31173.fb2 Собрание сочинений. Том 2. Отважные мореплаватели. Свет погас. История Бадалии Херодсфут - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 34

Собрание сочинений. Том 2. Отважные мореплаватели. Свет погас. История Бадалии Херодсфут - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 34

— Вы и будете прокляты, трижды прокляты, после того как я разделаюсь с вами, — сказал Нильгаи, выдвигая свое тучное тело из-за спины Торпенгоу и помахивая перед ним листом свеженаписанной рукописи.

— A-а… Нильгаи! Вернулись? Ну, что на Балканах и во всех маленьких государствах? У вас, как всегда, одна сторона лица припухла.

— Это неважно. А вот мне поручили хорошенько пробрать вас в печати. Торпенгоу не хочет этого сделать из ложной деликатности, а я пересмотрел всю вашу мазню в мастерской и должен вам сказать, что это настоящий позор!

— Ого! Вот как? Но если вы думаете, что вам удастся проучить меня, то вы весьма ошибаетесь. Ведь вы и на бумаге-то неповоротливы, как баржа с грузом. И пожалуйста, поторапливайтесь, потому что я спать хочу.

— Хм… хм!.. Для начала я буду говорить только о ваших картинах; вот мой приговор: «Работа без убеждения, дарование, растраченное на пошлости, труд и время, убитые на то, чтобы добиться легкого, дешевого успеха у одержимой модой публики».

— Так-с! Это по поводу «Последнего выстрела» во втором издании… Ну-с, продолжайте.

— Все это неизбежно должно привести к одному только концу: к забвению, которому предшествует равнодушие и за которым следует презрение. И от этой участи вы, господин Гельдар, еще далеко не застрахованы.

— Ай, ай, ай, ай! — непочтительно воскликнул Дик. — Окончание неуклюжее и пошлый газетный жаргон, но тем не менее совершенная правда. А все же! — и он разом вскочил на ноги и выхватил рукопись из рук Нильгаи. — Вот что я вам скажу Вы старый, развратный, беспутный и истрепанный гладиатор, вы, которого посылают, едва только где-нибудь разгорится война, тешить слепые, грубые, зверские инстинкты и вкусы британской публики, у которой нет теперь цирковых арен для гладиаторов, но взамен им дают специальных корреспондентов. Вы тот жирный, откормленный гладиатор, который выходит из боковой дверки и рассказывает о том, что он будто бы видел. Вы стоите на одной доске с энергичным епископом, любезно улыбающейся актрисой и разрушительным циклопом или с моей прекрасной особой, — и после того вы осмеливаетесь поучать меня, клеймить мои работы! Да я поместил бы на вас карикатуры в четырех газетах, Нильгаи, если бы это стоило того.

Нильгаи поморщился: о подобной возможности он не подумал.

— А пока я возьму вот эту мерзость и разорву ее на мелкие клочки — вот так! — И клочья рукописи полетели под лестницу. — А вы идите себе домой, Нильгаи, ложитесь в вашу холодную, одинокую постельку и оставьте меня в покое. Я тоже собираюсь лечь спать и проспать до завтра.

— Да ведь нет еще семи часов! — заметил Торпенгоу.

— Ну, а по-моему, два часа ночи, — сказал Дик, пятясь к дверям своей комнаты. — Я должен бороться с серьезным кризисом, и не хочу обедать.

Дверь закрылась, и замок щелкнул.

— Ну, что вы прикажете сделать с таким человеком? — сказал Нильгаи.

— Оставим его. Он словно бешеный.

В одиннадцать часов кто-то постучал в двери мастерской.

— Нильгаи еще у вас? — послышался голос из студии. — В таком случае скажите ему, что он мог бы выразить всю свою ненужную болтовню следующим афоризмом: только свободные связаны, и только связанные свободны — и затем скажите ему еще, Торп, что он идиот и я тоже.

— Хорошо. А теперь идите ужинать. Ведь вы курите на голодный желудок.

Ответа не последовало.

V

На следующее утро Торпенгоу застал Дика в густых облаках дыма.

— Ну, милый сумасброд, как вы себя чувствуете?

— Не знаю. Все время пытаюсь выяснить этот вопрос.

— Вы бы лучше принялись за работу.

— Может быть, но к чему спешить? Я сделал открытие, Торп: в моем космосе слишком много Ego.

— Неужели? Что же, это открытие вызвано моими нравоучениями или нотацией Нильгаи?

— Я неожиданно натолкнулся на него сам собою. Да, много, слишком много Ego; ну а теперь я примусь за работу.

Он пересмотрел несколько незаконченных эскизов, натянул новый холст на подрамник, вымыл три кисти, поставил Бинки на пятки манекена, поворошил свою коллекцию старого оружия и амуниции и затем вдруг взял и ушел, заявив, что он достаточно поработал на сегодня.

— Нет, это положительно непозволительно! — воскликнул Торпенгоу. — Первый раз сегодня Дик уходит из дома в ясное утро, когда он мог бы писать. Может быть, он открыл в себе душу, или артистической темперамент, или что-либо одинаково ценное и столь же важное. Вот что выходит из того, что он оставался один в течение целого месяца! Может быть, он уходил из дома по вечерам. Это мне надо знать.

И он позвонил старому управляющему, которого ничто не могло ни удивить, ни встревожить.

— Битон, скажите мне, случалось ли мистеру Гельдару не обедать дома во время моего отсутствия?

— Он ни разу не надевал фрак, сэр, за все это время и всегда обедал дома, но раза два он приводил с собой сюда после театра каких-то удивительных молодых людей, замечательных чудаков, говорю вам. Вы, господа жильцы верхнего этажа, вообще мало стесняетесь, но мне кажется, сэр, что спускать с пятого этажа вниз по лестнице трость и затем спускаться за нею вчетвером, выстроившись в ряд, распевая: «Дай-ка водки, душка Вилли!» в два часа ночи, не раз и не два, а десятки раз неделикатно по отношению к другим жильцам. И я говорю: не делай другим того, чего ты не хочешь, чтобы делали тебе. Таково мое правило.

— Разумеется, вы правы. Я, действительно, думаю, что верхний этаж не из самых спокойных в этом доме.

— Я не жалуюсь, сэр. Я дружески поговорил по этому поводу с мистером Гельдаром, но он только рассмеялся и подарил мне картину, портрет какой-то дамы — прекрасный портрет, нисколько не хуже олеографии. Конечно, она не так блестит, как лакированная фотографическая карточка, но я говорю: дареному коню в зубы не смотрят… А своего фрака мистер Гельдар давным-давно не надевал…

— Значит, все обстоит благополучно, — сказал себе Торпенгоу. — Оргии вещь полезная, и у Дика крепкая голова, но когда дело доходит до женских глазок, тогда я уже не столь спокоен за него… Бинки, смотри, не превращайся никогда в человека, маленькая собачонка; люди прескверные животные, поступающие совершенно безрассудно.

* * *

Дик направился к северной части города через парк, но мысленно он шел с Мэзи по болотистой низине и громко рассмеялся, вспомнив тот день, когда он изукрасил рога Амоммы бумажными завитками, а Мэзи, побледнев от бешенства, наградила его пощечиной. Какими долгими казались ему в воспоминаниях эти четыре года, и как нежно связан он с Мэзи был каждый час, каждый момент этого времени! Буря на море, и Мэзи в старом платье на берегу откидывает свои мокрые волосы с лица и смеется, глядя, как рыболовные лодки спешат домой, удирая от бури; жаркое солнце стоит над болотистой низиной, и Мэзи сердито и с недовольной гримасой, вздернув подбородок, втягивает носом воздух и говорит: «Отчего это море так скверно пахнет?» Мэзи убегает от резкого ветра, налетевшего на песчаную отмель и гнавшего перед собой песок, который несся в воздухе, как мелкие дробинки; Мэзи со спокойным и уверенным видом плетет небылицы мистрис Дженнет, в то время как он, Дик, поддерживает ее более грубой и наглой ложью, а иногда даже и ложной клятвой. Мэзи, осторожно пробирающаяся с камня на камень по песчаной отмели, с пистолетом в руке и строго сжатыми губами; и опять Мэзи, в сером платье, сидящая на траве, на полпути между жерлом старой крепостной пушки и цветком желтой кувшинки на болоте. Эти картины проносились перед ним одна за другой, и на последней он остановился особенно долго. Дик был вполне счастлив и как-то особенно умиротворен, что для него являлось еще совершенно новым, неизведанным чувством. Ему даже не приходило в голову, что он мог бы лучше использовать это время, в которое он бродил по парку в этот день.

— Сегодня прекрасный свет для работы, — сказал он, благодушно наблюдая за своей тенью. — Какой-нибудь бедняга художник должен был бы дорожить этим светом… А вот и Мэзи.

Она шла к нему от Мраморной арки, и теперь он увидел, что ничто в ее манере и походке не изменилось. Он был рад, что это была все та же Мэзи. Они не поздоровались, потому что и прежде не делали этого.

— Что ты здесь делаешь в это время? — спросил Дик тоном человека, который имел право на подобный вопрос.

— Бездельничаю, как видишь. Я обозлилась на один подбородок и выскребла его, а потом засунула этот холст в кучу другого такого же живописного мусора и ушла.

— Что это был за сюжет?

— Так, просто головка, фантазия, но она мне никак не удавалась, противная!

— Я не люблю писать по выскребленному месту, когда я пишу тело; краски ложатся неровно, и получается шероховатость, когда высохнут краски.

— Нет, если только выскресть умеючи, — сказала Мэзи, делая движение рукой, чтобы изобразить наглядно, как она это делает; на белой рюшке от рукава было пятно краски. Дик засмеялся.

— Ты так же неряшлива, как прежде.

— Да и ты такой же; посмотри-ка на свои руки!

— Ей-богу правда! Они еще грязней твоих. Я не думаю, чтобы ты вообще изменилась в чем-либо. Однако посмотрим. — И он принялся критически разглядывать Мэзи. Бледно-голубоватая дымка осеннего дня, окутывая пустое пространство между деревьями парка, служила фоном для серого платья и черного бархатного тока на черных волосах, венчавших выразительный и энергичный профиль.

— Нет, ничего не изменилось. Как это хорошо! Помнишь, как я раз прищемил твои волосы дорожной сумкой?

Мэзи утвердительно кивнула головой и, подмигнув, повернулась к Дику лицом.

— Погоди минутку, — остановил он ее, — углы рта как будто несколько опустились. Кто огорчил тебя, Мэзи?

— Не кто иной, как я сама. Я мало продвигаюсь вперед с моей работой, а между тем работаю усердно и стараюсь, а Ками говорит…