдруг подумала, представила, что вот-вот, на днях, вечером или, может быть, ранним-ранним утром примчится к ней на мотоцикле Хлынов. Веселый, довольный, спросит, как ей живется, как работается и, главное, ни словом не упомянет о газете и даже спасибо не скажет, хотя именно за этим и приедет, чтобы сказать спасибо.
Такой у него должен быть характер. Во всяком случае, Жене хочется, чтобы он был таким — всё помнил, но не всё говорил.