31174.fb2
Туземная женщина опустила руку в блюдо вместе с нами. Это не годится. Жене следует дождаться, чтобы поел муж. Мак-Интош Джеллалудин извинился, говоря:
— Я никак не мог отделаться от этого английского предрассудка, притом она меня любит. За что, я так и не мог никогда понять. Я сошелся с ней в Джуллундуре три года тому назад, и она с тех пор не расставалась со мной. Думаю, что она добродетельна, и знаю, что она хорошо готовит.
При этом он потрепал женщину по голове, и та отозвалась тихим воркованьем. С виду она была далеко не привлекательна.
Мак-Интош так и не сказал мне, какое занимал положение до своего падения. В трезвые минуты это был образованный словесник и джентльмен, во хмелю первое свойство брало верх над вторым. Пил он обычно раз в неделю в течение двух дней. В этих случаях туземная женщина ухаживала за ним, в то время как он бредил на всех языках, кроме отечественного. Однажды, впрочем, он начал декламировать «Атланту в Калидоне» и дошел до конца, отбивая ритм стиха ножкой кровати. Но большая часть его пьяных разглагольствований бывала по-гречески или по-немецки. Мозг этого человека был подлинным мусорным ящиком, складом ненужных вещей. Раз как-то, когда хмель начинал проходить, он сказал мне, что я — единственное разумное существо в том Inferno, в которое он спустился, Вергилий среди теней, как он выразился, и что в уплату за табак он даст мне перед смертью материал для нового Inferno, которое вознесет меня выше Данте. После этого он уснул на лошадиной попоне и проснулся совсем спокойным.
— Человек, — сказал он мне, — когда достигает крайней степени унижения, перестает чувствовать мелочи, которые были бы неприятны более возвышенному существу. Прошлой ночью душа моя витала среди богов, но нимало не сомневаюсь, что мое скотское тело копошилось здесь в отбросах.
— Вы были мертвецки пьяны, если хотите знать, — подтвердил я.
— Я был пьян, омерзительно пьян. Я — сын человека, с которым вы не имеете ничего общего, я — некогда студент университета, буфета которого вы никогда и не видели, я был гнуснейшим образом пьян. Но посмотрите, как мало это меня задевает. Для меня это — ничто, менее чем ничто: ибо я даже не испытываю головной боли, долженствующей быть моим уделом. Между тем на более высокой ступени существования как ужасно было бы возмездие, как горько раскаяние! Поверьте мне, друг мой с недостаточным образованием, высшее равняется низшему, если только брать крайность той и другой степени.
Он повернулся на одеяле, подпер голову кулаками и продолжал:
— Клянусь сгубленной мною душой и убитой мною совестью, говорю вам, что я не способен чувствовать! Я подобен богам, знающим добро и зло, но не тронутым ни тем, ни другим. Ну не завидно ли это?
Когда человек дошел до того, что уже не чувствует похмелья, состояние его поистине безнадежно. Я посмотрел на Мак-Интоша, с его синими губами и спадавшими на глаза космами, и отвечал, что считаю его бесчувственность недостаточным поводом для зависти.
— Ради всего святого, не говорите этого! Утверждаю, что это — подлинное благо, вполне достойное зависти. Подумайте о моих утешениях!
— Неужели у вас их так много, Мак-Интош?
— Конечно, ваши притязания на сарказм, это специальное орудие культурных людей, нельзя не признать нелепыми. Во-первых, мои познания, мое классическое и литературное образование, быть может, и затуманенное неумеренным пьянством (и это, кстати, напоминает мне, что, перед тем как душа моя воспарила вчера вечером к богам, я продал пикерингское издание Горация, которое вы были так добры дать мне для прочтения. Оно поступило к старьевщику Дитта Муллю. Он дал за него десять анна, и можно его выкупить за одну рупию), но все же это образование неизмеримо выше вашего. Во-вторых, прочная привязанность миссис Мак-Интош, наилучшей из жен. В-третьих, памятник, более прочный, чем бронза, построенный мной за семь лет моего позора.
Здесь он остановился и пополз в противоположный конец комнаты за водой. Он весь трясся, его сильно тошнило.
После этого он несколько раз еще упоминал о своем «сокровище» — каком-то очень ценном своем имуществе, но я приписал это пьяному бреду. Беден он был и горд неимоверно. Обращение его не отличалось приятностью, но он достаточно знал о туземцах, с которыми провел семь лет своей жизни, чтобы стоило вести с ним знакомство. Он искренне смеялся над Стриклендом за его невежество — «невежественный Запад и Восток», как он говорил. Во-первых, он гордился тем, что был выдающимся членом Оксфордского университета, что, может быть, и правда, — я недостаточно образован, чтобы судить о том — а во-вторых, тем, что «держит руку на пульсе туземной жизни», и это — подлинный факт. В качестве оксфордского студента я находил его бестактным: он вечно кичился своим образованием. Но в роли магометанского факира — как Мак-Интош Джел-лалудин — он всецело отвечал моим требованиям. Он выкурил несколько фунтов моего табаку и преподал мне несколько унций ценных познаний, но никогда не пожелал принять от меня ничего существенного, даже когда настали холода, стиснувшие жалкую худую грудь под жалкой худой альпаковой курткой. Он очень рассердился и объявил, что я его оскорбляю и что он вовсе не намерен ложиться в больницу. Он жил, как скотина, зато и умрет рационально, как человек.
Собственно говоря, он умер от воспаления легких, и в вечер своей смерти прислал засаленную записку, в которой просил меня прийти помочь ему умереть.
Туземная женщина плакала у его постели. Мак-Интош лежал, закутавшись в бумажную простыню, но у него не хватило сил протестовать, когда я накинул на него шубу.
Он был преисполнен энергии, и глаза его сверкали. После того как приведенный мной старик доктор ушел в негодовании от посыпавшегося на него сквернословия, он продолжал проклинать меня в течение нескольких минут и, наконец, успокоился.
Тут он велел жене достать «книгу» из отверстия в стене. Она принесла большой пакет, завернутый в подол юбки и содержащий пожелтевшие листы разнородной почтовой бумаги, пронумерованные и покрытые мелким убористым почерком. Мак-Интош запустил руку в этот хлам, любовно перебирая его.
— Вот мой труд, — сказал он. — Книга Мак-Интоша Джеллалудина, в которой сказано, что он видел и как жил и что приключилось с ним и другими; она же и история жизни и грехов и смерти Матери Матюрин. То, что представляет собой книга мирзы Мурада-Али-Бега по сравнению с другими книгами о жизни туземцев, — то же представляет собой моя книга по отношению к книге мирзы Мурада-Али-Бега!
Сильно было сказано, с чем согласится всякий, кто знает книгу мирзы Мурада-Али-Бега. Бумаги не представлялись мне особенно ценными, но Мак-Интош обращался с ними, как если бы это были денежные знаки. Затем он медленно проговорил:
— Несмотря на многочисленные слабые стороны вашего образования, вы были добры ко мне. Я упомяну о вашем табаке, когда предстану перед богами. Ваша доброта заслуживает большой благодарности. Но мне ненавистно чувствовать себя должником. Вот почему ныне завещаю вам памятник прочнейшей бронзы — мою единственную книгу — неотделанную и несовершенную местами, но — ах! — местами столь прекрасную! Не знаю, сумеете ли вы понять ее. Это дар более почетный, нежели… Ба! Куда это забрели мои мысли! Вы изувечите ее ужаснейшим образом. Вы выбросите те перлы, которые зовете латинскими цитатами, филистер вы этакий, и искромсаете стиль, чтобы обратить его в собственный отрывистый жаргон, но всего вам не уничтожить. Я завещаю ее вам. Этель… опять эти мысли!.. Миссис Мак-Интош, будь свидетельницей, что я даю сахибу все эти бумаги. Тебе они ни к чему, сердце моего сердца. Я завещаю вам, — проговорил он, обращаясь ко мне, — не дать книге умереть в настоящем ее виде. Она — ваша, без всяких ограничений, история Мак-Интоша Джеллалудина, которая есть история не Мак-Интоша Джеллалудина, а несравненно более крупного человека и величайшей женщины. Слушайте же! Я ни пьян, ни помешан! Эта книга сделает вас знаменитым.
Я сказал: «Благодарю вас», — в то время как туземная женщина вложила сверток в мои руки.
— Мой единственный младенец! — сказал Мак-Интош с улыбкой. Силы его быстро убывали, но он продолжал говорить, пока мог перевести дух. Я остался дожидаться конца, зная, что в шести случаях из десяти умирающий вспоминает о матери. Он повернулся на бок и сказал:
— Рассказывайте, каким образом получили ее. Никто вам не поверит, но, по крайней мере, имя мое не умрег. Вы обойдетесь с ней беспощадно, я это знаю. Частью неизбежно придется пожертвовать: люди глупцы и ханжи. Когда-то я сам был их рабом. Но режьте осторожно — как можно осторожнее. Это — великий труд, и я уплатил за него семью годами адских мук.
Голос его слабел, после десяти — двенадцати вздохов он начал бормотать какую-то молитву по-гречески. Туземная женщина горько плакала. Наконец, он приподнялся на кровати и проговорил столь же громко, сколь и медленно: «Не виновен, Господи!..»
Затем откинулся назад и оставался в оцепенении до самой смерти. Туземная женщина убежала к лошадям в сарай и кричала, и била себя в грудь, ибо она любила его.
Быть может, последние его слова выразили, что пережил когда-то Мак-Интош, но, кроме старых бумаг, завернутых в кусок материи, не было ничего в комнате, что могло бы объяснить, чем и кем он был раньше.
Бумаги оказались в безнадежном беспорядке.
Стрикленд помог мне разобраться в них и объявил, что автор либо отчаянный лгун, либо выдающийся человек. Он более склонен к первому толкованию. В один прекрасный день вы, быть может, получите возможность лично судить о том. Сверток потребовал больших исправлений и был полон греческой чепухи в начале глав, которую пришлось выбросить целиком. Если книге суждено быть напечатанной, кто-нибудь из читателей может вспомнить об этом рассказе, опубликованном как гарантия, в доказательство, что не я, а Мак-Интош Джеллалудин написал книгу Матери Матюрин.
Я вовсе не желаю, чтобы история «Одежды Гиганта» оправдалась в моем случае.
Во дни своей ранней молодости Дик Хэт был очарован одной девицей. Очаровательница не имела ни роду, ни племени, ни службы, ни определенных занятий, словом, ровно ничего, не отличалась даже красотой.
Случилось это с Диком за месяц до его переселения в Индию и пять дней спустя после двадцать первой годовщины его рождения. Девице было девятнадцать лет, т. е. по всем женским данным она была на одну треть старше жениха, но вдвое глупее его.
За исключением разве падения с лошади, нет ничего легче, чем жениться в регистратуре. Церемония эта требует очень немного времени и стоит всего каких-нибудь пятьдесят шиллингов, а отправляться туда — все равно, что пойти в закладную контору. Запишет регистратор имя, звание, место жительства, род занятий врачующихся, нажмет пресс-бюваром по записи и, зажав перо в зубах, пробурчит: «Ну, теперь вы — муж и жена». На все это требуется не более десяти минут. Вы берете жену под руку и выходите на улицу с таким чувством, словно совершили что-то не совсем законное.
Однако и эта чересчур уж простая церемония способна связать человека так же крепко, как торжественная клятва перед алтарем, сопровождаемая хихиканьем подружек невесты сзади и оглушительным хором певчих спереди.
Таким связанным со всеми вытекающими из этого обязательствами почувствовал себя и Дик Хэт. Он совершенно серьезно и добросовестно хотел отнестись к своим новым обязанностям мужа и будущего отца. В этом поддерживала его надежда на должность в Индии, которую выхлопотал ему один добрый знакомый. Эта должность давала содержание, казавшееся вполне достаточным на первый взгляд.
Целый год новобрачная должна была оставаться соломенной вдовой, а по истечении этого срока муж предполагал выписать ее к себе, после чего их жизнь должна была превратиться в волшебный сон. Так, по крайней мере, казалось новобрачным, когда они отправлялись в Грэвсэнд, чтобы провести медовый месяц.
Четыре недели промчались как один день. Потом Дик на всех парах помчался в Индию, а его неутешная женушка осталась оплакивать временную разлуку в меблированной комнате с пансионом, ценой в тридцать шиллингов в неделю.
Но страна, в которую попал Дик, оказалась слишком суровой по отношению к двадцатилетним юношам, и жизнь в ней была не дешева. Жалованье, казавшееся вполне достаточным на расстоянии в шесть тысяч миль, вблизи значительно уменьшилось. Когда Дик отправил одну шестую часть женушке, у него образовался остаток в сто тридцать пять рупий, которые нужно было растянуть на целые двенадцать месяцев, что оказалось крайне трудным. Мистрис Хэт осталась с двадцатью фунтами стерлингов полученных мужем подъемных; этой суммы не могло хватить надолго молодой неопытной женщине. Дик поневоле должен был поделиться с ней своим, в сущности, очень скудным жалованьем. Через год предстояло послать ей еще 700 рупий на переезд к нему в Индию. Он видел, что это вовсе не будет так легко, как рисовалось ему на родине. Поэтому, кроме должности в конторе торгового дома, которую он занимал, нужно было поискать еще побочный заработок, чтобы хоть мало-мальски свести концы с концами. Быть может, через некоторое время ему удастся получить и такой заработок, который позволит откладывать понемножку сумму, необходимую на переезд жены. Пока же он в свободные минуты брался за все, что попадало под руку и обещало хоть маленькую прибыль к его скудным средствам.
Вначале Дик лишь временами и не слишком сильно чувствовал, что позволил опутать себя тяжелыми цепями. Это бывало тогда, когда его молодость соблазнялась различными удовольствиями и сладостями жизни, которых он не мог удовлетворить из-за отсутствия хорошо набитого кошелька. Но по мере того, как время шло все вперед и вперед, змея досады, разочарования и горя стала преследовать его уже безостановочно.
Началось с писем, вкривь и вкось написанных на семи-восьми листах и слезно свидетельствовавших о том, как тоскует по мужу бедная женушка и как страстно она мечтает о будущем рае их совместного жительства в Индии. Среди чтения этих трогательных посланий вдруг врывался в жалкую конурку Дика сосед и, захлебываясь от восторга, звал его посмотреть пони, которого он, сосед, привел на продажу и который должен очень понравиться уважаемому мистеру Хэту. Дик говорил, что ему вовсе не до пони, и просил оставить его в покое. Тогда сосед приставал с каким-нибудь новым соблазном. В конце концов он довел Дика до того, что бедняга перебрался в еще более скромную конурку, объяснив эту перемену тем, что его новое место жительства ближе к конторе.
Когда Дик устроился в новом жилище, все его хозяйство состояло из зеленой шерстяной засаленной скатерти, которой он покрывал еле державшийся на ногах стол. Из одного стула, плохонькой постели, одной фотографической карточки жены, толстого стакана и фильтра для воды. Столовался он за тридцать семь рупий в месяц. У него не было «пунки», потому что «пунка» стоила пятнадцать рупий в месяц. Спал он на кровле той конторы, в которой занимался, и клал под подушку письма жены. Иногда кое-кто из знакомых приглашал его к себе обедать. Тогда он мог наслаждаться и «пункою», и напитком со льдом. Но это случалось редко, потому что люди брезговали знакомством с юношей, обладавшим инстинктами шотландского фабриканта сальных свечей, но жившим так плохо. Участвовать в подписках на устройство каких-либо развлечений Дик также не мог, поэтому единственным его удовольствием было перелистывать конторские книги и учить наизусть правила для выдачи ссуд под верное обеспечение.
Ежемесячно он переводил жене все те маленькие сбережения, которые ему удавалось вырвать из своего заработка. Посылать жене приходилось все больше и больше, по причине, которая скоро выяснится. На Дика вдруг напал тот непреодолимый и неотступный страх, которым страдают все женатые люди его положения. На пенсию он не мог рассчитывать. Что, если он скоропостижно умрет и оставит жену совершенно необеспеченной? Эта мысль преследовала и мучила его до бурного сердцебиения, и он был уверен, что вот-вот умрет от разрыва сердца.
Такие заботы и терзания не по силам юношам; они могут быть уделом лишь зрелых мужей Но Дик был именно юношей, бедным, изнывающим от забот, лишенным возможности завести себе даже «пунку», как у других юношей; тиски этих забот сжимали его. Он готов был сойти с ума, и ему некому было поведать о своем горе. Известный «нажим» одинаково необходим как бильярдному шару, так и человеку, в особенности молодому. Дик постоянно страшно нуждался в деньгах и напрягал все свои силы, как вьючное животное, чтобы побольше заработать. Люди, которым он служил, знали, что юноши могут довольно сносно существовать и на ту сумму, которую вообще принято платить им в Индии, где увеличение содержания производится лишь с увеличением лет, а не по заслугам. И если юноша находил необходимым брать еще постороннюю работу и таким образом работать за двоих, то это было его дело, а их дело запрещало им платить ему вдвое за труд, который он выполнял лично для них, пока он не достиг еще определенных лет, когда полагается прибавка жалованья. Дик надрывался и в положенные часы службы, и в свободные от службы и зарабатывал довольно хорошо, однако не столько, сколько требовалось при наличии жены и в ожидании ребенка да еще окончания годового срока, после которого нужно иметь лишних семьсот рупий на переезд жены. Издали все это казалось таким легким, но теперь, лицом к лицу становилось уже грозным. И это с каждым днем становилось чувствительнее.
Сколько ни посылал жене денег бедный Дик, все было недостаточно. Письма жены изменили свой прежний нежный и грустный тон на другой, упрекающий и сварливый. Почему Дик не хочет выписать к себе жену и ребенка? Ведь он получает большое, очень большое жалованье и он нехорошо делает, что тратит все на собственное удовольствие. Неужели Дик не пришлет побольше денег в следующий раз? Для ребенка надо купить то-то и то-то: следовал огромный список всего «крайне необходимого» для ребенка.
Любя жену и только что родившегося, хотя и совсем ему незнакомого сыночка, бедный Дик старался увеличить сумму следующего денежного перевода на родину и писал полумальчишеские, полумужские письма, в которых объяснял, что жизнь совсем не так весела, как им, мужу и жене, думалось, и спрашивал, не может ли милая женушка обождать еще немного с переездом к нему? Но милая женушка дольше ожидать не хотела. В ее письмах зазвучали новые интонации, которых Дик никак не мог понять по своей молодости и неопытности в жизни, с которой он только что начал знакомиться.
В один прекрасный день Дик узнал от одного из своих сослуживцев, что женитьба не только уничтожит все его шансы на повышение жалованья в будущем, но может послужить причиной того, что он совсем лишится работы. Дик скрывал, что он женат, потому что в Индии не принимают на службу молодых женатых людей. Он переводил деньги жене не через свою контору, а через чужую, чтобы не выдать раньше времени тайну своей женитьбы. Сослуживец проработал уже несколько лет и женился лишь недавно, «сделал эту непростительную глупость», как он сам выражался, и в откровенной беседе с Диком высказал ему, чем угрожает эта глупость. Таким образом Дик нечаянно узнал, что грозит ему самому, когда откроется его тайна. Это был новый удар.
Через несколько дней Дик получил от жены извещение о смерти ребенка и горькие упреки в том, что ребенок бы не умер, если бы мать могла предоставить ему то-то и то-то, стоившее денег, или если бы и она, и ребенок находились у Дика. Этот удар был тяжелее всех остальных. Но, не будучи официально женатым и потому не имея права быть отцом, Дик не мог явно предаваться своему горю, а должен был таить и его.
Одному Богу известно, как дотянул последние месяцы года наш злополучный Дик, какие надежды поддерживали его в непосильном труде. Работал он по-прежнему с неослабевающим усердием, жил по-прежнему коекак и впроголодь, тратил лишнее на себя в том лишь случае, когда было необходимо переменить фильтр. Мечта о том, чтобы скопить семьсот рупий на переезд жены, оставалась такой же далекой от осуществления, какой была вначале. Напряжение его труда, напряжение переводимых им на родину денежных сумм, напряжение тоски по умершему, ни разу не увиденному ребенку — все это, вместе взятое, надрывало юношу больше, быть может, чем могло надорвать зрелого мужчину. Мучительна была для этого молодого жизнерадостного человека необходимость отказывать себе во всем, что так влечет к себе именно юношество, неуспевшее ничем пресытиться. Седоголовые мистеры, знавшие трудолюбие, бережливость и скромное поведение Дика, одобрительно хлопали его по плечу, повторяя старую поговорку: