31166.fb2 Собрание сочинений (Том 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 66

Собрание сочинений (Том 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 66

Андрей Николаевич, ударившись давеча головой о железную стенку, увидел ослепительный сноп искр. Затем стало темно, и глухо. Но одна искорка осталась в глазу и понемногу стала разливаться в немигающий свет.

Он был ровный и голубоватый. Андрей Николаевич долго созерцал его.

Затем началось беспокойство о том, что в свету находится что-то постороннее. Хорошо, если бы оно исчезло и растворилось, но оно не пропадало и было как камень.

- Не уменьшался и свет, но не доставлял уже прежней радости; постороннее мешало ему; приходилось уделять много внимания, чтобы узнать, что это такое. И вот однажды он с удивлением, с тоской понял, что постороннее - это он сам. Тогда свет превратился в простую синеватую лампочку над койкой, а тело Андрея Николаевича начало болеть во многих местах. Когда же он почувствовал крутую качку миноносца и стук его машины, то попробовал повернуться, застонал и погрузился в живую темноту сна.

Так началось медленное его возвращение к жизни.

"Кэт" шла на буксире за миноносцем. В кубрике его Курицын, держа осторожно стаканчик, рассказывал разинувшим рот матросам про битвы и подвиги; старался не хвастать, но это ему не удавалось, - слишком крепок был в стаканчике ром, да и, кроме того, давеча командир миноносца, Громобоев, хлопнул Курицына по плечу, некоторое время поминал всех чертей, затем своих и Курицына родителей и сказал под конец самую суть: "Молодец! Представлю!"

.......................................................................

С высоких носилок, качавшихся на плечах матросов, Андрей Николаевич глядел на влажное синее небо, на черепичные крыши домиков, на кудрявые деревца с обеих сторон чистенькой мостовой.

Большая толпа окружала девять носилок. Все были мирные, казалось - все добрые лица... Кто-то заглянул в глаза, сказал удивленно-радостно: "Живой..." Толпа шелестела голосами, как листья от ветра. На грудь Андрея Николаевича упала белая гвоздика. Он опустил веки, утомленный теплым, печеным запахом земли. "До-1 рогу, дорогу, дорогу!" - покрикивали матросы.

Когда улица, ведущая в гору, завернула, он опять открыл глаза и, преодолевая под повязкой боль, раздвинул губы в улыбку. На овальном, темнее неба, заливе лежали военные корабли; недалеко от сходен виднелись остатки мачты и разбитый мостик "Кэт". День был синеватый, хрустальный. Это была уютная старая земля.

Андрея Николаевича положили в лазарете, задернув на длинном окне белые занавеси. Они пропускали молочный свет и шевелились от ветра. Улица тихая, редко протарахтит экипаж, пройдет неспешно прохожий. Да слышно, как вдалеке, в гавани, бьют склянки или рожок играет зорю.

Просыпаясь, Андрей Николаевич слушал звуки, отдаленный говор, шелест листьев, умоляющий вальс шарманки; глядел на теплую штору, - и без мыслей, без волнений чувствовал только блаженный покой...

Он видел много снов: то усадьбу с прудами и подсолнухами, то ветряные мельницы на бугре, то шалаш караульщика и кругом желтые, спелые дыни. Разбуженный, пил бульон и снова дремал под звуки и шорохи.

Затем сны перешли в воспоминания не близкого прошлого, а давно забытых маленьких случаев, получивших теперь особенное значение. И воспоминания, как и сны, были пронизаны голубоватым светом, отнимавшим у вещей грубость и тяжесть.

Наконец ему позволили сесть на постели и в первый раз отдернули штору. На той стороне улицы он увидел два тополя; между ними - одноэтажный домик и синюю вывеску: "Табачная лавка". У дверей стоял финн в коричневом жилете и курил трубку. Мимо шла девочка в веснушках и грызла яблоко - должно быть, кислое.

Андрей Николаевич окликнул ее. Она взлезла с яблоком на подоконник, раскрыла рот, глаза и подняла рыжие брови. Он попросил сбегать в лавочку, купить бумаги и конверт.

"Милый, добрый человек, Татьяна Александровна, - писал он на следующий день, - теперь начинаю понимать, что я совершил кругосветное путешествие и вновь возвратился к вам Казалось, я не думал о вас все это время, но вы присутствовали незримо, были со мной и на дне моря, и в битве, и в последнем отчаянии; я угадывал вас в утренней заре, и в закате, и в веселом прыжке дельфина из волны в волну. Во всем: и в жажде и в тоске по близкому и утерянному - вы (или, вернее, то, что возникло между нами в липовой аллее, от чего, не поняв, я легкомысленно бежал в поисках приключений) указывали мне единственный путь - заглянуть в себя, измерить призрачную, смертельную пустоту одиночества и отказаться от себя навсегда; покуда я один - меня нет, я - глухой, ослепший, бескровный призрак! Милый друг, я только сейчас начинаю жить, а уже сердце полно невыразимым чувством, каким, еще не знаю. Благодарю вас за все, за все..."

УТОЛИ МОЯ ПЕЧАЛИ

Дорогой друг, церковку при селе Кожухи отыскал и фрески видел. Они не бог знает какого письма, и, пожалуй, не стоило бы о них подробно рассказывать, но вам непременно нужно, чтобы я написал. Так вот, слушайте...

Из Петрограда я выехал семнадцатого июня в прескверном настроении. Милый друг, я люблю искусство с отчаянием, как любят, должно быть, эскимосы скупое свое солнце. Голова моя была набита высшими соображениями (вы помните наш последний разговор о вырождении искусства, о растущем противоречии его с современностью и о скором конце). Словом, в вагон я сел очень озабоченным, и телеграфные столбы, будки и стрелочники, толпа на маленьких станциях, похрапывающий сосед и унылая дама с кульками и подслеповатой собачонкой казались мне вообще допустимыми с большой натяжкой.

С соседями я не разговаривал, входя в буфет - толкался, морщился от фраз, от запахов, от самого вида обывательских физиономий. После зимы, насыщенной беседами, борьбой кружков, затесаться в толпу, которая не помнит ни строчки Пушкина и пожирает пирожки, - тяжко! Я понял Петрония - и всю дорогу проспал, закрыв лицо носовым платком. Таким я и приехал в Кожухи. Но что из этого вышло?

От станции до села повез меня мужичок, который оказался настолько глуп, что на вопрос о старине принялся рассказывать про какую-то бабушку Аксинью, будто бы заставшую еще французов: она умерла в прошлом году, упав с печки.

Кожухи - живописное местечко. Над рекой, на обрыве, стоит старинный барский дом с колоннами; на другой стороне - белая церковка и село. Крыша на дому - красная, окна наверху заколочены, штукатурка обвалилась местами. Сад зарос бурьяном. Проезжая по мосту, я видел, как из крыжовника выскочил теленок и за ним девушка, в ситцевом платье горошком, с хворостиной в руке.

"Я тебе задам!" - крикнула она сердито. Ямщик сказал, что это здешняя барышня: живет одна, сиротски, сама хозяйничает.

Церковь "Утоли моя печали", шатровая, с пятью синими луковками и тоже облупленная, стоит за селом на лугу; нет кругом нее ни ограды, ни построек, только несколько высоких берез, могильные холмики, да лежащие пестрые коровы, да мальчишка с задранными коленками на бугре. День знойный, снеговое облако в вышине, и чуть трепещут листы берез.

Церковь оказалась запертой. Я спросил, у кого ключ и кто может показать мне фрески и архивы.

- Ключ-та, где же ключ, - сказал ямщик и поскреб ногтем под меховой шапкой, - надо быть, у дьячка.

- А где дьячок?

- А кто его знает..

Он сидел бочком на козлах; лошадь отгоняла хвостом оводов; летали стрижи над куполами. Я рассердился и потребовал, чтобы немедленно везли меня к дьячку.

- Слышь ты, ей, Степка! - вдруг обиженным голосом закричал ямщик. Филимоныча видел? А?

Но Степка на бугре даже не повернулся. Пестрая корова поглядела на нас печально и, мотнув на слепня мордой, снова задремала.

- Надо быть, Филимоныч чай пьет с учителем, - сказал ямщик. - Разве туда подъехать?

Четырехоконный ветхий домик с поломанными украшениями и деревянными столбиками, бывший когда-то "Монплезиром" и перенесенный на край села из усадебного сада, стоял у самой ржи, - это и была школа.

Желтеющая высокая рожь начиналась прямо от школьного плетня и залегла на много верст.

В палисаднике за непокрытым столом пили чай с вишней учитель Соломин и Филимоныч, старый дьячок, в выцветшем подряснике и без шляпы, для полного благодушия.

И я, мой дорогой друг, вместо того чтобы, не теряя времени, потребовать ключ от церкви и перенестись в XV столетие, попал на это чаепитие третьим собеседником.

По ржи ходили медленные зеленые волны, над ними пели знакомые песни нехитрые жаворонки. При виде меня Филимоныч принялся кланяться, и остроносое красное личико его изобразило величайшее умиление.

Учитель встал и заложил руку за кожаный пояс. На столе стояли корзина с вишнями и чашка, где в топленом молоке плавала муха и ложка. Из самовара шел дымок. Пока я представлялся и объяснял цель приезда, явилась мохноногая курица и тоже глядела на меня с любопытством и готовностью.

Учитель, извиняясь почему-то, что нет никаких консервов, предложил мне чаю. Филимоныч нахлобучил остатки соломенной шляпы на помазанные маслом редкие волосы и, прихрамывая, побежал за ключом.

- Не угодно ли вишни, хотя еще кисла на вкус, - сказал учитель, отодвигая от себя развернутый толстый журнал. - Значит, вы из самой столицы? Очень приятно. Говорят, хорошие фрески в нашей церкви. Хотя я мало в них понимаю.

Тогда я стал рассказывать о церковной живописи, о старине, о том, что если бы не эти остатки красоты, то хоть беги из России - страны варварской, темной и унылой. Честное слово, я говорил с увлечением. Учитель сочувственно мне кивал.

Он был в рубашке, светловолосый юноша, с суровым очертанием лба, прямых бровей и мечтательно-холодных глаз, тогда как губы и едва опушенный подбородок казались женственными. На такие лица без волнения я не могу глядеть. В их двойственности чувствуется постоянная возможность вспышки и преображения.

- Вам, я думаю, странно видеть наше убожество, - сказал он, показывая на плетень, где ижицей висели штаны из чертовой кожи да на колу торчал продранный валенок на страх воробьям, - все-таки живем, как видите; я только вот о чем хотел вас спросить, - он положил большую руку на журнал, как у вас там, в столице, совсем уж, значит, решили покончить с нашим братом?

- С каким это вашим братом? - спросил я, насторожась, потому что лицо его с опущенными глазами надменно усмехалось.

- А так, с мелкотой вроде меня да Филимоныча, - с обывателями. Я к тому хотел вас спросить, что я-то и есть настоящий читатель, про кого пишут и для кого пишут; ведь у вас не сами же для себя сочиняют романы, а для нас; для нашего душевного комфорта в" худшем случае, правда? Так вот один здесь пишет: сам ты - зверь, жена твоя - самка, а любовь - инстинкт. Скажем, я согласился с таким определением. Теперь другой режет напрямки: все равно ни до чего хорошего не доживешь, пускай пулю в лоб; и тут же статья о кооперации. Конечно, я читать ее уж не стану. А третий, совершенно непонятно для чего, уныние и скуку напускает на меня, - дышать нельзя. Помилуйте, думаю, мне и без того жить мудрено, для чего же еще мордовать. Или уж действительно мы, читатели, - в диком состоянии, или у вас в столице стало тесно. - Он вдруг весело взглянул на меня. - Вот вы стариной занимаетесь, журнал ваш хороший, старина - вещь прекрасная и полезная; и все же иногда обидно становится: неужели я не более чем случайное явление, вроде мухи, ничего не стою? Подумаешь так, поглядишь на рожь, да и закинешь книжку через забор. Вот какие здесь варвары живут.

Пуская дымок, он облокотился, и лицо его, вначале неподвижное, затем насмешливое, стало теперь задумчивым, осветилось нежностью.

Честное слово, дорогой друг, я был сбит с толку и не понимал, почему учитель Соломин с такой уверенностью решил закинуть меня через забор.

Со стороны усадьбы, по меже, не спеша двигалась женская фигура; ветер отдувал конец легкого шарфа на ее плечах. Из-за плетня появился Филимоныч, вытирая коричневым платком пот: В кулаке он держал огромный ржавый ключ от церкви; повалился на стул и сказал:

- Ох, Солома, надуди стакашку. Извините, у меня вся гортань пересохла, - и, отхлебнув чаю, подмигнул узким глазком на учителя: - Он у нас философ. Вы с ним поговорите. Козерог. Я давно говорю - в газете надо бы о нем черкнуть, что, мол, в Кожухах такой рогатый человек живет...