31083.fb2
– Вот поработаю на целине, – говорила Женя, – и поступлю в медицинский институт. Пока закончу, мне будет двадцать шесть лет. Самый возраст для молодой ученой. На студенческой скамье защищу кандидатскую диссертацию, скорее всего, на тему об излечении рака. Или полиомиелита. После окончания я буду в возрасте Ирины Михайловны. Совсем неплохо.
Галя хваталась за голову и только хлопала своими красивыми черными ресницами. Она считала себя куда более здравомыслящей.
– Поступишь! Защитишь! Это еще как сказать,– возражала она.– У нас в прошлом году в Харькове пятнадцать человек на одно место было. Вот и попробуй туда сунуться!
– Ерунда!– не сдавалась Женя, нисколько не сомневаясь, что у них с Галей разные возможности, и то, что по силам ей, Жене, не всегда по силам другим. – В жизни надо быть среди первых. Нельзя так жить, лапки кверху перед трудностями. Даже среди пятнадцати будь первой.
— Если все будут первыми, тогда кто будет последним? Или хотя бы в серединке?
Вот эта надежда на «серединку», примирение с ней и было главным недостатком подруги.
Сама она всегда стремилась много знать и многое уметь. Одно время в училище Женю дразнили: «Драмкружок, кружок по фото, мне еще и петь охота»,– пока не привыкли к ее разным увлечениям. Женя водила мотоцикл, умела фотографировать, и не только наводить на резкость и щелкать затвором, но и сама проявляла пленку и печатала снимки; умела играть на пианино, не слишком виртуозно, но, во всяком случае, по нотам и не одним пальцем.
Человек должен уметь многое, желательно, уметь все. Одностороннее развитие скучно, оно обедняет жизнь твою и твоих окружающих. Коперник был еще и живописцем. Эйнштейн блестяще играл на скрипке. А когда хоронили Гёте, прохожие спрашивали: «Какого Геёе хоронят, поэта или естествоиспытателя?», не зная, что это одно лицо.
Женя мечтала о славе – а чего тут такого? – о славе за своё научное открытие. Ее препарат излечит тысячи больных, ей присудят Ленинскую премию. Однажды к ней в лабораторию войдет молодой человек и скажет, ради нее он бросил Москву (или Ленинград) и приехал на периферию. Жить она будет... пока неизвестно где, возможно, в родном Челябинске. Молодой человек попросит разрешения поработать в ее лаборатории, под ее непосредственным руководством. Он оставил Москву (или Ленинград) только потому, что поверил в ее дерзновенную тему, в ее успех. А она уже – молодой доктор медицинских наук, вполне самостоятельна, поскольку не только морально самоутвердилась, но и материально – зарплата у нее четыре тысячи, а не восемьсот рублей, как сейчас (с учетом полставки санинспектора) .
Пришелец из столичного города будет похож на князя Андрея из «Войны и мира» – обаятельный, умный, честолюбивый, конечно, и, разумеется, красивый.
Женя хотела постоянно быть похожей на Наташу Ростову. У них с Наташей очень много общего, в мыслях, в чувствах, в переживаниях, в намерениях. Однажды она задала Гале сокровенный вопрос: нравится ли ей Наташа Ростова.?
– Кто такая? – спросила Галя.
– Из романа Толстого «Война и мир». Можно сказать, главная героиня.
– А-а... Нет, не очень.
– Интересно, чем же она тебе не нравится?
– Да как сказать... всем. Она из царской России, а я советская девушка, что у нас может быть общего? – нравоучительно сказала Галя. Она окончила семь классов и медицинское училище. Ни там, ни там Толстого в программе не было, «Войны и мира», во всяком случае. Но Гале не хотелось признаваться в своей отсталости, и она продолжала настаивать: –
Зачем с кого-то брать пример, надо быть самой собой, какая получишься.
После таких признаний Женя окончательно убедилась, закадычными подругами им не быть. «У нее ложное самолюбие,– думала Женя – Свою малограмотность и практичность Галя пытается оправдать какими-то принципами. Сильные ориентируются на лучшее, а слабым это не под силу. Они стараются быть в сторонке или, вернее, внизу. И обязательно находят себе оправдание, вот что плохо».
«Войну и мир» Женя привезла с собой. Страницы, где говорилось о войне, о Наполеоне или о наших войсках, о Билибине, Сперанском, она отметила птичкой сверху и никогда больше не перечитывала, полагая, эти места интересны только мужчинам и нужны им для воспитания характера.
О Наташе она могла читать и перечитывать с неизменным наслаждением. Если бы ее спросили, какой же, в конце концов, у Наташи характер, разобралась ли ты в ней, Женя ничего толком не смогла бы ответить. Вернее, не смогла бы исчерпать ее характера никакими своими словами. Она понимала Наташу сердцем, как душу похожую, даже, можно сказать, родственную. Изящные манеры, наряды, балы и все такое прочее – дело наживное, внешнее. Галя отчасти права: Наташа – дворянская дочь, а Женя – пролетарская. Но ведь душевное благородство должно быть присуще всем.
Готовя себя к великому будущему, Женя и сейчас стремилась жить сообразно своим убеждениям. Грубым жестом, недобрым словом она не только оскорбляет других, но и себя унижает в их глазах, а кому это нужно? Умный человек ведь всё понимает, догадывается о ее незаурядном будущем и уже теперь может сказать или подумать с упреком: «А еще всемогущее лекарство хочет найти!»
Женя и на целину поехала не просто для того, чтобы пассивно привыкать к трудностям. Она решила проверить себя, насколько она способна выдержать эти трудности. Бороться с невзгодами, большими и малыми, всегда оставаться мужественной и стойкой. Она не сомневалась в таких своих способностях. А то, что иногда приходится еще всплакнуть –привычка детства, дело проходящее.
Иногда, в затруднительных случаях Женя спрашивала себя: «А как бы на моем месте поступила Наташа Ростова?» Она представляла себя живым, во плоти, продолжением Наташи, только уже в ином, социалистическом обществе, но все в той же дорогой сердцу России. Она не боялась упреков в подражании дворянской дочери. Героине великого писателя подражать можно.
В кабинете прокуренный синий воздух, дым слоится, движется от каждого жеста. И голоса глухие, недовольные, у иных негодующие, требуют ответа, призывают к ответственности. И хочется Сергею прервать шум, громко одернуть всех: «Хватит! Да, я виновен! Да, я готов ответить. В любой форме».
Говорил директор МТС:
– Что случилось с Ткачом? А то, что зазнался и давно зазнался. Ему наплевать на райком, на указания сверху, на положение в МТС. Вынь ему да положь технику, дай ему то да се в неограниченном количестве, иначе он тебя за человека считать не будет. Как будто он один на земле живет и кроме «Изобильного» у нас нег совхозов. Но как веревочке ни виться, а конец всегда будет. Теперь мы все убедились, к чему приводит зазнайство н самоуправство, нежелание считаться с другими. Ткач докатился до того, что решил товарищей своих одурачить. Мало ему показалось нашего уважения, мало ему славы честной, решил добавить славы позорной. Ради чего, во имя какой цели? Не знаю, как другие товарищи, но я думаю, что Ткач еще и хотел скомпрометировать раздельную уборку. Это уже политика, и она под корень режет прогрессивный способ. Я уверен, что Ткач решил выступить против всех и любыми средствами доказать своё...
Директор автобазы, простодушный, с висячими усами Жакипов, выступать на собраниях не любил, но, встретив требовательный взгляд Николаева, поднялся, провел ладонью по вспотевшему лбу.
– Мнтрофана Семеновича я уважал, как аксакала. Большим человеком считал. – Говорил Жакипов спокойно, миролюбиво, даже чуть-чуть грустно – Сегодня понял, ошибался я. Митрофан Семенович меня обманул, всех обманул. Хотел орден получить, но зачем так? Разве орден можно воровать? Здесь у нас целина. Здесь твои ребятишки, мои ребятишки, наши ребятишки. Аксакал для них всегда пример. – Жакипов глубоко и продолжительно вздохнул.– Хлынов пример брал, слушал его, ничего никому не говорил, жалко...— Он еще раз тяжело вздохнул, прежде чем перейти к окончательному выводу: – Я теперь Митрофана Семеновича уважать не могу. Хороший человек пропал, кончился. Уважать не могу...
Худощавый, сутуловатый директор совхоза имени Горького, с белым незагорелым лбом, резко оттенявшим медную смуглость лица, решил выступить снисходительнее других, вроде с пониманием:
– Поступок, безусловно, заслуживает осуждения. И мы его осуждаем. Все, – не спеша, будто одаривая каждым своим словом, заговорил он. – Но надо бы посмотреть и на другую сторону медали. А другая сторона говорит, что весть об окончании уборки в «Изобильном» подстегнула всех! Она вызвала трудовой подъем такой силы, что даже и сам Ткач со своими рекордами остался позади.
– Очковтирательство как причина трудового энтузиазма, – перебил его Николаев. – Так, что ли?
Белолобый директор слегка смешался.
– Нет, Юрий Иванович, я не так выразился. Но факт остается фактом. Поступок Митрофана Семеновича можно понять. Помните, как бывало иногда лет десять тому назад? Отдельным свекловодам, огородникам, полеводам создавали особые условия, чтобы хотя бы на одном гектаре собрать рекордный урожай, а на сотне других шиш. Зато появится свой Герой. Слава, достижение. А раз есть достижение, то и хозяйство хорошее. Не гнушались и приписками, мы-то знаем. Вот Ткач и решил использовать эту манеру, неверную, конечно, осужденную партией, но я к тому говорю, чтобы понять причину его поступка.
– Понять и простить, – усмехнулся Николаев.– Нет, мы не станем возвращаться к порочным методам. И нечего нам тут играть в либерализм – дескать, не виноват Ткач, былая практика виновата. Но прошел двадцатый съезд, пришла пора ломать эту практику и круто ломать, несмотря на старые заслуги тех или иных людей. Все вы знаете, что освоение целинных земель – общенародное дело. Это не просто расширение пашни, хлебной нивы, это целая эпоха в жизни государства. И мы, целинники, на переднем крае. Когда-то Гейне говорил, что в будущем у каждого человека будет много хлеба и много роз. Хлеб можно измерить гектарами и тоннами, а вот чем измерить розы? А розы – это нравственная красота человека, благородство его побуждений, его высокая бескомпромиссная мораль. Только так мы должны понимать мораль советского человека. А как ее понимает Ткач? Как ее понимает Хлынов, его, в сущности, приспешник?..
Сергей слушал через силу, слабо вникая в суть, ему казалось, все говорят не о том, лишнее говорят, то, что он и сам понимает и знает. Но голоса бубнят, вместе со стуком его сердца, под шум крови в его висках, тише-громче, тише-громче...
И наконец:
— Хлынов!
Голоса стихли, тени в синеве кабинета остановились.
— Хлынов, вы слышите?— повторил Николаев громко.
Как будто никогда прежде не был веселым голос секретаря райкома, как будто он никогда не кричал Хлынову летним солнечным утром: «Здорово, Сергей, как жизнь молодая?»
— Слышу.
«Нет, я не во всем виновен!.. Нет, не всегда был виновен! Я вкалывал, как всегда!..»—думал Сергей, слушая, как продолжал Николаев:
– Поступило два предложения: исключить вас из рядов партии и второе – объявить вам строгий выговор.
Синее марево как будто рассеялось, Сергей встал и увидел глаза членов бюро, устремленные на него, разные и одинаковые в своей строгости, не лишенные в то же время любопытства. И четче, строже других – серые, твердые глаза Николаева.
Сергей опустил взгляд, посмотрел на свои руки. Показалось, что и все посмотрели на его руки. На руки, которыми гордился не только Ткач, но, было время, что и весь район, и они, члены бюро, тоже гордились. Сергей отвел руки за спину.
Руки руками. А голова головой. Стоял и молчал.
– Кто за то, чтобы Хлынова Сергея Александровича исключить из рядов Коммунистической партии, прошу поднять руку,
Между Николаевым и Хлыновым желтый пол из широких, чуть ли не в полметра досок. Они легли к столу, до стола четыре шага, на столе красное сукно. Туда надо положить партийный билет.
Красный флажок на его комбайне, красная косынка у Таньки Звон, красная подкладка под орденами Ткача. Его нет здесь, слёг, увезли в больницу.