31175.fb2
— Вы знаете что-нибудь про рысаков? — спросил Дикон.
— Я видел, как они бегают. Этого достаточно для меня. Я не желаю ничего больше знать. Бега рысаков безнравственны.
— Ну, так вот что я скажу вам. Они не чванятся и не избалованы, т. е. не слишком. Я сам не рысак, хотя смело могу сказать, что некогда надеялся стать рысаком. Но я говорю, потому что видел, как тренируют рысаков, — рысак бежит не ногами, он бежит головой, и в неделю он трудится — если вы знаете, что такое труд, — больше, чем вы или ваш отец трудились за целую вашу жизнь. Он постоянно занят своим делом, а когда не бегает, то изучает, как следует бежать. Вы видели, как они бегают. Много вы видели! Вас поставят у барьера, позади ипподрома. Вы были запряжены в телегу, на которой стоял ящик с мылом, а ваш хозяин продавал ром вместо лимонада мальчикам, которые думали, что ведут себя как взрослые мужчины, до тех пор пока вас обоих не прогнали и не засадили в тюрьму — косолапая, неповоротливая, разбитая, загнанная кляча!
— Не горячитесь, Дикон, — спокойно проговорил Туиззи. — Ну, сэр, разве вы будете оспаривать различие между аллюрами лошади, идущей шагом, рысью, полным ходом, иноходью? Уверяю вас, джентльмены, что до того времени, как у меня случилось несчастье с бедром — прошу извинения, мисс Тэкк, — я славился в Падуки уменьем ходить различными аллюрами, и я вполне согласен с Диконом, что всякая лошадь, занимающая известное положение в обществе, достигает успеха головой, а не конечностями, мисс Тэкк. Я сознаюсь, что теперь во мне мало хорошего, но я помню, что умел делать прежде, чем занялся здесь перевозкой с помощью вот этого джентльмена.
Он взглянул на Мульдона.
— По-моему, все эти фокусы с аллюрами — вздор! — с презрением проговорил бывший ломовик. — У нас в Нью-Йорке только и ценится та лошадь, которая может вытащить телегу с дороги, заставить ее повернуться на камнях и вывезти ее на свободный путь. Есть особая манера махнуть копытами, когда кучер крикнет: «Вперед, братцы!» — которой надо учиться целый год. Я не выдаю себя за цирковую лошадь, но я умел проделывать это лучше многих, и в конюшнях хорошо относились ко мне, потому что я всегда выигрывал время, а временем очень дорожат в Нью-Йорке.
— Но простое дитя природы… — начал рыжий конь.
— Ах, убирайтесь вы с вашей чепухой! — с лошадиным смехом сказал Мульдон. — Для простого дитя природы нет места, когда появляется Париж и уходит Тевтонец, экипажи ведут разговоры между собой, а тяжелые грузы двигаются к пароходу, отходящему в Бостон около трех часов после полудня в августе, среди жарких волн, когда толстые кануки и западные лошади падают мертвыми на землю. Простому дитя природы лучше загнать себя в воду. Все люди, подъезжая к станции, становятся безумными, раздражительными или глупыми. И все вымещают это на лошадях. На беговом кругу нет колеблющихся ручьев и журчащей травы. Гоняют по камням так, что искры летят из-под подков, а когда остановишься, то хватят по морде. Вот он, Нью-Йорк, понимаете?
— Мне всегда говорили, что общество в Нью-Йорке утонченное и высшего тона, — сказала Тэкк. — Мы с Нипом надеемся как-нибудь побывать там.
— О, там, куда вы отправитесь, вы не увидите бегового дела, мисс. Человек, которому захочется иметь вас, заставит вас проводить лето на Лонг-Айленде или в Ньюпорте, наденет на вас серебряную сбрую и даст вам английского кучера. Вы и ваш брат станете звездами, мисс. Но, полагаю, узда у вас будет не из мягких. Они, городские жители, сдерживают лошадей, подрезают им хвосты, вкладывают им в рот удила и говорят, что это по-английски. Нью-Йорк не место для лошадей, разве только попадешь на бега и будешь скакать по кругу. Хотелось бы мне быть пожарной лошадью.
— Но неужели вы никогда не задумывались над унизительностью подобного рода рабства? — сказал рыжий конь.
— Не задумаешься, брат, как наденут сбрую. Помешают. И все там были в рабском услужении: и человек, и лошадь, и Джимми, который продавал газету. Думается, что и пассажиры не были на подножном корму, судя по их поступкам. Я делал свое дело, мне было не до выдумок. Всякая лошадь, которая в течение четырех лет работала в упряжи, не знается больше с детьми природы.
— Но возможно ли, чтобы с вашей опытностью и в ваши годы вы не верили бы, что все лошади свободны и равны между собой?
— Только после смерти, — спокойно ответил Мульдон, — да и то, глядя по тому, что от них останется, какова у какой шкура и прочее.
— Говорят, что вы выдающийся философ, — рыжий конь обратился к Марку. — Неужели вы можете отрицать такое обоснованное положение?
— Я ничего не отрицаю, — осторожно сказал Марк Аврелий Антоний, — но уж если вы спрашиваете меня, то я скажу, что у меня уши вянут от такой лжи.
— Неужели вы конь? — сказал рыжий конь.
— Те, кто хорошо меня знают, говорят, что да.
— А я — конь?
— Да, до известной степени.
— Так разве мы с вами не равны?
— Как далеко можете вы пройти в день, везя кабриолет с грузом в пятьсот фунтов? — небрежно спросил Марк.
— Это не имеет никакого отношения к делу, — взволнованно сказал рыжий конь.
— Не знаю ничего, что имело бы большее отношение к делу, — ответил Марк.
— Можете вы отвезти полный воз десять раз туда и обратно за утро? — сказал Мульдон.
— Можете съездить после полудня в Кин — за сорок две мили — с товарищем и вернуться рано на следующее утро свежим? — сказал Рик.
— Случалось ли вам, сэр, во время своей карьеры — я не говорю о настоящем, но о нашем славном прошлом — везти на рынок хорошенькую девушку, которая могла спокойно вязать всю дорогу благодаря вашему ровному ходу? — сказал Туиззи.
— Можете вы удержаться на ногах на мосту на Западной реке, когда с одной стороны мчится поезд, с другой едет экипаж, а старый мост весь дрожит? — сказал Дикон.
— Можете вы попятиться на узком пространстве? Можете ли мгновенно остановиться, услышав приказание, когда ваша задняя нога уже поднята и вы собрались бежать, чувствуя особенную бодрость в морозное утро? — сказал Нип, который только в прошлую зиму научился этой штуке и считал ее венцом лошадиных знаний.
— Какая польза в разговорах? — презрительно сказала Тедда Габлер. — Что вы можете делать?
— Я опираюсь только на мои права — на ненарушимые права моего свободного лошадиного состояния. И я горжусь тем, что могу сказать, что со времени моих первых подков я никогда не унижался настолько, чтобы подчиняться воле человека.
— Должно быть, много хлыстов обломалось о вашу рыжую спину, — сказала Тедда. — А выиграли вы что-нибудь от этого?
— Горе было моей участью с того дня, как я родился. Побои и шпоры, хлысты и брань, оскорбления и притеснения. Я не хотел терпеть унизительных цепей рабства, которые связывают нас с кабриолетом и возом.
— Страшно трудно править кабриолетом без постромок, хомута, подпруги или чего бы то ни было, — сказал Марк. — Только у лесопильной машины нет ремней. Я работал на ней. Спал большей частью, правда, но это и наполовину не так интересно, как ездить в город в экипаже.
— Ну, это не мешает вам спать и в экипаже, — сказал Нип. — Клянусь моим подшейником! Помните, как вы легли в упряжке на прошлой неделе, когда ожидали своего хозяина на площади?
— Глупости! Упряжки я не попортил. Она была достаточно прочна, а лег я осторожно. Мне пришлось ждать почти час, прежде чем пуститься в путь. А они чуть не катались по земле от смеха.
— Поступай-ка в цирк, — сказал Мульдон, — и ходи на задних ногах. Все лошади, которые знают слишком много для того, чтобы работать, поступают в цирк.
— Я ничего не говорю против труда, — сказал рыжий конь, — труд — самое прекрасное дело на свете.
— По-видимому, слишком прекрасное для некоторых из нас, — фыркнула Тедда.
— Я только требую, чтобы каждая лошадь работала для себя и наслаждалась выгодами своего труда.
Пусть она работает как разумное существо, а не как машина.
— Нет иного способа работать, как в одиночку или парой. Меня никогда не запрягали в машину, и я не ходил под седлом.
— Чепуха! — сказал Нип. — Мы говорим так же, как едим траву, — все топчемся на одном месте. Род, мы еще ничего не слышали от тебя, а ты знаешь больше всякого другого коня.
Род стоял все время, приподняв ногу, словно усталая корова, только по дрожанию века можно было по временам видеть, что он обращает внимание на спор. Он свернул челюсть набок, как делал, когда тянул экипаж, и переступал с ноги на ногу. Голос у него был жесткий и грубый, а уши плотно прилегали к большой некрасивой голове, свойственной хембльтонской породе.
— Сколько вам лет? — спросил он рыжего коня.
— Я думаю, около тринадцати.
— Плохой возраст, да, дурной возраст, я сам приближаюсь к нему. Как давно вы переворачиваете эту засохшую подстилку?
— Если вы говорите о моих принципах, то я держусь их с тех пор, как мне исполнилось три года.
— И это плохой возраст, много бывает хлопот с зубами. На некоторое время жеребенок сходит с ума. По-видимому, это состояние осталось у вас. А много вы разговариваете с вашими соседями?