31176.fb2
Тарвин, не отвечая, вынул из кармана телеграмму миссис Мьютри и молча подал ее магарадже. Когда дело шло об избрании, ему было не безразлично даже сочувствие пропитанного опиумом магараджи.
— Что это значит? — спросил магараджа, и Тарвин в отчаянии всплеснул руками.
Он объяснил свое отношение к правительству своего штата, причем законодательные учреждения Колорадо явились одним из парламентов Америки. Он признался, что он — достопочтенный Ник лас Тарвин, если магарадже действительно желательно узнать его полный титул.
— То же, что члены провинциальных советов, которые приезжают сюда? — сказал магараджа, припоминая седовласых людей, которые посещали его время от времени и пользовались авторитетом, мало уступавшим авторитету вице-короля. — Но ведь вы не будете писать туда о моем управлении? — подозрительно спросил он, снова вспомнив о слишком любопытных эмиссарах британского парламента за морями, сидевших на лошадях, словно кули, и бесконечно разглагольствовавших о хорошем управлении, когда ему хотелось лечь спать. — А главное, — медленно прибавил он, когда они подъезжали ко дворцу, — верный ли вы друг магараджу Кунвару? И вылечит ли его ваш друг, госпожа докторша?
— Для этого мы оба здесь! — сказал Тарвин в порыве внезапного вдохновения.
Когда Тарвин расстался с магараджей, его первым побуждением было пустить галопом фоклольского жеребца и немедленно отправиться на поиски Наулаки. Он машинально повернул домой под влиянием этой мысли и укоротил повод, но прыжок жеребца привел его в себя, и одним движением он сдержал себя и своего коня.
Благодаря его знакомству со странными местными названиями слова «Коровья пасть» не произвели на него никакого впечатления; он только задумался, почему ожерелье могло быть в месте с таким названием. Об этом следовало поговорить с Эстесом.
— Эти язычники, — сказал он себе, — люди такого сорта, что могут спрятать его на дне соленого источника или зарыть в яму. Они могут положить королевские бриллианты в ящики из-под бисквитов и завязать ящики шнурками от башмаков. Наулака, вероятно, висит на дереве.
Пока он ехал к дому миссионера, он с новым интересом вглядывался в безотрадный пейзаж. В недрах каждого низкого холма, под каждой кровлей в городе могло храниться его сокровище.
Эстес, переживший многое и знавший Раджпутану, как заключенный знает кирпичи своей камеры, в ответ на прямой вопрос Тарвина дал ему множество сведений. В Индии много различных «пастей», начиная с «Огненной пасти» на севере, где газам, выходящим из земли, поклоняются миллионы людей как воплощению божества, до «Пасти дьявола» среди буддистских развалин в самом отдаленном южном конце Мадраса.
Есть также «Коровья пасть» в нескольких сотнях миль от Ратора, во дворе одного храма в Бенаресе, очень посещаемого набожными людьми; но что касается Раджпутаны, то там только одна «Коровья пасть» и найти ее можно только в одном мертвом городе.
Миссионер пустился рассказывать историю войн и грабежей, тянувшихся сотни лет; центром ее был один город в пустыне, обнесенный каменными стенами и составлявший предмет гордости и славы государей Мевара. Тарвин слушал рассказ с терпением таким же безграничным, как и испытываемая им скука — древняя история не представляла собой никакой прелести для человека, строившего свой город, — пока Эстес пространно рассказывал истории о добровольных самосожжениях тысяч раджпутанских женщин на кострах в подземных дворцах, когда город пал перед войсками магометанина и их близкие умерли, защищая его; женщины лишили победителей всего, кроме пустой славы победы. Эстес любил археологию и ему было приятно поговорить о ней с земляком.
Вернувшись на девяносто шесть миль назад на станцию Равут, Тарвин может сесть на поезд, который довезет его до другой станции в шестидесяти милях на запад; там он может снова пересесть и проехать на юг сто семь миль. Тогда он окажется в четырех милях от этого города с его чудной девятиярусной башней славы (на которую он должен обратить особое внимание), изумительными стенами и пустынными дворцами. Путешествие займет, по крайней мере, два дня. Тут Тарвин попросил карту, и один взгляд на нее показал ему, что Эстес предлагал объезд трех частей квадрата, тогда как похожая на паутину линия бежала более или менее прямо от Ратора до Гуннаура.
— Так, кажется, ближе, — сказал Тарвин.
— Это обычная здешняя дорога, а вы уже имеете некоторое знакомство с такими дорогами. Пятьдесят семь миль в местном экипаже под таким солнцем — это было бы ужасно для вас!
Тарвин улыбнулся украдкой. Он не особенно боялся солнца, которое из года в год отнимало часть жизненных сил его собеседника.
— Я думаю, я поеду верхом. По-моему, проехать пол-Индии за каким-нибудь предметом, который находится недалеко, — лишняя потеря времени. Впрочем, это местный обычай.
Он спросил миссионера, что представляет собой «Коровья пасть», и Эстес описал его с археологической, архитектурной и филологической точек зрения так, что Тарвин понял, что это нечто вроде дыры в почве — древней, замечательно древней дыры особого священного значения, но ничего более.
Тарвин решил немедленно отправиться в путь. Плотина может подождать до его приезда. Вряд ли порыв великодушия магараджи заставит его завтра же открыть тюрьмы. Тарвин обдумывал несколько минут вопрос, следует ли ему говорить магарадже о своей предполагаемой поездке, и решил, что сначала посмотрит ожерелье, а потом откроет переговоры. Таковы, по-видимому, были обычаи страны. Он вернулся на постоялый двор, с картой Эстеса в кармане, и зашел в конюшню. Как всякий житель Запада, он считал лошадь самым необходимым из всех необходимых предметов и машинально купил лошадь, как только приехал в Ратор. Ему доставило удовольствие видеть, как худощавый смуглый кабульский барышник, приведший однажды вечером к веранде своего брыкавшегося, становившегося на дыбы коня, точно повторил все уловки торговцев, у которых он покупал лошадей. Еще больше удовольствия доставила ему борьба с этими уловками, напоминавшая ему былые дни. Результатом этой борьбы, происходившей на ломаном английском и выразительном американском языках, оказался некрасивый, сомнительного нрава, мышиного цвета катиаварский жеребец, уволенный за дурное поведение со службы его величества и неразумно полагавший, что так как он питался остатками корма лошадей дюлийской иррегулярной кавалерии, то предназначен для жизни в довольстве на покое.
Тарвин спокойно разуверил его в те минуты, когда он сильнее всего чувствовал потребность в деятельности, и жеребец если и не испытывал благодарности, то стал, по крайней мере, вежливым. Тарвин назвал его Фибби У инке, в память о неблагородном поведении и воображаемом сходстве между худой мордой лошади и лицом человека, начавшего процесс против Тарвина.
Тарвин сбросил попону с Фибби, дремавшего под полуденным солнцем позади постоялого двора.
— Мы прогуляемся немного, Фибби, — сказал он.
Конь фыркнул и щелкнул зубами.
— Да, ты всегда был бродягой, Фибби.
Нервный туземец, ухаживавший за Фибби, оседлал его. Тарвин взял из своей комнаты одеяло и завернул в него кое-что из провизии. Фибби должен был сам отыскивать себе пищу, где пошлет ему Бог. Тарвин отправился в путь с легким сердцем, словно на прогулку вокруг города. Было около трех часов пополудни. Тарвин решил, с помощью шпор, использовать все безграничные резервы дурного характера и упорного упрямства Фибби с целью проехать в течение десяти часов пятьдесят семь миль до Гуннаура, если дорога окажется хорошей. Если это не удастся, можно прибавить два часа. Для обратного пути шпор не понадобится. Ночью будет луна. Тарвин достаточно хорошо знал дороги Гокраль-Ситаруна, чтобы быть уверенным, что не заблудится.
Так как Фибби уразумел, что от него требуют, чтобы он шел вперед не по трем направлениям, а по одному, то он половчее закусил узду, опустил голову и пошел рысью. Тарвин подтянул узду и нежно обратился к нему:
— Фибби, мой мальчик, мы выехали не на прогулку — в этом ты убедишься до заката солнца. Какой-то глупец заставил тебя терять время на английскую рысь. В течение нашей кампании я поговорю с тобой о других вопросах, а этот мы решим сейчас. Но не будем начинать дела с уголовщины. Полно, Фибби, веди себя как настоящий конь.
Тарвину пришлось сделать еще много замечаний подобного рода, прежде чем Фибби вернулся к ровному туземному большому шагу, обычному также и на Западе, не утомляющему ни человека, ни животное. К этому времени Фибби понял, что ему предстоит долгий путь, и, опустив хвост, приспособился к обстоятельствам.
Сначала он ехал в облаке пыли, поднимаемой фургонами с хлопком и повозками, со скрипом направлявшимися к отдаленной железной дороге в Гуннауре. Когда начало заходить солнце, неуклюжая тень коня заплясала, словно эльф, вдоль низко лежавшего вулканического утеса, покрытого кустарником и алоэ.
Возницы сняли ярма со своих волов у края дороги и приготовились ужинать при свете темно-красных костров. Фибби печально поднял ухо по направлению огней, но продолжал свой путь среди надвигавшейся темноты; Тарвин чувствовал резкий запах растения, служащего кормом верблюду, под подковами коня. Луна всходила позади него в полном блеске; следуя за своей колеблющейся тенью, Тарвин догнал голого человека с палкой, украшенной звенящими, колокольчиками, на плече; задыхаясь, весь в поту, он бежал от вооруженного человека с саблей наголо. То был почтальон с военной охраной, бежавший в Гуннаур. Звон колокольчиков замер в неподвижном воздухе, и Фибби пробирался среди бесконечных рядов терновых кустов, яростно вздымавших руки к звездам и бросавших на дорогу тени, такие же густые, как они сами. Какой-то ночной зверь бросился через чащу, и Фибби зафыркал в паническом страхе. Потом под его носом, шелестя иглами, прошел дикобраз, на одно мгновение отравив зловонием тихий воздух ночи. Впереди горел огонек на том месте, где сломалась запряженная волами повозка. Возницы мирно спали в ожидании осмотра повреждения при дневном свете. Тут Фибби остановился, и Тарвин с помощью волшебной силы рупии, представлявшей собой целое состояние для грубо разбуженных возниц, добыл для коня пищи и немного воды, распустил подпругу и вообще сделал все, что позволил Фибби. Когда он снова отправился в путь, Фибби нашел в себе новые силы, и вместе с ними в нем возродился дух смелости и авантюризма, унаследованный от предков, которые привыкли возить своих господ по девяносто миль в день, чтобы ограбить какой-нибудь город, спать у воткнутого в землю вместо кола копья и возвращаться на прежнее место, прежде чем остынет зола от сожженных жилищ. Поэтому Фибби храбро поднял хвост, заржал и двинулся в путь.
Дорога шла вниз на протяжении нескольких миль, пересекая высохшие русла потоков и одной большой реки, у которой Фибби остановился напиться и собирался было покататься по груде дынь, но всадник, дав ему шпоры, заставил его выйти на дорогу. С каждой милей почва становилась плодороднее и холмистее. При свете заходившего солнца поля казались серебристо-белыми от мака или темными от сахарного тростника.
Мак и тростник исчезли, когда Фибби взобрался на вершину пологого склона и расширенными ноздрями почуял утренний ветер. Он знал, что день принесет ему отдых. Тарвин пристально смотрел вперед, где белая линия дороги исчезала во мраке бархатистого хворостинника. Перед ним открывалась обширная плоская равнина, окаймленная горами нежных очертаний, — равнина, которая при неверном утреннем свете казалась плоской, как море. На груди ее, словно на поверхности моря, покоилось судно, похожее на громадный броненосец с острым носом, пролагавшим путь с севера на юг; такое судно, какого никогда не видал еще человек, — в две мили длины, одинокое, молчаливое, без мачт, без огней, отвергнутое землей.
— Мы почти на месте, Фибби, мой мальчик, — сказал Тарвин, натягивая узду и глядя при свете звезд на чудовищный предмет. — Мы подойдем как можно ближе и потом будем ждать дня, чтобы взобраться на него.
Они спустились по склону, покрытому острыми камнями и спящими козами. Дорога круто повернула влево и пошла параллельно судну. Тарвин заставил Фибби идти напролом, и добрый конь беспомощно застрял на покрытой хворостинником местности, перерезанной и изрытой дождями так, что образовалась целая сеть шестифутовых рвов и колдобин.
Фибби остановился и фыркнул в отчаянии. Тарвин сжалился над ним и, привязав его к дереву, посоветовал подумать о своих грехах до завтрака, а сам спустился с его спины в сухую, пыльную впадину. Через десять шагов он очутился в кустарнике, который царапал его лоб, всаживал иглы в его куртку и охватывал его колени по мере того, как он подымался по все более крутому склону.
В конце концов Тарвин пополз на четвереньках, перепачкавшись с головы до ног; его с трудом можно было отличить от диких свиней, которые проходили, словно тени аспидного цвета, через чащи роз по пути к месту отдыха. Тарвин, слишком погруженный в свое дело, не слышал их рева и, извиваясь, взбирался на склон, хватаясь за корни с такой силой, как будто хотел вырвать Наулаку из недр земли, и ругаясь на каждом шагу. Когда он остановился, чтобы отереть пот с лица, он убедился, — скорее посредством осязания, чем зрения, — что стоит на коленях перед подножием стены, подымавшейся высоко к звездам. Фибби печально ржал внизу, в роще.
— Твое дело сторона, Фибби, — задыхаясь, проговорил Тарвин, выплевывая былинки сухой травы, — тебе не надо быть здесь. Тебе не надо было приходить сюда сегодня ночью, — проговорил он, безнадежно смотря вверх на стену и тихо свистя в ответ на крик совы над его головой.
Он стал пробираться между тропинкой у подножия горы и кустами, росшими около нее, опираясь одной рукой на огромные отесанные камни, а другую держа перед лицом. Семя фигового дерева попало между двумя огромными плитами, теперь здесь выросло большое, сучковатое дерево, которое извивалось между щелями и раздвигало камни. Тарвин раздумывал было, не влезть ли на нижнюю ветку, но, пройдя несколько шагов, увидел в стене — несмотря на ее двадцать футов толщины — трещину сверху донизу, через которую мог пройти авангард целой армии.
— Похоже на них, чрезвычайно похоже на них! — задумчиво проговорил он. — Я должен был ожидать этого. Выстроить стену в шестьдесят футов высоты и сделать в ней дыру в восемьдесят! Наулака, вероятно, висит на каком-нибудь кусте, или ею играет ребенок, а я… я не могу добыть ее!
Он нырнул в отверстие и очутился среди повалившихся колонн, каменных плит, сломанных дверных притолок, разрушенных могил и услышал низкое, глухое шипение почти под самыми своими сапогами для верховой езды. Ни одного человека, рожденного от женщины, не нужно обучать узнавать голос змеи.
Тарвин вскочил и остановился. Ржание Фибби доносилось едва слышно. Предрассветный ветер дул через отверстие в стене, и Тарвии с глубоким вздохом облегчения отер лоб. До вечера он ничего не будет делать. Теперь время поесть, попить и отдохнуть, смутно опасаясь этого шипения, доносившегося с земли.
Он вытащил из кармана еду и фляжку и жадно стал есть, оглядываясь по сторонам. Ночной туман несколько рассеялся, и он мог разглядеть очертания какого-то большого здания в нескольких ярдах от себя. За ним виднелись другие тени, неясные, как сновидения, — тени других храмов и рядов домов; дувший между ними ветер доносил шорох качающихся кустов.
Тени сгущались. Тарвин увидел, что он стоит лицом к разрушенной могиле. Затем завеса спала с его глаз, потому что, без всякого предостережения или предзнаменования, красная заря вспыхнула позади него и из мрака восстал город мертвых. Высокие дворцы с остроконечными куполами цвета крови отразили весь ужас своего опустошения и блестели при свете дня, пронизывавшего их насквозь.
Ветер, распевая, пронесся по пустым улицам и, не найдя ответа, вернулся, гоня перед собой бормочущее облако пыли, которое закрутилось в виде воронки, словно маленький циклон, и затем улеглось со вздохом.
Разбитый мраморный щит лежал на сухой траве, куда он упал с какого-нибудь окна наверху, и ящерица гекко ползла по нему, чтобы погреться на солнышке. Румянец зари уже пропал. Горячий свет лился отовсюду, и коршун реял в раскаленном воздухе. Только что родившийся день мог быть таким же старым, как город. Тарвину казалось, что он сам и день остановились, чтобы слышать полет веков на крыльях бесцельно несущейся пыли.
При первом шаге Тарвина на улице с порога величественного красного дома сошел павлин и распустил свой хвост в великолепных лучах солнца. Тарвин остановился и с полной серьезностью снял шляпу перед царственной птицей, блестевшей на фоне скульптурных украшений стены, — единственным живым существом.
Безмолвие этого места и пустынность дорог давили, словно тяжкое бремя.
Долгое время он даже не свистел, а бесцельно бродил от одной стены к другой, глядя на гигантские резервуары, высохшие и заброшенные, на пустые караульни, на утыканные гнездами птиц зубцы башен, на пострадавшие от времени арки на улицах и, более всего, на резную башню с разбитой крышей, которая вздымалась в воздухе на высоту ста пятидесяти футов, как сигнал для этой местности, что царственный город Гуннаур не умер и со временем будет кишеть людьми.
С этой башни, украшенной горельефными изображениями зверей и людей, Тарвин, с трудом поднявшийся на нее, смотрел на громадную спящую страну, посреди которой лежал мертвый город. Он видел дорогу, по которой приехал ночью, то исчезавшую, то снова показывавшуюся на протяжении тридцати миль; видел белые поля мака, темно-коричневые кусты и бесконечную равнину на севере, пересеченную сверкающей линией рельсов. Со своего наблюдательного пункта он вглядывался вдаль, подобно моряку, стоящему на капитанском мостике: внизу весь вид был загроможден зубчатыми башнями, подымавшимися, как бастионы. С ближайшей к железной дороге стороны от многочисленных ворот сбегали в долину мощенные камнем дорожки, словно опущенный трап на корабле, а сквозь отверстия в стенах — время и деревья раздвинули их — виден был только горизонт, казавшийся глубоким морем.