31177.fb2
— Вскочил на него! — сказал Кливер. — Это тоже относится к войне?
— Да, — отвечал Инфант, уже вполне увлеченный собственным рассказом. — Разве вы не знаете, как прыгают на голову товарища в школе, когда он храпит в дортуаре? Бох спал в постели, окруженный саблями и пистолетами, а Хиксей бросился на него, как Зазель, через сетку, и все перемешалось: сетка, пистолеты, бох и Хиксей, и все вместе покатилось на пол. Я хохотал так, что едва мог стоять на ногах, а Хиксей осыпал меня проклятиями за то, что я не помогаю ему, тогда я предоставил ему сражаться, а сам пошел в деревню. Наши люди рубили направо и налево и стреляли из карабинов так же, как дакоиты, и в самом разгаре свалки какой-то осел взял да и поджег один дом, так что мы все должны были разбежаться. Я схватил одного даку и бросился вместе с ним к ограде, толкая его перед собой. Но он как-то выскользнул у меня из рук и перепрыгнул на другую сторону. Я побежал за ним, но в то время, когда одна моя нога была по эту сторону, а другая — по ту сторону ограды, я увидел, что даку упал прямо на голову Деннису. Этот господин даже не двинулся с того места, где я его оставил. Они вместе покатились по земле, причем карабин Денниса выстрелил и чуть-чуть не застрелил меня. Даку поднялся на ноги и побежал, а Деннис послал ему вдогонку свой карабин, который попал ему в затылок и оглушил его. Вы, вероятно, ни разу в жизни не видели ничего более забавного. Сидя на ограде, я весь скорчился от душившего меня смеха. Но Деннис принялся оплакивать свой поступок. «О, я убил человека, — говорил он, — я убил человека и теперь не буду иметь в жизни ни одной спокойной минуты! Что он, умер? О! Взгляните, умер он? Господи Боже мой, я убил человека!» Я спустился к нему и сказал: «Не говорите глупостей», но он продолжал выкрикивать: «Неужели он умер?» — так, что я едва не ударил его. А даку был просто оглушен карабином. Немного погодя он пришел в себя, и я спросил его: «Тебе больно?» Он проговорил: «Нет». Его грудь была вся изранена, когда он перелезал через ограду. «Это не ружье белого человека так сделало, — сказал он, — это я сам сделал, и я свалил с ног белого человека». Но Деннис никак не мог удовлетвориться этим. Он сказал: «Перевяжите его раны, он истечет кровью! О! Он истечет кровью». — «Перевяжите его сами, — сказал я ему, — если вы так боитесь за него». — «Я не могу дотронуться до него, — сказал Деннис. — Но вот вам моя рубашка». Он снял рубашку, а подтяжки натянул опять на голые плечи. Я разорвал рубашку и перевязал дакоита как следует. Он все время скалил зубы на Денниса, а сумка Денниса лежала на земле и была доверху полна сандвичей. Жадная свинья! Я взял несколько из них и предложил их Деннису. «Как я могу есть? — сказал он. — Как можете вы предлагать мне есть? Его кровь теперь на ваших руказ, а вы едите мои сандвичи!» — «Ну ладно! — сказал я. — Так я отдам их даку». Так я и сделал, и парнишка был страшно доволен и проглотил их в один момент.
Кливер с такой силой опустил руку на стол, что пустые стаканы затанцевали на месте.
— Вот это — искусство, — сказал он, — очень гладко и с большим темпераментом сочинено! Но не уверяйте же меня, что все это случилось в действительности.
Зрачки глаз Инфанта уменьшились до величины булавочных головок.
— Прошу извинения, — сказал он медленно и немного суховато. — Я рассказал вам все так, как было в действительности.
Кливер с минуту смотрел на него.
— Это всецело моя вина, — скал ал он. — Я должен был знать это. Пожалуйста, продолжайте.
— Хиксей вышел из того, что осталось от деревни, вместе со своими пленниками, которые были ловко связаны между собой. Бох Нагхи вышел первым, и один из крестьян, убедившись в беспомощности старого разбойника, начал потихоньку толкать его ногой. Бох терпеливо сносил удары, но потом застонал, и мы увидели, в чем было дело. Хиксей хорошенько связал крестьянина и затем всыпал ему с полдюжины хороших ударов бамбуковой тростью, чтобы помнил, что пленных надо оставить в покое. Посмотрели бы вы, как скалил зубы старый бох! О! Но и Хиксей был страшно разозлен на всех. Он получил такой сильный удар в руку выше локтя, что у него треснула кость, а кроме того, он был в страшной ярости на меня за то, что я не помог ему справиться с бохом и с пологом от москитов. Я должен был объяснить ему, что я ничего и не мог сделать. Если бы вы видели их вместе, как они катались по полу, вы бы смеялись целую неделю. Хиксей клялся, что единственный порядочный человек из его знакомых — это бох, и всю дорогу до лагеря он разговаривал с бохом, и бох жаловался ему на боль в костях. Когда мы вернулись домой и вымылись, бох пожелал узнать, когда его повесят. Хиксей сказал ему, что он не может доставить ему этого удовольствия на месте, а должен послать его в Рангун. Тут бох встал на колени и перечислил ему целый каталог своих преступлений — по его собственному признанию, его надо было уже семнадцать раз повесить, и он умолял Хиксея устроить это немедленно.
— Если меня пошлют в Рангун, — сказал он, — то меня будут всю жизнь держать в тюрьме, а это та же смерть: при каждом заходе солнца или движении ветра я буду умирать.
Но мы должны были послать его в Рангун, и, конечно, он был выпущен из тюрьмы и сослан на пожизненные каторжные работы.
Когда я приехал однажды в Рангун, я пошел осмотреть тюрьму, — я, знаете ли, много содействовал ее наполнению, — и старый бох был там, и он сразу причинил мне много неприятностей. Прежде всего он попросил меня дать ему немного опиума, и я постарался сделать это, хотя это было запрещено тюремными правилами. Потом он стал просить меня, нельзя ли заменить его приговор смертью, потому что он боялся быть сосланным на Андаманские острова. Этому уж я не мог помочь, но я постарался ободрить его и рассказал ему все, что знал, о его родине, и последние его слова были: «Передайте мой поклон толстому белому человеку, который прыгнул на меня. Если бы я не спал, я убил бы его». Я написал об этом со следующей почтой Хиксею… Вот и все. Я боюсь, что слишком много наболтал, сэр.
Долгое время Кливер не произносил ни слова. Инфант чувствовал некоторую неловкость. Он боялся, что, увлекшись, он занял время новеллиста ненужным пересказом тривиальных анекдотов.
Но Кливер заговорил:
— Я не могу понять этого. Зачем вам нужно было видеть и проделывать все эти вещи, когда у вас еще не прорезались зубы мудрости?
— Я не знаю, — сказал Инфант, как бы оправдываясь, — я не много видел, одни только бирманские джунгли.
— А мертвых людей, а войну, а представителей власти, а ответственность власти? — сказал Кливер тихим голосом. — К тридцати годам для вас не останется никаких новых ощущений, если вы будете так быстро жить, как жили до сих пор. Но я бы хотел послушать еще рассказы, много рассказов!
Он как будто забыл, что даже субалтерны могли иметь свои интересы.
— Мы хотели где-нибудь вместе пообедать и потом пойти в Импайр,[22] — неуверенно сказал Невин. Ему, по-видимому, не хотелось приглашать Кливера с собой. Приглашение могло показаться чересчур близким к навязчивости, а Кливер, боясь оказаться непрошеным гостем среди молодых и помня о своей седой бороде, тоже со своей стороны не сказал ни слова.
Буало вышел из этого маленького затруднения, неожиданно спросив гостя: «Не желаете ли пойти с нами, сэр?»
Кливер тотчас же громко отозвался: «Да!» — и, пока ему помогали накинуть пальто, он не переставал бормотать: «Великое небо!» — но таким тоном, что молодые люди не могли понять его.
— Мне кажется, я еще ни разу в жизни не был в Импайре, — сказал он. — Но что такое моя жизнь по сравнению со всем прочим. Идем же!
Они пошли вместе с Евстахием Кливером, а я надулся и остался дома, потому что они пришли ко мне, а ушли с человеком, который казался им лучше меня, и это было мне обидно. Они с величайшим почтением усадили его в кэб, потому что он ведь был автор книги «Как было вначале», то есть лицом, быть в обществе которого считалось за честь. Из того, что я узнал потом, оказалось, что его гораздо меньше интересовало представление на сцене, чем их разговор, но они с восторгом утверждали, что это был «такой хороший человек, какого только они могут себе представить. Он знает то, что человек только еще наметил в мыслях и собирается высказать, но при этом чертовски наивен в самых обыкновенных вещах, которые всем известны». Это было одно из многих замечаний, высказанных ими.
В полночь они вернулись, представляя себя в качестве «высокочтимых гондольеров», которые особенно нуждаются в устрицах и портере. Знаменитый новеллист был тут же, среди них, и я хорошо помню, что он называл их всех уменьшительными именами. Я помню также, как он говорил, что чувствует себя движущимся в каком-то нереальном мире и что Импайр явился перед ним в совершенно ином свете.
Все еще помня недавнюю обиду, я коротко сказал ему:
— Благодаря небу, в нашей стране найдется тысяч десять театров не хуже этого.
На это он отвечал мне какой-то цитатой, суть которой была в том, что хотя опера представляла великолепное зрелище, но я могу быть уверенным, что очень немногие губы складывались бы для пения, если бы могли найти удовлетворение в поцелуях. Из чего я сделал заключение, что Евстахий Кливер, декоратор и колорист в словах, богохульствовал, говоря о своем собственном искусстве, и очень будет жалеть об этом на следующее утро.
«Братья Св. Троицы»[23] постановили, чтобы никто из посторонних не допускался на их маяки с наступлением темноты, но служащие держатся на этот счет особого мнения. И если вы разговорчивы и интересуетесь их службой, они позволят вам сидеть вместе с ними в течение долгой ночи и помогать им направлять суда на фарватер.
Маяк св. Цецилии под Утесом считается одним из самых важных южнобережных маяков в Англии, потому что господствует над очень туманным берегом. Когда все море окутано туманом, св. Цецилия поворачивает к морю свою увенчанную капором голову и поет песню из двух слов, повторяющуюся через минутные промежутки. Со стороны суши песня эта напоминает рев разъяренного быка, но в море ее понимают, и пароходы благодарно гудят в ответ.
Фенвик, который дежурил в эту ночь, дал мне пару черных очков, без которых ни один человек не может безнаказанно выносить свет маяка, и занялся чисткой линз до наступления темноты. Перед нами расстилалось гладкое и многоцветное, как внутренняя сторона устричной раковины, пространство Британского канала. Маленький зондерландский грузовой бот сигнализировал агентству Ллойда, которое находится на берегу, в полумиле от маяка, и медленно направился к западу, оставляя за собой белый пенистый след. Над утесами загорелась звезда, вода изменила свой цвет и сделалась свинцовой, а маяк св. Цецилии выбросил на воду восемь длинных световых полос, которые медленно передвинулись справа налево и слились в один широкий столб яркого света прямо перед башней; столб этот снова разделился на восемь полос, и затем свет исчез за поворотом.
Фонарь маяка бесчисленными гранями стекол вращался на своих катках, а машина с сжатым воздухом, приводившая его в движение, жужжала, как синяя муха на стекле. Стрелка индикатора на стене передвигалась от цифры к цифре. Восемь передвижений отмечали полуоборот фонаря: ни больше, ни меньше.
Фенвик внимательно проследил несколько первых оборотов; он слегка приоткрыл питательную трубку машины, взглянул на регулятор скорости и снова на индикатор и вымолвил:
— Несколько часов она еще проработает. Мы только что послали нашу машину в Лондон, а эта, запасная, далеко не такая точная.
— А что случилось бы, если бы израсходовался весь сжатый воздух? — спросил я.
— Нам пришлось бы вертеть машину самим, наблюдая в то же время за индикатором. Для этого есть особая рукоятка. Но этого еще ни разу не случалось. Сегодня ночью нам понадобится весь запас сжатого воздуха.
— Почему? — спросил я. Я ждал ответа не более минуты.
— Взгляните сюда, — пригласил он, и я увидел, что из безжизненного морского пространства поднялся мертвый туман и окутал нас в то время, как я стоял спиной к морю. Полосы света, падавшие из окон маяка, с трудом пробивали густые клубы белой мглы. С балконов, окружавших фонарь, видно было, как белые стены маячного здания погружались в волнующееся и словно дымящееся пространство. Шум прилива, медленно поднимавшегося к скалам, заглушался до глухого шипенья.
— Вот так-то и подползают обычно наши туманы, — сказал Фенвик тоном хозяина. — А теперь послушайте этого дурачка, который завывает, «прежде чем он ушибся».
В тумане послышалось что-то вроде мычания рассерженного теленка; оно могло быть на расстоянии полумили или полсотни миль от нас.
— Уж не думает ли он, что мы легли спать? — продолжал Фенвик. — Вы сейчас услышите, как мы будем разговаривать с ним. Он очень хорошо знает, где находится, но он не унимается и кричит только для того, чтобы мы ему ответили, как будто он уже сидит на мели.
— Кто это «он»?
— Ну разумеется, вон тот зондерландский бот. Ага!..
Я услышал шипение паровой машины внизу в тумане, где постукивали динамо-генераторы маячного света, но вот раздался рев, который разорвал туман и потряс здание маяка.
— Гит-туут![24] — ревела сирена св. Цецилии. Мычание прекратилось.
— Дурачок! — повторил Фенвик. Затем, прислушиваясь: — Еще наше счастье, если поблизости нет другого такого. Да, да, они постоянно говорят, что туман сталкивает суда в море. Они будут орать всю ночь, а сирены будут отвечать им. Мы поджидаем в канале несколько кораблей, груженных чаем. Если вы положите свой сюртук на стул, вам будет гораздо удобнее, сэр.
Не очень-то приятная вещь — отдать себя на всю ночь в собеседники одному человеку. Я взглянул на Фенвика, а Фенвик бросил взгляд на меня; каждый из нас старался определить способность другого наводить скуку или прогонять ее. Фенвик был старый, чисто выбритый седой человек, который в течение тридцати лет плавал в море, а на суше старался выведать у меня то немногое, что я знал по его специальности, подлаживаясь под уровень моего понимания до тех пор, пока не оказалось, что я встречался с капитаном того судна, где служил сын Фенвика, а также, что я видел некоторые места, где бывал и Фенвик. Он начал с диссертации о лоцманском искусстве на Хугли. Я был посвящен в тайны лоцманского дела на Хугли. Фенвик же только видел членов этой почтенной искусной корпорации на палубе корабля, и все его отношения с ними ограничивались возгласами: «Четыре три четверти» и замечаниями чисто делового характера. Помимо этого он перестал снисходить до моего уровня и засыпал меня такими удивительными техническими выражениями, что мне то и дело приходилось просить у него объяснения. Это было ему чрезвычайно приятно, и мы разговаривали, как люди, стоящие на одинаковой высоте понимания и слишком заинтересованные данным предметом, чтобы думать о чем-либо ином. А предметом разговора были кораблекрушения, морские путешествия, торговые сношения в доброе старое время, разбившиеся и брошенные на произвол судьбы суда, пароходы, которые мы оба знали, их достоинства и недостатки, способы погрузки, Ллойд и больше всего — маяки; беседа то и дело возвращалась к маякам: маяки — в канале, маячки — на забытых островах и люди, забытые на них, плавучие маяки — два месяца службы и месяц отдыха, маяки, которые покачиваются на всегда беспокойном течении, удерживаемые на одном месте якорями, и, наконец, маяки, которые люди видели там, где на карте не было отмечено ни одного маяка.
Не вдаваясь в пересказ всех этих историй и тех удивительных путей, которыми он переходил от одной из них к другой, я передам здесь с его слов одну из них, поразительную не менее других. Она была рассказана мне отрывками под шум катков вращающейся рамы с линзами, сопровождаемый ревом сирены внизу, ответными гудками с моря и резким криком безрассудно смелых ночных птиц, которые налетали на стекла фонаря. В ней говорится о человеке по имени Доузе, когда-то близком друге Фенвика, а теперь — лодочнике в Портсмуте, который уверовал в то, что на душе его лежит кровавое преступление, и не мог найти себе покоя ни в Портсмуте, ни в Госпорт Харде.
— Если кто-нибудь пришел бы к вам и сказал: «Я знаю явские течения», — не верьте ему, потому что ни один смертный не знает до сих пор этих течений. Они проходят то здесь, то там, но никогда не делают менее пяти узлов в час между островами восточного архипелага. Есть и течения в заливе Бонн — на север от острова Целебеса, которые ни один человек не может объяснить; и среди всех этих явских проходов, начиная от проливов Балийского, Голландского и Омбейского, который я считаю самым безопасным, они сталкиваются, изменяют направление и бросают громадные валы то на один берег, то на другой, пока ваше судно не расколется пополам. Я проходил через Балийский пролив кормою вперед во время сильного юго-восточного муссона, который дул наперерез северному течению, и наш шкипер сказал, что он никогда больше не пойдет в это место даже ради Ямраха.[25] Вы слышали о Ямрахе, сэр?
— Да, слышал. И этот Доузе служил на маяке в проливе Бали? — сказал я.