31090.fb2
– Вот в чем дело! Считаешь, значит, сколько дней прошло. Не забудь, что в июле и в августе по тридцать одному дню, хоть эти месяцы и идут один за другим.
– Сто девяносто девятый день. Как раз сто девяносто девятый день!
– И как только ты запомнила, что именно двадцать третьего мая!
– А очень просто. Стоит лишь заглянуть в дневник.
– Дневник? Ты что, дневник ведешь?
– Ага… Приятно просматривать старые дневники. Только иногда стыдно делается, я ведь обо всем пишу, без утайки.
– И давно ты пишешь?
– Начала писать незадолго до того, как пошла работать подавальщицей в Токио. Тогда денег своих у меня не было, бумагу не могла покупать. Но зато в дешевой общей тетради за два-три сэна [Сэн – мелкая денежная единица.], которая у меня была, все так аккуратно разлиновано и написано. Строчки узенькие-узенькие, линии тонкие, расстояние между строками одинаковое. Я по линейке линовала страницы. И почерк у меня мелкий. Все сплошь исписано. А потом, когда сама уж смогла покупать бумагу, все стало выглядеть иначе, плохо, неаккуратно. Раньше упражнялась в каллиграфии на старых газетах, а теперь прямо на чистой бумаге. Когда есть деньги, перестаешь это помнить, не дорожишь вещами…
– И ты все время, без перерыва, ведешь дневник?
– Да. Самые интересные записи сделала, когда мне было шестнадцать лет и в этом году. Я всегда пишу, когда возвращаюсь с какого-нибудь банкета. Переодеваюсь в ночное кимоно и пишу. Перечитаешь потом и видишь – вот на этом месте я заснула. Я ведь поздно домой возвращаюсь.
– Интересно…
– Но пишу-то я, конечно, не каждый день, бывает, и пропускаю. Здесь ведь такая глушь, а ужины – все одни и те же. В этом году мне не повезло, купила тетрадь, а там на каждой странице дата. А иногда распишешься, так и страницы не хватает.
Рассказ женщины удивил Симамуру, но еще больше он поразился, узнав, что она уже с пятнадцати лет конспектирует все прочитанные рассказы и романы. Сейчас у нее накопилось около десятка общих тетрадей с такими конспектами.
– Свои впечатления записываешь?
– Впечатления не умею писать. Просто записываю фамилию автора, название книги, имена героев и их отношения. Только и всего.
– Так ведь нет никакого смысла все это записывать.
– Возможно…
– Напрасный труд…
– Да, пожалуй! – Она согласилась, весело кивнув, но внимательно посмотрела на Симамуру.
И в то самое мгновение, когда Симамура почему-то хотел еще раз громко повторить «напрасный труд», в него вдруг вошла тишина, такая тихая, как снежный звон. Это было влечение к ней. Отлично зная, что для нее это не напрасный труд, он все же хотел бросить ей эти слова, которые, как почему-то ему казалось, очищали ее от всего ненужного и делали еще чище.
Она произносила «рассказ», «роман», но в ее устах это не имело ничего общего с тем, что называют литературой. Здесь, в глуши, если женщины что-либо и читали, то разве лишь женские журналы. На большее деревенские жительницы не были способны. Она читала другое и читала в полном одиночестве. Наверно, без разбору и без особого понимания. Все, что попадалось под руку. Увидит в гостинице какую-нибудь книгу или журнал и попросит почитать. Однако среди авторов, названных ею, были и неизвестные Симамуре. Но когда она говорила о прочитанных книгах, в ее тоне появлялась какая-то жалкая нотка – так бескорыстный нищий рассказывает о нежданно-негаданно полученном подаянии. Для нее все прочитанное было чем-то далеким, чем-то странным и чужеземным. Не то же ли самое испытывал Симамура, разглагольствуя о европейском балете, знакомом ему по зарубежным изданиям?..
Она с неменьшим удовольствием говорила о пьесах и фильмах, которые никогда не видела. Наверно, изголодалась по собеседнику. Может быть, она уже забыла, что сто девяносто девять дней назад увлекательные разговоры на сходные темы заставили ее добровольно броситься в объятия Симамуры?.. Во всяком случае, сейчас она опять все больше и больше загоралась от собственных слов, от возникающих образов.
Она тосковала по городским развлечением, но как-то абстрактно, погружаясь в мечту, наивную и абсолютно неосуществимую. В этом была простая безнадежность, а не высокомерное недовольство человека, после столицы вынужденного прозябать в провинции. Впрочем, сама она, кажется, нисколько не тяготилась своей теперешней жизнью. Но в Симамуре все это отдавалось странной грустью. Если бы он позволил себе погрузиться в подобные мысли, пожалуй, он сам бы впал в несвойственную ему чувствительность и пришел бы к выводу, что его жизнь тоже бессмысленна. Но сидевшая перед ним женщина была полна жизнерадостности и свежести, словно ее всю пропитал горный воздух.
Как бы то ни было, мнение Симамуры о ней изменилось к лучшему, но почему-то теперь, когда она сделалась гейшей, ему было труднее заговорить о том, зачем он приехал.
Тогда она, совершенно пьяная, разозлившись на свои не хотевшие слушаться руки, даже укусила себя за руку.
«Дрянь паршивая, и сил-то нет… Кому такая нужна… Кому?..»
Ноги ее совсем не держали.
Вспомнились ему и слова, которые она тогда произносила, бунтуя в постели: «Я бы ни о чем не пожалела… Но я не такая… Не такая я женщина…»
Симамура заколебался, и женщина моментально вскочила и как сумасшедшая бросилась к окну, заслышав раздавшийся вдали гудок поезда. Она отвергала его.
– Ноль часов, пассажирский в столицу, – сказала она, резко раздвинув седзи и стеклянные створки окна и, привалившись всем телом к поручням, уселась на подоконнике.
В комнату сразу хлынул холод. Гудок поезда, удаляясь, начал казаться свистом ночного ветра.
– Дурочка, холодно ведь!
Симамура тоже встал и подошел к окну. Ветра не было.
Ночной пейзаж был суровым. Казалось, земля, покрытая холодным снегом, промерзает до самых глубин и с треском раскалывается. Луны не было. Зато небо пестрело мириадами звезд, таких ясных, таких близких, словно они все неудержимо мчались к земле. Чем больше приближались звезды, тем дальше ввысь уходило небо, тем гуще становилась ночь. Очертания пограничных гор, их выступы и складки растворились во мраке, лишь какая-то черная, закопченная масса смутно маячила на подоле звездного неба.
Поняв, что Симамура подходит к ней, женщина высунулась в окно и всей грудью навалилась на поручни. В этой позе была не робость, а непримиримая твердость. Он подумал: опять!
Горы, несмотря на свою черноту, в какое-то мгновение вдруг делались беловатыми от снега. И тогда они казались чем-то призрачным и грустным. Между горами и небом не было никакой гармонии!
Симамура положил руку женщине на спину, где-то возле шеи.
– Простудишься. Смотри, какая ты холодная.
Он попытался оторвать ее от поручней, но она еще крепче в них вцепилась и захрипела:
– Я пойду домой!
– Ну и убирайся!
– Вот посижу еще немножко так…
– Тогда я схожу в баню, окунусь в горячую воду.
– Не надо. Побудьте тут.
– Закрой, пожалуйста, окно.
– Давайте посидим немного так…
Где-то за криптомериевой рощей лежала деревня. На станции – до нее от гостиницы десять минут езды на машине – горели фонари, но мигали так отчаянно, что, казалось, они вот-вот со звоном лопнут от мороза.
Симамура никогда не испытывал такого холода. Все, к чему прикасались его руки, – и щека женщины, и оконные стекла, и рукава его ватного халата – было совершенно ледяным.
Татами начало холодить даже ноги, и ему снова захотелось в баню, он решил пойти один.