31176.fb2
— Не хорошо раджпуту пренебрежительно относиться к матери раджпутов, царь мой, — бесстрастно ответила она. — Если молодой бычок не слушается коровы, он учится послушанию с помощью ярма. Небеснорожденный не силен. Он упадет среди проходов и лестниц. Он останется здесь. Когда ярость покинет его тело, он станет еще слабее. Даже теперь, — большие, блестящие глаза устремились на лицо ребенка, — даже теперь, — продолжал спокойный голос, — ярость проходит. Еще одно мгновение, небеснорожденный, и ты станешь не князем, а только маленьким-маленьким ребенком, таким, как те, которых я рожала, и — увы! — каких я уже не буду рожать.
При последних словах голова магараджа упала на ее плечо. Порыв страсти иссяк, оставив его, как она и предвидела, настолько ослабевшим, что он сразу уснул.
— Стыдно, стыдно! — неясно пробормотал он. — Право, я не хочу идти. Оставьте меня спать.
Она гладила мальчика по плечу, пока мать не протянула жадных рук и не взяла обратно свое дорогое дитя. Она положила ребенка на подушку рядом с собой, прикрыла его своим длинным кисейным платьем и долго смотрела на свое сокровище. Женщина сидела на полу, на корточках. Кэт присела на подушку и прислушивалась к тиканью дешевых американских часов в нише стены. Женский голос, певший какую-то песню, глухо и слабо доносился через стены. Сухой полуденный ветер вздыхал через изъеденные рамы окон. Кэт слышала, как лошади конвоя обмахивались хвостами и пережевывали пищу во дворе, в ста футах от дворца. Она слушала и думала о Тарвине с возрастающим ужасом. Мать еще ниже нагнулась над сыном; глаза ее были влажны от материнской любви.
— Он спит, — сказала она. — Что это он говорит об обезьяне, мисс-сахиб?
— Она умерла, — сказала Кэт и заставила себя солгать. — Я думаю, она наелась вредных плодов в саду.
— В саду? — быстро переспросила царица.
— Да, в саду.
Женщина из пустыни переводила глаза с одной на другую. Эти разговоры были слишком недоступны ей, и она стала робко поглаживать ноги царицы.
— Обезьяны часто умирают, — заметила она. — Я видела раз мор среди обезьян, там, в Бансварра.
— Как она умерла? — настаивала царица.
— Я… я не знаю, — запинаясь, проговорила Кэт, и снова длинное безмолвие воцарилось в жарком полуденном воздухе.
— Мисс Кэт, что вы думаете о моем сыне? — прошептала царица. — Здоров он или нездоров?
— Он не очень здоров. Со временем он станет сильнее, но лучше, если бы теперь он уехал на некоторое время.
Царица спокойно наклонила голову.
— Я много раз думала об этом, сидя здесь одна, и это значит вырвать мне сердце из груди. Да, хорошо было бы, чтобы он уехал. Но, — она с отчаянием протянула руки к солнечному свету, — что я знаю о том мире, куда он отправится, и как я могу быть уверенной в его безопасности? Здесь, даже здесь… — Она внезапно остановилась. — С тех пор как вы приехали, мисс Кэт, сердце мое немного успокоилось, но я не знаю, когда вы уедете.
— Я не могу сохранить ребенка от всякого зла, — ответила Кэт, закрывая лицо руками, — но отошлите его отсюда как можно скорее. Ради Бога, отпустите его.
— Это правда! Это правда!
Царица обратилась к сидевшей у ее ног женщине.
— Ты родила троих? — спросила она.
— Да, трех и одного, который ни разу не вздохнул. Все были дети мужского пола, — сказала женщина из пустыни.
— И боги взяли их?
— Один умер от оспы, двое — от лихорадки.
— Ты уверена, что это дело богов?
— Я была с ними до конца.
— Твой муж, значит, был вполне твой?
— Нас было только двое, он и я. В наших деревнях люди бедны, и одной жены бывает достаточно.
— Увы! В деревнях люди богаты. Выслушай меня. Если бы другая жена покушалась на жизнь твоих трех…
— Я убила бы ее. Как же иначе? — Ноздри женщины расширились, она поспешно сунула руку за пазуху.
— А если бы вместо троих был только один, восторг твоих глаз, и ты знала бы, что у тебя никогда больше не будет ребенка, а другая жена, действуя втайне, покушалась бы на жизнь этого одного? Что тогда?
— Я убила бы ее… не легкой смертью. Рядом с ее мужем, в его объятиях убила бы ее. Если бы она умерла раньше моей мести, я отыскала бы ее в аду.
— Ты можешь выйти на солнце и гулять по улицам, и ни один человек не повернет головы, — с горечью сказала царица. — Твои руки свободны и лицо открыто. Что если бы ты была рабыней среди рабынь, чужой среди чужих, — и голос ее задрожал, — лишена милости своего господина?
Женщина нагнулась и поцеловала бледные ноги, которые держала в руках.
— Тогда я не стала бы утомлять себя борьбой, но, помня, что мальчик может вырасти и стать государем, отослала бы его подальше от власти другой жены.
— Разве так легко отрезать себе руку? — рыдая, проговорила царица.
— Лучше руку, чем сердце, сахиба. Кто мог бы уберечь ребенка в здешнем месте?
Царица указала на Кэт.
— Она приехала и уже спасла его раз от смерти. Ее снадобья хороши и искусство велико, но, ты знаешь, она девушка и не испытала ни прибыли, ни потери. Может быть, я несчастлива и глаза у меня дурные — не то говорил мой муж еще прошлой осенью — но может быть, это так. Однако я знаю боль в груди и любовь к новорожденному ребенку… как знала ты.
— Как знала я.
— Мой дом пуст, я вдова и бездетная, и никогда ни один мужчина не предложит мне выйти замуж за него.
— Как я… как я.
— Нет, малютка остался, если ушло все другое, и его нужно хорошенько охранять. Если кто-нибудь завидует ребенку, то нехорошо оставлять его в этой навозной куче. Отпусти его.
— Но куда? Мисс Кэт, не знаешь ли ты? Мир темен для нас, сидящих за занавесками.
— Я знаю, что сам ребенок желает, по собственному почину, отправиться в школу в Аджмире. Он говорил со мной об этом, — сказала Кэт, которая, сидя на своем месте на подушке, не пропустила ни слова из разговора двух женщин. Она нагнулась вперед и подперла подбородок обеими руками. — Это только на год, на два.
Царица рассмеялась сквозь слезы.
— Только на год, на два, мисс Кэт. Знаешь ли ты, какой долгой кажется одна ночь, когда его нет здесь?
— И он может вернуться по твоему зову, но никакие слезы не вернут мне моих детей. Только год-два. Мир темен и для тех, кто не сидит за занавесками, сахиба. Это не ее вина. Как может она знать? — шепнула царице женщина из пустыни.
Против воли Кэт становилось неприятно, что ее постоянно исключали из разговора. Неприятно было и предположение, что она, сама испытывавшая такие волнения, имевшая дело преимущественно с печальной стороной жизни, считалась чужой для этих двух женщин, переживавших одинаковое горе.
— Как я могу не знать? — порывисто сказала Кэт. — Разве я не знаю печали, боли? Это — моя жизнь.