31197.fb2
Боевым товарищам гвардейцам-панфиловцам посвящаю
Иван Васильевич Панфилов, как и всякий кадровый военнослужащий*, быстро свыкался с незнакомыми местами, с новой обстановкой. Проходил день-другой, и все становилось привычным, близким, обжитым. Но вот уже неделю жил он в Алма-Ате, а своеобразная, неповторимая красота этого города не переставала волновать его.
Особенно нравились улицы. Прямые, как стрелы, пролегли они с юга на север и с востока на запад, и казалось, что нет им конца-края. Деревья густым, ровным строем вытянулись вдоль тротуаров. Пирамидальный и серебристый тополь, кряжистый дуб, крепыш-карагач, широколистый вяз, березы, липы, белая акация... Не город — сад!
Сейчас, в это раннее утро, пустынные улицы Алма-Аты были особенно красивы. Машина мчалась по городу, и Панфилов с удовольствием поглядывал по сторонам. Промелькнули последние дома предместья, и, прогрохотав по деревянному настилу моста, машина устремилась в горы.
По густому бурьяну прилавков еще ползла мутная пелена рассвета, но солнце вот-вот должно было появиться. И прежде чем машина успела нырнуть с высокого пригорка в лесистое ущелье, Панфилов заметил, как одна из далеких вершин внезапно озарилась красноватым пламенем, и сразу снежная гряда гор, доселе слитая с мглистой далью и едва угадываемая, рельефно проступила на иссиня-матовом небосклоне.
Шофер прибавил газу. Вчера, когда ездили выбирать место для полевых учений, генерал внимательно изучал незнакомый путь и теперь вел машину уверенно, без рывков, хотя мостовая давно осталась позади, и то и дело надо было переключать скорости, приноравливаясь к трудной узкой горной дороге.
Отважно преодолев речушку с предательским илистым дном, не забуксовав на противоположном крутом, влажном от всплесков волн берегу, шофер вырулил на узкий лесистый гребень и затормозил. Здесь вчера генерал наметил себе наблюдательный пункт.
Панфилов, не покидая кабины, приподнялся, поднес к глазам бинокль. Впереди расстилалось горное плато, покрытое сероватым ковром полыни. То тут, то там колюче кустился шиповник и барбарис.
Панфилов пристально и долго осматривал в бинокль долину, потом опустился на сиденье, недовольно сдвинув короткие брови. Шофер выждал, как ему показалось, положенное время и осторожно спросил:
— Будем трогаться?
— Погодите, — сухо ответил генерал, и в его голосе водитель уловил нотки раздражения.
Панфиловым действительно овладела досада, как только он внимательно, с профессиональной придирчивостью осмотрел плато. И не потому, что он сразу приметил на краю противоположного гребня цепочку плохо замаскированных окопов, отрытых, видимо, минувшей ночью. Ему не понравилось другое — тишина и покой, царившие в этот час на плато, хотя тактические учения уже должны были быть в разгаре.
Ему вспомнился вчерашний разговор в штабе. Утвердив план предстоящего учения, он приказал:
— Начнете без меня. Я приеду попозже.
Командир батальона Баурджан Момыш-улы* сверкнул черными глазами и, приложив руку к козырьку, отчеканил:
— Есть начинать без вас!
Панфилову понравилось, как старший лейтенант произнес эти слова, как он, четко повернувшись, быстро и в то же время неторопливо пошел к дверям.
Когда комбат вышел, Панфилов вопросительно поднял глаза на батальонного комиссара, который почему-то задержался в комнате. Этот человек с подвижным нервным лицом и волнистой шапкой русых волос показался генералу знакомым. «Впрочем, когда долго служишь, все военные кажутся тебе знакомыми», — тут же подумал генерал, продолжая вопросительно смотреть на комиссара полка.
— Позвольте обратиться?
— Слушаю.
— Разрешите, товарищ генерал, после учений в полевой обстановке принять от бойцов присягу.
Панфилов медлил с ответом, и батальонный комиссар добавил:
— Комиссар дивизии в курсе дела. Он согласен.
— Проведете хорошо учения — примем присягу, — улыбнулся Панфилов и, считая разговор исчерпанным, протянул собеседнику руку. Батальонный комиссар, стиснув ладонь генерала, горячо произнес:
— А ведь мы давно знакомы с вами, Иван Васильевич. Логвиненко моя фамилия*, Петр Васильевич. В Душанбе на учениях встречались. Только тогда вы были полковником, а я политруком. Помните?
Панфилов пристально вгляделся в открытое нервное лицо комиссара, и ему действительно показалось, что он припомнил его.
— Выходит, старые знакомые. Очень рад, — улыбнулся Иван Васильевич. — Со старыми друзьями сподручнее в бою.
Они вспомнили кое-кого из прежних сослуживцев и подивились, как много времени прошло с тех пор.
— С учениями не подведем, товарищ, генерал, — заверил на прощанье Логвиненко.
При воспоминании об этом разговоре у Панфилова еще неприятнее стало на душе. Досадливо сдвинув брови, он откинулся на спинку сиденья, отчего пружины глухо загудели. «Не подведем... Вот и не подвели», — неприязненно подумал он и еще раз поглядел на плато, чего-то ожидая... Там было по-прежнему спокойно.
Панфилов повернулся к шоферу, чтобы приказать ему двигаться вперед. Но в это мгновение первый солнечный луч, вырвавшись из-за вершины горы, ударил в лобовое стекло машины и ослепил генерала. Сразу, как это бывает только в горах, золотистый поток света внезапно и неудержимо заполнил плато, дремавшее под сиреневой дымкой. Оттуда, со стороны солнца, донеслось сначала нестройное, а потом окрепшее «ура».
Панфилов проворно выскочил из кабины и поднёс к глазам бинокль. То, что он увидел, и обрадовало и несколько озадачило его. Вокруг тех окопов, которые он заприметил раньше, вспыхивали условные разрывы снарядов, а на окопы стремительно бежали бойцы, забрасывая их учебными гранатами. Бойцы бежали яростно, спотыкались, некоторые падали, снова вскакивали и снова бежали, изготовив винтовки для штыкового удара. Все это живо напомнило Ивану Васильевичу картины подлинных боев, участником которых был он и в первую мировую войну, и в годы революции.
Бойцы ворвались в окопы, стали невидимыми. По той тишине, которая сразу нависла над «полем боя», Панфилов почувствовал, что там произошла какая-то заминка, за которой неминуемо последует спад боевого порыва, а может быть, и растерянность — роковая спутница поражения. Это он тоже отлично знал по боевому опыту минувших лет. Но тут догадка осенила его, и генерал, опустив бинокль, с удовлетворением погладил щеточку черных квадратных усов.
С противоположной стороны донеслась стройная ружейная пальба, лихорадочно застучали станковые пулеметы, а спустя минуту оттуда, подминая на бегу кусты, вырвалась новая волна бойцов и, пустив в ход те же гранаты-болванки, ринулась на солдат, занявших окопы. Генералу теперь хорошо было видно без бинокля все «поле боя». Один из бойцов, на голову выше остальных, ловко выбил из рук выскочившего ему навстречу «противника» винтовку, схватил его под мышки и, высоко подняв на могучих руках, прыгнул вместе с ним в окоп.
— Силищи у этого Фролова, как у медведя, — услышал Панфилов восхищенный голос шофера. — Попадись ему в лапы настоящий враг — мокрое место останется.
Генерал не ответил. Он увидел, как взвились три зеленые ракеты — сигнал отбоя.
— Теперь — вперед, — приказал он, усаживаясь в машину, и, закурив, спросил: — А откуда вы знаете бойца...
— Фролова?.. Да его уже все знают. Силы в нем...
— Сила... Сила!.. — неопределенно протянул генерал, но тут его резко качнуло вперед. Непредвиденное препятствие заставило шофера намертво затормозить машину, после крутого поворота, да еще на спуске. У самой дороги, перегородив ее маскировочными кустами и деревьями, расположилась кухня. К машине уже бежал повар в белом колпаке и переднике. Шофер, бледный и раздосадованный, не сдержавшись, зло крикнул:
— Угораздило вас тут с кухнями... вояки!
Повар, не обращая внимания на окрик шофера, отрапортовал командиру дивизии:
— Товарищ генерал, завтрак для бойцов готов.
Панфилов вышел из машины, поздоровался.
— А все-таки объясните нам, товарищ повар, по какой такой причине вы расположились здесь?
— Место самое подходящее, товарищ генерал. Рядом ущелье, а по нему, по самой низине, сквознячок тянет, весь дым от кухни по дну ущелья уходит. У каждого свой рубеж, товарищ генерал. Думать об этом тоже надо при современной технике войны.
— Вы, вижу, молодец, — пожал ему руку Панфилов. — Думать надо... обязательно надо. Ну, а ваш рубеж мы как-нибудь преодолеем не нарушая.
В машине он с наслаждением потер ладонью о ладонь, распрямил плечи, довольно крякнул.
— Вам, товарищ водитель, надо иметь в виду подобные неожиданности.
— Вынесло их прямо на дорогу, — не сдавался шофер.
— На войне как на войне. Все надо предусматривать, все предвидеть. — И Панфилов засмеялся, отчего его маленькие глаза сузились еще больше. Смеялся он заразительно, открыто, всем лицом, и, когда умолкал, смех еще долго таился в складках губ и в морщинках под глазами.
На сборном пункте Панфилова встретили обычным докладом. Не прерывая отдыха бойцов, расположившихся на мягкой зеленой траве, он после приветствия шагнул в центр живого кольца. Молодой безусый боец с быстрыми, чуть раскосыми глазами расстелил перед ним плащ-палатку, и Иван Васильевич с удовольствием опустился на нее в тени барбарисового куста.
Бойцы молча, со сдержанным любопытством рассматривали своего генерала. Сапоги на них были пыльные, гимнастерки влажные, края пилоток пропотели — покрылись темными венчиками.
Панфилов снял бинокль, вынул портсигар и, как бы продолжая давно начатый разговор, негромко спросил:
— А что у вас в окопах произошло? — и в его карих глазах забегали лукавые искорки.
Бойцы затаили дыхание, настороженно глядя на генерала. Панфилов закурил, переводя хитроватый взгляд с одного лица на другое. Когда его глаза остановились на том бойце, который раскинул перед ним плащ-палатку, солдат смущенно встал, без улыбки проговорил:
— Красноармеец Сырбаев... Пустые окопы были, товарищ генерал. Ложные.
— Выходит, в западню попали?
— Выходит, так, — согласился боец, и его молодое смуглое лицо потемнело.
— А кто в разведке был? — продолжал допытываться генерал.
Сырбаев развел руками, неопределенно ответил:
— Мы.
— Позарились на легкую наживу, как говорится, — вступил в разговор другой боец с мужественным обветренным лицом, — а мы на этом вас и словили.
«Должно быть, Фролов», — подумал генерал. Боец говорил с обидой в голосе, видимо, переживая оплошность своих товарищей, и его узловатые пальцы то сжимались в кулаки, то снова распрямлялись.
— Уж не Сырбаева ли вы приняли в объятия? — обратился к нему Панфилов.
Фролов оглядел добрыми серыми глазами Сырбаева и, ухмыльнувшись, пробасил:
— В объятия... Попадись мне настоящий враг, я бы его принял... я бы его так принял... — и вновь его огромные ладони сжались в свинцово-тяжелые кулаки.
— Одним словом — не дыши! — закончил за него генерал.
Взрыв хохота взлетел над поляной, перекатным эхом отозвался в ущелье.
Панфилов, смеясь одними глазами, молча пускал колечки дыма. Потом он переменил позу, выпрямив затекшую ногу, и заговорил ровным, спокойным голосом:
— Очень плохо, товарищи! Разведчик должен видеть все. И не только видеть, а понимать виденное. Простофиля в разведчики не годится. Его всегда перехитрят.
Иван Васильевич глянул на Сырбаева. Черные глаза бойца то расширялись, то суживались. В них светился быстрый сообразительный ум, и Панфилов с удовлетворением подумал, что из этого бойца, вероятно, выйдет настоящий разведчик. Такие люди не повторяют ошибок, они хорошо учатся, делая выводы из каждого своего промаха. Только направляй их по верному пути.
— Не раз придется нам, товарищи, доставать вражеского «языка», — продолжал Панфилов, — но прежде чем идти за «языком», разведчик должен узнать все повадки противника, изучить его оборону, отыскать в ней слабое место, знать, где можно проникнуть к врагу незамеченным, а где он так тебя чесанёт, что и головы не сбережешь. Вот как должен действовать советский воин, если он назвался разведчиком. Так действовать велит нам Родина.
Глаза Панфилова загорелись. Он встал, закинул руки за спину и, глядя вдаль, закончил:
— Родину нашу, как мать, любить, лелеять надо. И драться за ее честь и свободу мы обязаны геройски, без оглядки!..
Уже взбираясь по лесистому склону к злополучным окопам в сопровождении комиссара полка и комбата, генерал услышал слова Фролова, обращенные, видимо, к незадачливому разведчику:
— Подходящий генерал. Такой нас в бой слепыми не поведет...
Панфилов нахмурился, почувствовал себя неловко, и покосился на сопровождавших его командира батальона и комиссара полка. Логвиненко шел ровно, ровно дышал и чему-то улыбался. Бронзовое лицо Момыш-улы было хмуро, — командир батальона был явно чем-то раздосадован. Иван Васильевич хотел заговорить с Момыш-улы, но тот перед самыми окопами вырвался вперед, и, добежав до густого кустарника, остановился и оправил гимнастерку. При приближении генерала он скомандовал: «Встать, смирно!», и тотчас, словно из-под земли выросшие, за его спиной появились командиры. Баурджан шагнул навстречу Панфилову:
— Товарищ генерал, командный и политический состав вверенного мне батальона собран для разбора проведенных тактических учений.
Панфилов поздоровался, скомандовал «вольно», вынул часы, посмотрел на небо, будто сверяя показания своего хронометра с солнцем,и проговорил:
— Приступим, товарищи.
Баурджан Момыш-улы коротко изложил суть проведенной «операции», не упуская, однако, мелочей, которые ему казались важными. Он так и подчеркнул: «Я считаю, что мелочей, как таковых, в бою не бывает».
Панфилов слушал, не перебивая командира батальона. И только когда тот, вытянувшись, отчеканил: «Я кончил, товарищ генерал», спросил:
— «Противник» оказался не там, где он должен был быть по плану, и вам пришлось сделать обходный маневр. Так я вас понял?
— Так точно, товарищ генерал.
— Поэтому вы навязали ему бой на час сорок семь минут позже обусловленного приказом срока?
— Да. Местность оказалась труднопроходимой, и мы запоздали к исходному рубежу, — с глухим волнением ответил Баурджан.
— А потом вы приказали атаковать ложные позиции? — как бы не замечая волнения комбата, продолжал спрашивать Панфилов, взглянув при этом на комиссара, который возглавлял группу «обороняющихся». Тот добродушно улыбался.
— Так точно, — совсем помрачнев, подтвердил Баурджан, и в его широко открытых черных глазах вспыхнули огни оскорбленной гордости.
Панфилов пристально вгляделся в эти разгоряченные глаза, без иронии спросил:
— Вы сердитесь?
— Да.
— На кого же или на что?
— На себя, товарищ генерал.
— А... Ну, это уже полбеды.
— Вы упрекнули моих бойцов, — продолжал Момыш-улы, — в плохой разведке. Они не виноваты. Виноват я.
Генерал вопросительно посмотрел на него, как бы ожидая, что же еще скажет комбат, и тот глухо закончил:
— При постановке задачи батальону я упустил из виду, что «противник» может применить хитрость, в частности, завлечь нас в ложные окопы.
— У меня к вам, товарищ старший лейтенант, больше вопросов нет.
— Разрешите мне, — обратился комиссар полка.
— Пожалуйста.
— Я хочу отметить только одно обстоятельство. Все бойцы, товарищ генерал, отнеслись к учению по-деловому, серьезно, понимая всю ответственность предстоящих боев с фашистами.
— В чем это выразилось?
— В той деловитости, с какой подгонялось снаряжение, проверялось оружие, а главное — в том настроении, которое владело каждым бойцом.
— В каком именно настроении? — не унимался Панфилов.
— Да вот, например, — улыбнулся Логвиненко, боец Фролов. Сидит, осматривает винтовку и говорит соседу: «Я был неплохим бригадиром в колхозе, а теперь понимаю, что мне великое дело поручили — защищать Родину. Дело, конечно, нелегкое, так ведь нам самая трудная работа всегда по плечу. Справимся».
— Хорошо сказал, правильно, — скупо улыбнулся Панфилов.
— И все бойцы так думают, товарищ генерал, — добавил Логвиненко.
Солнце поднялось над горами, и его горячие лучи пронзили воздух. Звенели на все лады птицы, и у всех, кто был сейчас с генералом, тепло и радостно стало на душе от этого солнца и света, от зелени и гомона птиц, а главное — от простых, полных глубокого смысла слов, сказанных Иваном Фроловым.
Панфилов, помолчав, повернулся к Момыш-улы и проговорил:
— Да, «противник» у вас оказался не на плановом месте, и он правильно сделал. Но бой навязывать ему надо было в назначенный приказом срок. Выполнить приказ при любых обстоятельствах — закон для советского командира. Так и запомним.
Как только генерал обратился к нему, Момыш-улы встал. Ему вспомнился только что совершенный марш по крутым скалистым склонам, по каменистому ущелью, которое и завело их в сторону. К тому же эта непроглядная ночь, когда так легко теряешь ориентировку. А генерал, словно угадав его мысли, неторопливо продолжал:
— Все будет: и овраги, и взорванные мосты, и хитрый злобный враг с ложными маневрами и позициями. Но вы обязаны обеспечить выполнение приказа в назначенный срок. Вы — командир, советский командир!
Панфилов с силой подчеркнул последние слова, будто хотел навсегда запечатлеть их в умах своих подчиненных. Он шагнул к замершему строю, но, что-то перерешив, опять обратился к Момыш-улы:
— Последнее замечание. Из вашего доклада я ничего не узнал о действиях командиров рот, взводов, отделений. Выходит, весь бой вы решили провести самолично. Неправильно. Надо уметь проявлять инициативу, не сковывая ее у своих подчиненных. Я имею в виду боевую, разумную инициативу, направленную к одной цели — полному разгрому противника.
— Я понял вас, товарищ генерал, — сказал Момыш-улы,
Панфилов с теплотой подумал: «Отличный командир будет!» Потом он коснулся локтя комиссара Логвиненко и просто сказал:
— Ну что ж, будем принимать присягу.
Секретарь ЦК КП(б) Казахстана* принял Панфилова сразу же, как только ему доложили о приходе генерала. Поздоровавшись, они не сели, а продолжали стоять у большого, покрытого синим сукном стола. Июльское солнце яростно атаковало широкие окна, задернутые плотным кремового цвета шелковым полотном. Зной не проникал через занавеси. Просторный кабинет был заполнен ровным, рассеянным светом. На стенах кабинета еще висели карты и диаграммы мирного времени, но на столе у секретаря тускло поблескивало несколько металлических предметов явно не мирного свойства.
Пока Панфилов примечал все это, секретарь ЦК пытливо разглядывал его, изредка проводя ладонью по гладко выбритой голове.
— Хороши штучки, — улыбнулся Панфилов, указывая на стол.
— Да... Вот осваиваем выпуск новой военной продукции, — сразу оживился секретарь, и лицо его покрылось легким румянцем, а в усталых от бессонных ночей глазах заиграли молодые огоньки. — Что же мы стоим, садитесь, Иван Васильевич, — пригласил он генерала и опустился рядом с ним на стул. Взяв в руки одну из металлических деталей, он заговорил, и в голосе его чувствовались теплота и гордость:
— Помните, Иван Васильевич, Ильич говорил, что к югу от Оренбурга и от Омска идут необъятнейшие пространства, где царит патриархальщина, полудикость и самая настоящая дикость? Помню и я эту патриархальщину, и не понаслышке.
Панфилов слушал не прерывая, и перед его мысленным взором вставали картины бескрайних казахских степей. Он впервые увидел эти степи в годы гражданской войны, когда сражался под началом Чапаева против белых. Тогда же познакомился с народом, о котором с такой гордостью рассказывал сейчас его собеседник.
— Возьмите последние годы, годы индустриализации, — продолжал секретарь, — это ведь целая эпоха в нашем строительстве...
Секретарь встал, подошел к столу и, вынув из папки лист бумаги, протянул его генералу.
— Вот прочтите, Иван Васильевич. Пишут молодые шахтеры-казахи. Просятся на фронт. Сотни подписей!
Панфилов медленно поднялся, упершись в стол руками, словно стало тесно ему в широком кресле, и раздельно произнес:
— Грозен наш народ, когда враг принуждает его взять в руки боевое оружие!
Секретарь, как показалось Панфилову, строго взглянул на него, тихо сказал:
— К вам в дивизию, Иван Васильевич, идут лучшие люди республики*. Коммунисты, комсомольцы, передовики. Мы верим...
— Я понимаю, какая ответственность лежит на мне за судьбу этих людей, — поспешно прервал секретаря Панфилов. — Я постараюсь... я оправдаю доверие партии.
А секретарь, выслушав его, докончил свою мысль:
— Мы глубоко верим, что казахстанцы не подведут в боях, — и, улыбнувшись своей широкой улыбкой, добавил: — А о таких, как вы, Иван Васильевич, в народе говорят: старая гвардия, испытанная гвардия революции*.
— Да, гвардия, — после некоторого раздумья отозвался Панфилов. — А молодежь, о которой вы только что говорили, это молодая гвардия нашей страны. Сила!
— И какая сила, — радостно подхватил секретарь и, помедлив, спросил: — А как, с вашей профессиональной точки зрения, много потребуется времени, чтобы сколотить дивизию?
— В частях и подразделениях работа ведется так: не завтра, а сегодня может быть получен приказ — выступить на фронт. И люди это понимают. Работают день и ночь. Есть, конечно, и трудности, но их преодолеем.
— Какие, в чем?
— Например, создание спецподразделений. Мы вплотную приступили к формированию артполка, но подготовить артиллеристов — дело сложное. Вот и кони...
— Верно, верно, — подтвердил секретарь. — Кони, прямо скажем, полудикие, узды еще не знали. Но зато — выносливые на редкость. Тут уж колхозники постарались на славу — выбрали лучших. Ну, а джигитам нашим не в новинку укрощать диких коней.
— Есть к вам и просьба, — обратился к секретарю Панфилов: — Помогите нам достать для дивизионной типографии печатную машину. Пора выпускать свою газету.
— Это называется решать вопрос оперативно, по-деловому, — улыбнулся секретарь.
— По-военному, — в тон ему отозвался Панфилов. — Нам нужна легкая, подвижная машина. Работать редакции придется на колесах, вблизи передовой линии фронта.
— Понимаю, понимаю, — ответил секретарь и на мгновение задумался. Потом он снял трубку телефонного аппарата, набрал номер.
— Университет?.. Попросите ректора... Здравствуйте... У ЦК к вам просьба: дать во временное пользование печатную машину университетской типографии. Кому? Тут одной солидной организации. Передадим в надежные руки... Когда возвратят? А вот как разгромим фашистов. Да, на фронт. Ну вот и спасибо.
Секретарь положил трубку, поднял смеющиеся глаза на Панфилова.
— Наказ вам, товарищ генерал, от ректора: возвратить печатную машину университету после победы.
— Хороший наказ, хотя в бою все может случиться. Постараемся, однако, выполнить. Обещаю вам, во всяком случае, что личный состав дивизии, узнав об этом наказе, будет помнить его всегда.
За двадцать лет службы Панфилова в армии его семье много раз приходилось менять свое местожительство. Но по мере того как подрастали дети, переезды осложнялись: дети уже учились и частая смена преподавателей сказывалась на учебе. Жена не раз говорила:
— Пора тебе и в запас идти. Ты имеешь на это право.
— Что ты! — весело протестовал Панфилов, — столько работы, а ты — в запас. Спроси Валюшу*, она тоже не согласна идти в запас.
— Правильно, папа, — поддерживала дочь. — В наше время увиливать от работы могут только нечестные люди...
В день отъезда в дивизию Панфилов сказал жене:
— Видишь, ты говорила — в запас пора... Нет, мы еще нужны Родине, мы еще верно послужим народу, партии. Скоро фашисты на своей шкуре испытают, что мы за люди...
Обо всем этом Панфилов вспомнил сейчас, шагая по тесному номеру алма-атинской гостиницы «Дом Советов», заложив по излюбленной привычке руки за спину.
— Выходит, не мать тебя уговорила, а ты ее? — спрашивал он дочь.
— Да, — без улыбки, односложно отвечала Валя.
— Значит, на фронт ехать решила всерьез?
— Да.
— И чем же ты там заниматься собираешься?
Валя по-отцовски хмурила брови. Ей казалось: пока отец не оставит этого насмешливо-шутливого тона, вопрос о ее пребывании в дивизии нельзя считать решенным. Поэтому она старалась говорить как можно более серьезно, даже сурово:
— Как будто бы тебе неизвестно, что дочь генерала Панфилова — отличный стрелок.
— Снайпер?
— Да, снайпер.
— По воробьям?
— Знаешь, папа, мне это надоело. Секретарь райкома комсомола сказал, когда я уезжала: «Молодец, Панфилова. Теперь каждый комсомолец должен быть в первых рядах защитников Родины». Всем коллективом меня провожали, и я дала слово, что не подведу нашу комсомольскую организацию. Так что вопрос решен, и если ты не зачислишь меня в свою дивизию, найдется место в другой воинской части.
Панфилов смотрел на дочь, и лукавые огоньки в его карих глазах постепенно гасли. Он уже давно решил в душе, что Валя должна идти на фронт. Много раз об этом говорилось в домашнем кругу в отсутствие дочери. Он искренне обрадовался ее приезду, ему приятно было, что дочь разыскала его, нежданно-негаданно появилась «самовольно» без предупреждения. Он подошел к Вале, взял ее ласково за плечи:
— Дала слово — сдержи его, дочка. Воевать нам придется серьезно.
— Сдержу, папа, — с облегчением вздохнула Валя и высвободила плечи из отцовских рук.
Панфилов отошел к окну, пальцем разгладил щеточку усов и, что-то решив, снова подошел к дочери:
— Снайпер из тебя выйдет, пожалуй, неважный, а вот за ранеными ты будешь хорошо присматривать.
— Но, папа...
— Теперь уж никаких но. Быть настоящей медицинской сестрой, да еще на линии огня — великое дело, — остановил дочь Панфилов, и Валя больше не протестовала. Она знала: если отец произнес это «никаких но», — всем возражениям наступил конец и надо подчиниться. Она устало присела на кушетку, и Панфилов, увидев нераскрытый походный чемоданчик у ног дочери,захлопотал:
— Ну вот и хорошо. Располагайся пока тут у меня, хозяйничай, а мне надо ехать.
Валя закинула руки за голову и тихо рассмеялась.
— Чему ты? — удивился отец.
— Ты знаешь, — ответила она, не переставая смеяться, — мне мама на прощанье сказала: «За ранеными любовно ухаживай. Не забывай поить их горячим чаем». Сознайся, что вы давно в медсестры меня определили.
Вместо ответа Панфилов, как бывало дома, предупредил:
— Вернусь нескоро. Обедай без меня и ложись спать. Помойся с дороги: душ внизу...
Машина помчала его на другой конец города по тенистым, наполненным вечерней прохладой улицам. Генерал поглядывал на часы: он спешил, стараясь успеть на совещание в политотдел. Сегодня там будет решен окончательно вопрос о дивизионной газете. С редактором Павлом Кузнецовым* его вчера познакомили, и тот ему понравился — деловит, скромен. Правда, этот старший политрук впервые, должно быть, надел военную гимнастерку, но, как узнал генерал, газетчик он опытный, грамотный и страстно любящий свое дело.
В политотдельской комнате густо плавал дым. Окна были раскрыты настежь, но дым не успевал улетучиваться — курили здесь много. Поздоровавшись, Панфилов сел к столу.
— Работаете, вижу, усердно. — Он отодвинул вместительную пепельницу с ворохом окурков.
— У нас тут горячий разговор, товарищ генерал. — улыбнулся в ответ редактор — сухощавый русый человек. — Не можем придумать настоящего названия для нашей газеты. Предложений много, но возражений еще больше.
— Название газеты заслуживает большого, серьезного обсуждения. Давайте посмотрим, что у вас тут. — Генерал взял из рук редактора исписанный лист бумаги и, как бы про себя, прочитал: «Вперед на врага... Смерть немецким фашистам...» — Да... А вы знаете, товарищи, — вдруг оживился он, — в одном из полков я был свидетелем интересного разговора. Бойцы спорили о том, как и за что воевали русские солдаты до революции и чем для нас, советских людей, стала теперь Родина. Говорили долго, увлеченно, но меня особенно поразили слова одного бойца. Он сказал: «Врагов у нас, ребята, много, а такая страна, как наша Родина, одна во всем мире. За такую Родину жизнь отдать в бою не жалко. И никому на поругание мы нашу Родину не дадим».
— Верно сказано, хорошо! — вскочил и разрубил воздух ладонью Павел Кузнецов. Чутьем газетчика он сразу уловил мысль генерала, а тот продолжал:
— Народ наш глубоко мыслит, глубоко чувствует. Я предлагаю назвать нашу газету «За Родину». Этими словами сказано все.
— Правильно, товарищ, генерал.
— За Родину!..
Выждав, пока стихнет шум, Панфилов решил:
— Ну что ж, товарищи, так и утвердим — «За Родину»...
— А как с печатной машиной, товарищ генерал? — обратился к нему редактор.
— Центральный Комитет помог нам. Свяжитесь с ректором университета. Он в курсе дела.
Панфилов вынул коробку папирос, закурил от спички, которую ему протянул Кузнецов.
— Но нам поставлено условие: печатная машина должна после победы вернуться в Алма-Ату в полной сохранности. Запомните и растолкуйте это своим подчиненным. Вы понимаете, почему я так говорю?
— Понимаю, товарищ генерал.
— И первый номер нашей газеты личный состав дивизии должен увидеть 22 июля. Это мой приказ!
Иван Васильевич поднялся со стула, обвел всех пытливым, требовательным взглядом:
— Наша газета должна быть боевой. Мы собираемся не просто драться, а наступать. Да — наступать. И я хочу, чтобы в газете участвовала вся дивизия, товарищ редактор. Считайте и меня своим постоянным корреспондентом... с первого номера, — с едва приметной улыбкой закончил он, уже прощаясь.
Когда за генералом закрылась дверь, Павел Кузнецов деловито сказал одному из своих сотрудников:
— Сегодня же свяжитесь с художником, закажите заголовок и чтоб к утру он был готов.
Главный хирург медсанбата Николай Васильевич Желваков, прежде чем идти знакомиться со своими подчиненными, не без любопытства оглядел свое отражение в зеркале. Зеркало висело в простенке между двумя огромными окнами. Желваков молча смотрел на плотного белоголового человека и с удовлетворением отметил, что военная гимнастерка сидит на нем привычно. Он отошел от зеркала, окинул взглядом светлую, тихую комнату. Его охватила грусть. Совсем недавно эта комната называлась учительской, за ее дверями неумолчно звенели голоса непоседливой, никогда не знающей усталости детворы. А теперь здесь — его, главного хирурга, военная канцелярия.
К военной обстановке ему, впрочем, не привыкать. За его плечами первая мировая война, гражданская, а в мирные годы — частые сборы военно-полевых хирургов, многолетний опыт практики и преподавания полевой хирургии.
За окнами Николай Васильевич увидел деревья, резкую, густую тень от них на раскаленной глади асфальта. Так привычно представить в тени этих ветвей ватагу школьников. Но их почти нет. Только на противоположной стороне улицы стояла девочка, с робким любопытством провожая взором входящих в ее школу военных, среди которых больше всего было девушек и женщин — бойцы и командиры медсанбата, медицинские сестры и хирурги-ординаторы. Все это — молодежь, и почти у всех у них на лицах какое-то торжественное необычное выражение, которое они не в состоянии скрыть за нарочитой деловитостью. «Понимают ли они до конца, что такое война?» — подумал Желваков.
— Да, долго и трудно воевать нам придется, — вздохнул он и, вскинув седую голову, твердым шагом вышел на школьный двор.
Знакомство с подчиненными оказалось необычно простым — Желвакова сразу начали атаковать:
— Товарищ командир, где прикажете размещать оборудование?
— Товарищ хирург, где получить обмундирование?
— Куда девать спирт?
Желваков прекрасно понимал, что каждому из его бойцов уже известно назначение любой комнаты в школе и многие из них задавали вопросы только для того, чтобы от самого командира получить приказание и немедленно его исполнить. Он охотно и обстоятельно отвечал на каждый вопрос.
В шуме он не услышал, как во двор вкатилась машина. Из нее вышел генерал, и Желваков, еще не зная его, сразу определил — командир дивизии. Привычно он подал команду «смирно», представился.
— А я командир дивизии, — обратился ко всем Панфилов.
— Знаем, товарищ генерал, — раздался в ответ чей-то звонкий девичий голос.
Панфилов вошел в коридор и остановился перед штабелем парт, которые еще не успели вынести. Мгновение он стоял — ему попалась вырезанная ножичком и залитая чернилами надпись «Вовка». Теплая улыбка тронула губы генерала, он покачал головой, тяжело вздохнул и прошел в комнаты, где разместился медсанбат.
В одной из комнат он застал девушку, склонившуюся над швейной машиной. Она была увлечена работой, тихая песня кружилась над ней, вплетаясь в ритмичное постукивание машины. Панфилов осторожно положил на плечо девушки руку,строго спросил:
— Боевое задание выполняете?
Девушка порывисто вскочила, ярко покраснела, и неприметные доселе веснушки резко проступили на ее не тронутом загаром лице. Она сорвала со стула гимнастерку, развернула ее и от смущения выкрикнула:
— Я занимаюсь подгонкой обмундирования, товарищ генерал. Куда нам такие широченные?! Вот.
— Очень хорошим делом занимаетесь, товарищ боец. Полезным делом. Советский воин всегда должен следить за своим внешним обликом. А вот с командирами вы еще разговаривать не умеете. В песне голосок ваш куда приятнее.
Девушка уронила руки, гимнастерка рукавами коснулась пола.
Панфилов оглядел комнату и вдруг увидел узкие носки туфель, предательски выглядывавшие из-под кровати. Проворным движением он поднял туфли и, поставив их на ладони, внимательно стал рассматривать.
— Приятные штучки. Приятные. Но не для бойца обувка, — нарочито грубовато проговорил он. — Как вы думаете, товарищ главный хирург? — обратился он к Желвакову, показывая всем высокие, точеные и, должно быть, хрупкие каблучки.
— Совершенно негодная вещь, — ответил генералу Желваков, сердито посматривая на подчиненных.
— Мы только в городе, а как выедем на фронт — выбросим, — виновато оправдывалась девушка и протянула руку за туфлями.
— Выбрасывать не надо, — улыбнулся ей Панфилов, отдавая туфли, — снесите домой, пусть их сберегут. Возвратимся с победой, наденете эти туфли и мы с вами станцуем. А сейчас для нас вот самая удобная, самая надежная обувь, — он притопнул ногой в добротном армейском сапоге. — Не промокает, не снашивается и ногу не утомляет...
Перед отъездом, остановившись у машины, генерал сказал Желвакову:
— С первых дней приучайте свой народ к армейской жизни. Никаких поблажек. Не мне вам объяснять, как это важно.
Он пытливо оглядел хирурга и чему-то грустно улыбнулся.
— Мы-то с вами, вижу, старые солдаты. Нам не привыкать. Я в первой мировой войне крещение получил да гражданская закалила.
— Я тоже «крещеный», — улыбнулся Желваков, — закалку в том же огне гражданской войны получил.
— Об этом и речь. Бойцам опыт надо передать... — Иван Васильевич умолк в раздумье и тут же решительно договорил: — Сегодня к вам в роту явится новый боец, Панфилова, медицинская сестра. И вы сами, и ваши бойцы должны относиться к ней, как положено по уставу. Понимаете, здесь нет и не может быть генеральских дочек. В отношении ее — это мой первый и последний приказ. Будьте здоровы.
Прежде чем успела рассеяться пыль, поднятая машиной, в раскрытых настежь воротах появилась девушка в платье военного покроя и в сапогах. Девушка приближалась к Желвакову неторопливым шагом. Она была тонка, округлые щеки смуглы, черные и блестящие глаза широко открыты, словно девушка чему-то удивлялась.
Подойдя к хирургу, она поднесла руку к виску, прикоснувшись к чуть сдвинутой на бок пилотке:
— Разрешите обратиться. Мне нужен товарищ Желваков.
— Я Желваков.
Девушка распрямила плечи отрапортовала:
— Боец Панфилова прибыла в ваше распоряжение для прохождения службы.
Хирург оглядел нового бойца, приметил росинки пота вокруг пухлых, почти детских губ и тяжелую, желтую пыль, угнездившуюся в складках простых солдатских сапог, сдержанно улыбнулся и протянул для рукопожатия свою широкую, крепкую ладонь.
На окраине Алма-Аты расположена старая крепость, достопримечательность города. Еще в середине пятидесятых годов прошлого века в эти места Семиречья проник первый немногочисленный отряд сибирских казаков*. Возвышенность приглянулась предводителю отряда. На крутом берегу бурной речушки, среди зарослей дикой яблони и карагача, он приказал возвести военное укрепление. Привыкшие к суровым походам и спорому труду казаки построили на облюбованном месте флигель для наказного атамана, казармы, арсенал.
Для защиты нового поселения от внезапных набегов кочевников казаки опоясали постройки земляным валом. Так возникло укрепление Верное.
С годами вокруг укрепления выросли Малая и Большая станицы. Так появился город Верный, само укрепление стало называться просто крепостью. Земляной вал постепенно разрушили дожди и ветры. Крепость превратилась в пункт призыва, формирования и комплектования новых воинских частей всей обширной Семиреченской области.
Здесь в годы гражданской войны Дмитрий Фурманов подавил белоказачий кулацкий мятеж. Отсюда уходили первые красные полки семиреков на Ферганский фронт громить басмачей. Позднее в крепости формировались пополнения для регулярных частей Красной Армии.
В один из июльских дней 1941 года сюда собрались будущие бойцы, командиры и политработники дивизии генерала Панфилова. Крепость напоминала базар — так много было здесь людей: военные, призывники, женщины, дети.
Дмитрий Береговой издали наблюдал, как Арсений Петрашко шел через небольшую крепостную площадь*. Командирская, с малиновым кантом, пилотка привычно сидела на его голове, хотя еще вчера, как истинный южанин, Петрашко ходил с непокрытой головой. Все призывники были одеты в гражданское. На Арсении же был костюм лейтенанта артиллерии. От этого он казался выше, стройнее и мужественнее.
Береговой изредка встречался с Петрашко в редакции республиканской газеты. Арсений работал в отделе советского строительства, но любил присутствовать на собраниях молодых писателей, к числу которых принадлежал Береговой. Прислушиваясь к горячим, подчас наивным литературным спорам, Петрашко иногда вставлял скупые, всегда удивлявшие своей глубиной и верностью реплики. В таких случаях его чистые синие глаза щурились, а красивое лицо заливал яркий, почти девичий румянец.
В левой руке Петрашко — серая папка, правой он четко и ритмично взмахивал в такт шагам. Он остановился под могучим карагачом, надежно защищавшим от палящих лучей полуденного июльского солнца, и громко скомандовал:
— Артиллеристы, ко мне!
Береговой побежал на зов. К Петрашко из разных концов крепости спешили еще человек десять-двенадцать. Уже под деревом кто-то негромко окликнул Берегового. Он оглянулся, и сильная рука стиснула его ладонь в крепком рукопожатии.
— Сережа... Стуге!.. Откуда ты? — задыхаясь от внезапно нахлынувшей радости, проговорил Береговой.
Они познакомились на действительной службе в горноартиллерийском Ашхабадском полку. В ту пору Стуге был азартным и умелым спортсменом, незаменимым центром нападения гарнизонной футбольной команды. Все его натренированное тело дышало здоровьем и силой. Юные болельщики Ашхабада толпами ходили за ним, на стадионе его встречали аплодисментами и восторженными криками. Он подружился с Береговым, и они полюбили друг друга. После армии виделись редко.
И вот снова свела Берегового судьба с этим хорошим, прямым, честным человеком...
— Значит, снова солдаты, — говорил Стуге.
— Солдаты, Сережа, и, похоже, снова вместе...
Петрашко оглядел друзей, как бы не узнавая Берегового, выбросил правую руку и сухо произнес:
— По ранжиру становись!
Он раскрыл папку и произвел перекличку, помечая карандашом фамилии отсутствующих.
А час спустя он вел свою команду в строю через весь солнечно-знойный город к аэроклубу. Многочисленные пешеходы провожали призывников ласковыми взглядами, и даже трамваи уступали им дорогу.
Здание аэроклуба высокое, бело-голубое, словно пронизанное солнцем. Петрашко скрылся в подъезде, но не успели призывники расположиться на бережку мирно журчащего арыка, как он снова появился и приказал им следовать за собой.
В комнате, куда ввел Петрашко призывников, стояла отрадная после улицы прохлада. Кроме стола и трех стульев, здесь не было мебели. Едва призывники осмотрелись, как в коридоре раздались четкие, гулкие шаги. Внезапно широко распахнулась дверь. На пороге появился высокий, чуть сутуловатый подполковник с артиллерийскими эмблемами на черных петлицах. Он шагнул вперед, замер и, чеканя каждое слово, выкрикнул:
— Здрасьте, товарищи командиры!
Товарищи командиры ответили вразнобой, совсем по-граждански. Подполковник нахмурил выцветшие брови, сел за стол. Справа от него сел батальонный комиссар, слева — майор. Никто не приказывал, но призывники, как и в крепости, выстроились по ранжиру. Батальонный комиссар одобрительно кивнул им головой.
Подполковник внимательно просматривал бумаги, лежавшие перед ним. «Наверное, личные дела, — мелькнула у Берегового догадка, потому что подполковник изредка поднимал голову и пытливо всматривался в каждого из призывников, как бы пытаясь угадать их имена. Наконец он отодвинул бумаги.
— Я Курганов Георгий Федорович*, командир вновь формируемого артиллерийского полка. А это — начальник штаба полка... — резкий поворот в сторону майора.
— Аугсбург, — поспешно подсказывает майор, сильно картавя.
Как бы досадуя, полковник переспрашивает:
— Как... как?
— Ауг-сбург.
Курганов сердится на себя за то, что не может правильно произнести фамилию начальника штаба, но натренированной волей гасит раздражение и спокойно продолжает:
— Это, — он склоняется в сторону батальонного комиссара, — комиссар полка Скоробогат-Ляховский. А вы, товарищи, наш командный и политический состав. Забудьте, чем вы занимались до этого часа. Отныне вы военные люди, командиры Красной Армии. Вместе нам скоро надо будет оправдать это высокое звание на фронте.
Курганов повернулся к батальонному комиссару. Ляховский встал, поправил ремень и, улыбнувшись, сказал:
— О хороших делах забывать, конечно, не надо, даже о прошлых. Но сейчас, товарищи, Родина и партия поручили нам более сложную, более ответственную работу: в короткий срок обучиться воинскому мастерству, обучить и закалить бойцов, с тем чтобы умело, наверняка бить фашистские орды и разгромить их.
— Именно так, — подтвердил Курганов и тоже поднялся.
Вошли призывники в комнату гражданскими людьми, а через два часа покинули ее адъютантами дивизионов, комиссарами, командирами батарей или помощниками по материальному обеспечению. Превращение это произошло по воле командира и комиссара полка.
Если Ляховский сразу завоевал расположение новых командиров, то Курганов всем показался чрезмерно строгим. «Даст нам жизни», — сокрушенно и озорно заметил Береговому сосед по строю Андреев, ставший теперь командиром шестой батареи.
Курганов и впрямь оказался на редкость суровым человеком. Уже неделю Береговой командовал батареей и ежеминутно испытывал на себе строгость и требовательность подполковника. Непостижимо было: когда Курганов спал, когда он ел, когда он вообще не работал. Правда, работы было столько, что от нее голова шла кругом. В полк, расположившийся лагерем, непрерывно прибывали люди — бывшие колхозные бригадиры, рабочие, мастера, студенты — и всех их надо было немедленно распределить по дивизионам, батареям, взводам.
Хорошо Курганову заниматься таким делом: четверть века служит он в артиллерии... А Береговой? Откуда ему знать, что старшину Соколова, служившего когда-то в арт-парке, можно поставить наводчиком, а рядового Печерина, рассудительного, в летах человека, надо определить ездовым к коням и непременно головного орудия.
Вот и сегодня подполковник Курганов приказал командирам батарей:
— Прибыла амуниция в неразобранном виде. Завтра начнут поступать кони. Каждой батарее привести амуницию в порядок к 20.00.
«Легко сказать «привести в порядок», — раздраженно думал Береговой, глядя на своих ездовых, освобождавших от упаковки какие-то кожаные ремни, ремешки и целые узлы. Амуниция была густо смазана и остро пахла дегтем. Но как собрать в упряжки эту так хорошо пахнущую, ладно покроенную и прошитую кожу?
Однако прошел час-другой, и хомуты, шлеи, тренчики, гортовые ремни постепенно приладились к положенным местам. Ездовые, по-хозяйски споря и припоминая былую службу «на действительной», комплектовали упряжку за упряжкой. Вместе с ними Береговой увлеченно затягивал гужи, примерял супони, раскручивал толстые эластичные постромки. Руки его стали темными от дегтя, лиловые пятна проступили на гимнастерке и брюках. Работа спорилась, чувство гордости и удовлетворения вытесняло досаду и растерянность.
— Чем тут занимаются? — вдруг услышал он знакомый, чуточку скрипучий голос и вскочил.
Глаза Курганова остановились на Береговом, и командир батареи успел заметить в них откровенное одобрение, которое тотчас, впрочем, уступило место укору и даже осуждению.
— А-а, да тут сам командир батареи, — протянул Курганов таким тоном, словно поймал Берегового на месте преступления, — пойдемте-ка, младший лейтенант, в палатку.
В палатке Курганов сел на шаткий топчан. Лицо его утратило строгое, сосредоточенное выражение, опустились плечи — натренированные долгими годами службы мускулы всего тела стремились воспользоваться минутой физического покоя и пополнить силы в случайном отдыхе... Позже там, на фронте, это золотое качество солдата будет выработано и Береговым, а теперь он напряженно выслушивал очередное наставление.
— Ваше ли дело, младший лейтенант, два часа заниматься амуницией?.. А план сдачи Устава гарнизонной службы вами разработан? И где вы будете завтра размещать коней? Ведь площадка не готова, я только что там был и не видел ни одной коновязи... Вы не дали своим подчиненным указания заготовить бирки, не получили со склада торбы и брезентовые ведра... Вы не заикнулись о попонах, вы сами занимаетесь с каждым бойцом строевой подготовкой...
— Но, товарищ подполковник, вы же приказали...
— Научитесь не возражать, а выполнять приказы, — прервал Курганов.
«Выполнять приказы! — теперь уже мысленно возражал подполковнику Береговой. — Но как я выполню столько ваших приказов, которые требуют одного и того же: исполнение доложить к «ноль-ноль»... донести к «ноль-ноль». Из-за этих «ноль-ноль» я в столовой обжигаюсь супом, в часы отдыха гоню от себя к черту сон и все равно мне недостает времени поспеть за всеми приказами...»
Курганов как бы угадал мысли Берегового, улыбнулся.
— Вот что, дорогой командир батареи, будьте вы хоть семи пядей во лбу и тогда вам не сделать и сотой доли того, что положено делать батарее. Запомните: вы начальник, хозяин своего подразделения. В вашем подчинении командиры взводов, отделений, старшина... А они по вашей вине изнывают от безделья. Умейте распоряжаться, учитесь командовать, да — командовать смело, инициативно, разумно. Полюбите свою батарею, болейте за ее неудачи, гордитесь успехами, завоюйте авторитет у своих подчиненных и тогда вам — черт не сват. Ясно?
— Ясно, товарищ подполковник.
— Комиссар мне говорил, вы стихи, что ли, пишете. Я это так понимаю: в людях вы должны хорошо разбираться, — вдруг сбился с военного склада речи Курганов, — а наша артиллерийская служба тоже вроде песни: в ней все слаженно, ритмично и... красиво. Да вы сами скоро это поймете... А щетки и скребницы потрудитесь получить сейчас же! — уже обычным требовательным тоном приказал он и вышел из палатки.
Поздно вечером, когда были готовы амуниция и коновязи, получены ведра, попоны и даже строевые седла, к Береговому в палатку впервые вошел Петрашко. В руках у него был огромный, в зеленых полосах арбуз.
— Здравствуй, батарея, — ласково проговорил он и осторожно положил арбуз на стол.
— Здравствуйте, товарищ помощник начальника штаба по оперативной части, — выпалил командир батареи, вытянувшись перед Арсением по уставу, но тот, не замечая выправки Берегового, с улыбкой оглядел арбуз и продолжал:
— Вот я сейчас заколю этого поросенка, и мы закусим на славу.
Неторопливо он вынул финку и одним махом рассек арбуз на две половины. Яркая алая мякоть сочна и прохладна. Арсении ел с какой-то уютной домовитостью и завидным аппетитом. Он ел и пристально смотрел на Берегового, словно решая какой-то важный вопрос.
— Трудновато тебе приходится, — просто сказал Береговой, не выдержав взгляда красных, воспаленных от напряженной работы глаз Петрашко.
Арсений промолчал. Потом, вытерев платком влажные губы, отозвался:
— Кони прибудут на рассвете. Степные. Необъезженные совсем. Предупреждаю: кони — страсть нашего командира. Не раз слышал, с каким восхищением говорит он об артиллерийском коне. Не поздоровится тому завтра, кто вольно или невольно выкажет невежество в конно-артиллерийской службе. Вот тебе наставление. Займись, я у тебя тут часок посплю. Устал.
Но как бы нарочно выждав эту минуту, в глубине лагеря возник зов. Зов подхватил часовой... другой... третий, И вот, совсем рядом, чей-то заливистый голос отчетливо произнес:
— Лейтенанта Петрашку в штаб полка-а-а!
Арсений туго подпоясался, расправил складки гимнастерки и, не проронив ни слова, ушел. Береговой раскрыл книгу и принялся штудировать премудрости конно-артиллерийской службы.
Чьи-то неторопливое, по-ночному приглушенные голоса отвлекали. Беседа журчала рядом, за палаткой. Береговой вышел.
Легкая, пронизанная звездным мерцанием ночь висела над землей. Матово-синим блеском отливали снежные вершины Тянь-Шаня. Словно лишившись своей монументальной тяжести, причудливые хребты гор как бы воедино слились с призрачным и бесконечно высоким небом. В долине от едва ощутимого ветра лениво колыхались листья бескрайних садов. Над ними плыл стойкий запах созревающих яблок, слив, груш. Тянулись к звездам великолепные пирамидальные тополя. Журчали, не смолкая, прозрачные струи арыков. Белыми лебедиными крыльями пробивались верхи палаток сквозь отягченные плодами ветви, ритмично постукивал в овражке электродвижок, мерно и молчаливо шагали по лагерю караульные и совсем по-мирному в соседнем с лагерем колхозе пели полуночные петухи.
Внезапно полнеба озарила яркая, фиолетово-белая молния, откуда-то долетел надсадный стон грузовиков и грохот металла. Там, где только что вспыхнул и погас огонь электросварки, днем и ночью работают люди для фронта, для победы.
«Курганов прав, когда от нас требует почти невозможного», — подумал Береговой, направляясь к бойцам, приютившимся под деревом.
— Не спится, товарищи?
— Да уж ночь-то какая... не ко сну, — за всех, как бы оправдываясь, говорит наводчик первого орудия Соколов.
— Не спится, верно, — подтверждает Береговой, — а беседа-то у вас о чем?
— Печерин нам про ту германскую войну рассказывает, — охотно объясняет тот же Соколов и восхищенно добавляет: — Эх, и интересно же?
— Интересу мало, — угрюмо отзывается Печерин, — понюхаешь пороху — узнаешь цену такому интересу.
— А ты лучше дальше рассказывай... Можно, товарищ младший лейтенант? — просит кто-то из ездовых.
— Если не долго, пожалуй, можно, — соглашается Береговой, а сам думает: опять ему влетит от подполковника, узнай он о таком нарушении распорядка дня.
— Да тут и рассказу конец, — отзывается Печерин и гасит о влажную землю окурок. — Захватили мы тогда этого австрийца в плен — не пересчитаешь.
— Ты про немца... про немца доскажи.
— Немец, он не чета австрийцу. С ним воевать по серьезному надо. Мы с ним познакомились уже в августовских лесах. Заняли было позиции, а ночь, как глаза тебе кошмой завязали. И дождь идет мелкий, противный такой. Промокли все — нитки сухой не найдешь. Костры разводить не приказано, где немец — не видели еще. Плохо, когда не знаешь, где неприятель сидит. Тихо кругом, только лес под дождем шуршит, будто мыши в нем возятся. Унтер-офицер наш и говорит: «Ох, не нравится мне эта тишина. Каверзу немец готовит, не иначе». И скажи: только это унтер затих — у него ка-а-к ударит артиллерия. Ну и пошло, не то што землю снаряды рвут кругом, — деревья так и рубят, так и рубят. Глушил он нас так минут сорок, а потом сразу умолк. После грохота мы от тишины все вроде оглохли. Приготовились, ждем, что начальство прикажет. И тут в потемках над нами кто-то как загугукает, как захохочет не по-нашему, не по-звериному — дико-дико, — мурашки по спине полезли.
— Кто ж то был? — не выдерживает кто-то из ездовых.
— Филин. Птица такая в лесу живет. Лешим ее в народе называют, — снисходительно объясняет Печерин и продолжает: — Сорвался леший с дерева, заметался по лесу, видно тоже от пальбы оглох, а тут и немец навалился. Только мы уж стреляные были. Снарядов-то у нас не было, так мы в штыки взяли его и верст десять гнали, тяжелые орудия не поспел отпятить — захватили.
— Вот тебе и немец! — восхищенно восклицает Соколов и нелепо длинными руками хлопает по влажной ночной траве.
— И ничего ты, выходит, не понял, — сокрушенно вздыхает Печерин.
— А что... что я не понял? Да я твоего немца, попадись он только, — вскипает Соколов и вскакивает, почти доставая головой вершину яблони.
— То и не понял, что воевать немца надо умом да трудом. Война тебе не гулянка, а — ой! — какая трудная работа. Вот и приучай себя к этому. А то, что крепче нас людей нету, — то всему миру известно...
Утро началось с оклика дневального:
— Товарищ командир батареи, к старшему адъютанту дивизиона!
Адъютант Марачков торопливо построил командиров батарей и почти бегом повел их на широкую площадь, где вчера были оборудованы коновязи, а теперь стояли кони всех мастей и экстерьеров. Бойцы едва удерживали их, намотав на ладони ременные чембура.
Неумело поднеся правую руку к пилотке, Василий Марачков доложил подполковнику.
— А где ваши ездовые, товарищ адъютант? — резко спросил Курганов. — Или вы сами собираетесь разводить коней по батареям?
Марачков повернулся и молча устремился к дивизиону.
— Куда вы? — гневно крикнул вслед ему Курганов, и лицо его побагровело. — Прикажите любому из своих командиров привести ездовых, а сами извольте дослушать меня... Как это тебе нравится, а? — вдруг обратился он к Ляховскому, и плечи его передернулись. Комиссар не ответил, и было неясно: сочувствует он командиру полка или осуждает его.
Наконец, ездовые прибыли.
Можно было приступить к распределению коней. Их по одному проводили мимо Курганова, и было видно по его глазам, что он давно не то что осмотрел их, а ощупал со всех сторон. На всю площадь разносился его ясный голос:
— Корень третьей батареи...
— Строевая в штабную...
— Первый унос пятой батареи...
— Эту саксаулину — в хозчасть.
Только к полудню была закончена эта однообразная, на первый взгляд, а по существу сложная и трудная работа. Курганов снял форменную фуражку и отер белым платком со лба крупные капли пота. Лицо, его посерело, и он устало приказал развести коней по подразделениям.
Андреев тронул Берегового за локоть, порывисто наклонился к его уху и прошептал:
— Вот это командир, скажу тебе.
Но тут же рванул Берегового так, что тот едва удержался на ногах.
— Отдай мне вон ту саврасую. Ну что тебе стоит, отдай!.. Эх и лошадка!
Береговой обернулся. Ездовой Печерин, низкий, широкоплечий, с морщинистым умным лицом, вел на коротком поводу саврасую кобылу. Красивое полудикое животное с маленькой, будто выточенной головой на длинной шее шло за ним, трепетно озираясь. Острые короткие уши лошади то поднимались упруго, то прижимались, чуть прогнутая спина вздрагивала.
Береговой отказал Андрееву. Тот, ожесточенно пыля ногами и восхищенно чертыхаясь, пошел вслед за ездовым.
По пути в столовую Береговой нагнал Арсения Петрашко. Тот мечтательно сказал:
— Приятно чувствовать, как прибывают силы.
Береговой недоуменно взглянул на него и замедлил шаг.
— А как же. Вот жили мы как бы врозь. Встретились, и стало нас двое, трое, сто. Дали нам теперь коней. Ну, а через недельку орудия прибудут. Не заметишь как стрельбы и... на фронт. Сила!
— Скорее бы.
— Погоди, — сразу спал с мечтательного тона Петрашко, — Привести артиллерийский полк в полную боевую готовность не так просто. Пока и мы, и бойцы еще ничего или почти ничего не знаем.
Береговой согласился. Ему припомнилась служба в команде одногодичников в Ашхабадском горноартиллерийском полку. Вспомнились стереотрубы, пристрелки, буссоли, вилки, переходы «на поражение», слаженная работа орудийных расчетов, яростная команда «с передков», отдаваемая на бешеном галопе всей батарее. И люди, и кони — все обучено, дисциплинировано, натренировано. О командирах и говорить нечего: прекрасные знатоки своего дела, стойкие, не знающие усталости.
«А мы?.. Не каждый из нас даже проходил действительную службу. И все-таки... все-таки, — продолжал он думать, — мы уже — военные. Сегодня артиллерия — твоя профессия, полк — твое производство, поле деятельности — фронт, война. И если вчера при слове «вилка» представлялся стол и отбивная котлета, сегодня — вражеский пулемет и разрывы у цели».
Свои мысли Береговой высказал Арсению.
— Правильно, — согласился Петрашко и неожиданно добавил: — Ты, Дмитрий, старайся каждую минуту использовать для практических занятий. Разбирай орудийные замки — сам, седлай коня — сам, черти схемы — сам, короче — набирайся опыта, набивай руку. Тогда все станет привычным и легким.
Всю эту тираду Петрашко произносит с какой-то необычайной искренностью и увлечением. Береговой смотрит на него с нескрываемым удивлением. В столовой, уже усаживаясь за стол, Петрашко тихо произносит:
— Я немного постарше тебя и в армии не один год служил...
Командиров обслуживает здоровенный парень, видимо, медвежьей силы, но ловкий и проворный, как белка. Правда, лицо у парня нагловатое, глаза мутные, тупые. Он ставит на стол тарелки с супом с неподражаемым изяществом, широко улыбается, но не живой, а как бы деревянной улыбкой:
— Особливо не налегайте, товарищи командиры, на третье — мороженое.
— Откуда ты тут такой орел взялся? — слышится голос Курганова. Он стоит напротив, через стол, и своим, теперь уж так знакомым взглядом сверлит парня. Верзила мгновенно каменеет и гаркает на всю столовую:
— Красноармеец Мосин, товарищ подполковник.
— И что ты здесь делаешь такой... слабенький?
— Определен в помощники к полковому повару.
— Да при такой комплекции тебе впору гаубицу таскать.
— Так точно... На действительной службе пушечный вьюк один на коня поднимал. Заряжающий я, — единым духом выпаливает Мосин.
— Вот что, — обращается подполковник к Петрашко, — да вы сидите, сидите. Этого помощника повара зачислить в орудийный расчет шестой батареи, к лейтенанту Андрееву. У него, помнится, нехватка людей...
После обеда Андреев и Береговой поднялись из-за стола и направились к круглой беседке, притаившейся в глубине лагерного сада. Там работал Скоробогат-Ляховский, и беседка именовалась «комиссарской». По дороге к ним присоединился Стуге, как всегда, бодрый, энергичный.
— К комиссару, товарищи? — поздоровался он.
— Точно так.
— Значит, по пути. Шире шаг, опаздываем.
Ляховский встретил их обычной приветливой улыбкой:
— Садитесь, товарищи. Сейчас подойдут остальные командиры, и мы поговорим о наших неотложных делах.
Он сидел за маленьким дачным столиком, заваленным кипами книг, газет, журналов и наставлений. Веселые солнечные зайчики, пробившись сквозь густую листву беседки, трепетали на столе, на полу, на тонких узорных столбиках, и казалось, что беседка едва приметно колеблется, как поплавок на воде.
Когда собрались все командиры батарей, Ляховский приступил к разговору:
— Товарищи, командир Красной Армии не просто командир, а и комиссар — душа своего подразделения, партийный вожак и наставник своих подчиненных. И вот эту — я не ошибусь, если скажу, — главную сторону своей деятельности еще не каждый из вас понял и продумал до конца.
Он умолк и неторопливо вынул из пачки газет одну, любовно ее разгладил, и все увидели четкую надпись — «За Родину!»
— Вот, посмотрите. Первый номер нашей дивизионной газеты. В нем опубликована статья командира нашей дивизии генерала Панфилова, большевика, коммуниста. Из одного названия статьи мы должны понять весь объем работы и требования нашего генерала.
Скоробогат-Ляховский красным карандашом подчеркнул слова: «Готовиться к большим наступательным сражениям».
Выждав паузу, комиссар продолжал:
— К большим наступательным сражениям каждый из нас должен быть готов не на словах, а на деле. Надо быть мужественным и обладать героическим сердцем. А вот один из командиров мне как-то заявил по поводу героизма и отваги: «Герои — это избранники, единицы. Не каждому дано быть героем».
— Это я так... товарищ батальонный комиссар, — склонил голову Андреев, пытаясь скрыть смущение.
— Нет это непонимание, товарищ Андреев, — прервал его Ляховский. — Не хвастовство, а упорная работа по повышению идейного уровня скрывается за словом героизм. Вот генерал пишет:
«Советский народ, объединенный вокруг коммунистической партии, ведет священную отечественную войну. Прошел месяц со дня начала этой войны. Впереди еще предстоят грандиозные схватки с врагом. Каждый красноармеец, слышите, — поднял глаза комиссар, — каждый красноармеец должен в кратчайшие сроки с максимальным напряжением сил готовить из себя бесстрашного героя... достойного сына великой социалистической Родины»*.
— Готовить из себя бесстрашного героя, товарищи, это не только быть честным, скромным, в совершенстве знающим свою боевую технику. Нет. Это значит — стать... быть смелым, понимать назначение своего подвига, то есть любить свой народ, свою Родину всем сердцем. Вот такой работы, товарищи командиры, я хочу... я требую от вас! Возьмите эту газету, она всегда вам пригодится.
Покинув беседку, некоторое время командиры шли молча, в ногу. Андреев дышал шумно и часто. Насколько успел заметить Береговой, с ним это бывало в минуты, когда он взволнован или с чем-нибудь не согласен. Так случилось и теперь. Вдруг он остановился и раздраженно заговорил:
— Героизм... бесстрашие. Попадем на фронт, тогда и посмотрим — кто герой.
— Все ты отлично понимаешь, а зачем прикидываешься простачком — неизвестно, — возразил ему Береговой.
— Что я понимаю?
— Да то, что нам надо действительно много работать и бойцов подтягивать.
— Все это мелочи, все давно известно.
— Нет, не мелочи, — вскипел Стуге. — И то не мелочь, что у тебя гимнастерка помята и сапоги в глине, и ремень на боку, — он неприязненно посмотрел на Андреева и, козырнув, свернул в боковую аллею.
— Эй ты, строгач, — крикнул ему вслед Андреев, — вернись на минутку.
Стуге возвратился своей легкой, стремительной походкой. Брови его были сдвинуты, но он улыбался.
— Что тебе?
— Дай-ка газету... Вот и спасибо. Засим — до свидания.
— Проработали вы меня основательно, — миролюбиво проговорил Андреев, когда они снова остались вдвоем с Береговым. — Да, подзаняться надо серьезно.
— Надо, Андреев, надо.
— Будь спокоен: в долгу перед Родиной я не останусь.
— Ни ты, ни твоя батарея, как бы добавил наш комиссар.
— Это верно. Он так скажет. Ну, кош*, — скоро мертвому часу конец. На манеже встретимся.
Неделя перед получением материальной части прошла в командирской учебе, в завершении комплектования полка, в непрерывной тренировке коней. Береговой уже лихо гарцевал на вороном и не в меру горячем жеребце, названном в память его родины Семиреком. Зеленая плащ-палатка небрежно развевалась за плечами командира батареи. На почти ежедневных выводках Курганов, не скрывая восхищения, провожал Семирека неизменной фразой:
— Ну и черт!
Ему хотелось забрать Семирека себе, но такой уж был характер у Курганова: раз решив, он не менял своего слова.
Сейчас, глубокой ночью, Курганов собрал по тревоге командиров батарей и объявил им, как, когда и по какому маршруту доставить в полк первые орудия. Эта честь выпала на долю Сережи Стуге и Берегового — командиров головных батарей.
Приказ отдан. Построены огневые расчеты. Проверены кони, амуниция, и батарейцы отправились в поход...
Ранний рассвет застал их на глухом железнодорожном полустанке. Почти с детским любопытством и волнением рассматривали бойцы выкрашенные в зеленый цвет орудия, видимо, совсем недавно извлеченные из арсенала: густая складская смазка жирно поблескивала на холодных металлических телах пушек.
Ездовые хлопотливо приладили вальки и постромки, орудийные расчеты привычно выстроились позади орудий, точно они никогда и не отходили от них. Торжественно, по-уставному Береговой подал команду.
Должно быть, впервые после гражданской войны на пригородном шоссе Алма-Аты вытянулась батарея. Мерно цокали подковы, глухо постукивали орудийные колеса. Редкие пешеходы замирали в немом раздумье при виде воинской колонны, и все вокруг Береговому казалось суровым, необычным и выжидательно-тревожным.
За орудиями, стараясь не нарушить уставного порядка, с подчеркнутой деловитостью шагали орудийные расчеты. Высоченный наводчик печатал каждый шаг и бережно придерживал у левого бока деревянный футляр, в котором хранится панорама. Не поворачивая головы, он шикал на соседа, то и дело терявшего шаг. Тот с немым презрением косился на наводчика и продолжал идти вразвалку. Когда же Береговой поравнял своего Семирека с бойцами, намеренно громко произнес тоном бывалого солдата:
— Не тянись, наводчик, вспотеешь скоро... На марше разрешено идти вольно.
Но, странное дело, бойцы еще строже ровняли строй, и Берегового радовало это. Ему верилось, что в этом ритмичном, слаженном движении батареи проявляется то цементирующее начало, которое как-то сразу приблизило всех к фронту и наполнило силой.
После третьего привала батарея втянулась в тенистую тополевую аллею, ведущую к лагерной площади. Здесь через каждые сто метров неподвижно стояли линейные. На штыках винтовок маками алели маленькие флажки. Перед самым плацем к Береговому подскакал конный связной и, не отрывая восхищенного взгляда от орудий, восторженно крикнул:
— Командиру батареи явиться к командиру полка с докладом!
Береговой пришпорил жеребца и дал поводья. Легкой и стремительной рысью вынес его Семирек на простор. На площади — весь полк. Он построен двумя шпалерами, мимо которых и должен провести свою батарею Береговой. От группы отделился всадник на дымчатом, в мелких стальных крапинках коне. Это Курганов. Сблизившись на положенное расстояние, Береговой лихо осадил Семирека и отрапортовал:
— Четвертая батарея прибыла в полном составе. Все в порядке. Сосредоточена при выходе из аллеи.
— Ведите. Поорудийно. Дистанция пятьдесят метров.
— Есть!
Сердце у Берегового забилось, перехватило дыхание. Нервная дрожь передалась коню, и он начал совсем не к месту танцевать в то самое время, когда командир батареи с головным орудием приблизился к застывшему по команде «смирно» полку. А когда раздалось многоголосое, перекатное ура, Семирек закусил удила и вихрем понес Берегового вдоль строя. «Черт бы тебя взял, дикошарого», — выругался командир батареи и, рывком натянув поводья до боли в ладонях, с трудом усмирил жеребца. Шея Семирека в мыле, поводья потемнели. Не легче было и Береговому. Он тяжело дышал и безуспешно пытался принять независимую и горделивую позу. А над площадью все летело, то нарастая, то затихая, раскатистое «у-р-а-а-а». Ездовые с каменными лицами, не теряя дистанции, держа в удивительном повиновении по существу еще полудиких степных коней, провели орудия вдоль строя, и Берегового покинула тревога.
Наконец прибывшие батареи выстроились по фронту, и полк живой подковой охватил их. В центр этого полукруга, залитого отвесными палящими лучами солнца, вышли Курганов и Ляховский.
Тихо, торжественно подполковник произнес:
— Товарищи артиллеристы, сегодня у нас большой праздник: головные батареи полка получили материальную часть. Партия и правительство вручили нам грозное оружие. Овладеть этим оружием так, чтобы бить фашистов наверняка — теперь первейшая наша задача.
Курганов умолк. Брови его сошлись у переносицы, щеки побагровели от внутреннего напряжения. Чувствовалось, что Курганов приготовил для этого торжественного случая другие слова, но, должно быть, в последнюю минуту эти слова исчезли и, крякнув, он кивнул комиссару:
— Говори ты.
У Скоробогат-Ляховского привычка хитровато щурить карие и почему-то всегда чуточку влажные глаза. Ремень он носил почти под самой грудью, отчего гимнастерка казалась непомерно длинной. Комиссар всегда говорил ровно, проникновенно. Нигде и никогда он не выпячивал себя, всем своим поведением утверждая авторитет и волю командира полка.
Он встал рядом с Кургановым и, улыбаясь, начал.
— Любить и беречь боевое оружие — первейшая заповедь советского воина. Любить — это значит: отлично знать, отлично владеть им в любой обстановке, умело использовать... на полную силу...
Ляховский умолк, и Курганов уже хотел скомандовать: «командирам развести подразделения по местам», но комиссар подошел ближе к строю и словно спросил:
— Кажется, просто? Но это не так. Только смелый, пытливый и честный человек может стать настоящим артиллеристом; это дается упорным трудом, дисциплинированностью...
Когда строй тронулся, Курганов окликнул Берегового и Стуге:
— В 16.00 явитесь в штаб полка.
В особенно знойный, именуемый «мертвым» час Береговой и Сережа Стуге стояли навытяжку перед подполковником. Сереже Курганов сделал замечание за неправильный заезд какого-то орудия, а Береговому сказал недовольно:
— Кто вас учил на полном галопе осаживать коня, а потом устраивать скачки перед строем? Вот что: научитесь управлять конем, обучите своего черта воинской дисциплине... или ходить вам пешком! Пора стать артиллеристом.
— Есть стать артиллеристом!..
В беседку вбежал дежурный по штабу и единым духом выпалил:
— Товарищ подполковник! Генерал...
Курганов привычно оправил гимнастерку и вышел навстречу генералу так стремительно, что дежурный едва успел отстраниться.
Командиры батарей переглянулись: они не знали, как надо поступать в таких случаях. Молча решили остаться в беседке.
Сквозь редкую решетку виднелась чисто выметенная дорожка, по которой безукоризненно по-военному и в то же время свободно шагал подполковник. Ему навстречу неторопливо шел генерал. За генералом — еще два командира. Генерал поворачивал голову то вправо, то влево, пристально разглядывая лагерь.
У куста буйно разросшейся сирени Курганов остановился и, поднеся руку к виску, отдал рапорт. Бросилось в глаза видимое внешнее несходство этих двух людей. Курганов высок, по-уставному подтянут. Генерал сутуловат, приземист, фуражка глубоко сидит на его голове. Однако генеральская форма ловко облегает его фигуру, строго поблескивает у левого бедра шашка. Генерал поздоровался с Кургановым, взял его под руку и осторожно повел к беседке:
— Сегодня мне придется нарушить распорядок вашего дня. Попрошу, товарищ подполковник, поднять полк по боевой тревоге и выполнить задачу...
Панфилов остановился на пороге беседки и при виде командиров вопросительно умолк. Стуге и Береговой представились. Поздоровавшись, он еле приметным кивком головы разрешил им удалиться.
После полевого учения, поздно вечером, когда были приведены в идеальный порядок и люди, и кони, и орудия, вернулся с совещания старший адъютант дивизиона Василий Марачков и собрал батарейцев. Усердно потирая ладони, точно они у него озябли, Марачков говорил:
— Кто имеет семьи в городе, завтра может поехать домой. К утру всему личному составу дивизиона заменить черные петлицы фронтовыми, зелеными.
Васю Марачкова Береговой знал еще мало. Год назад Марачков окончил аспирантуру. Любил математику, очень молчалив, неловок в жестах. Он — чуваш, говорит окая, как волжанин. Ежедневно ему попадало от Курганова за неумение командовать, распоряжаться, заставлять работать до седьмого пота своих подчиненных. Сам же Марачков работал неутомимо, безукоризненно и много.
Оставшись наедине с Береговым, он облегченно произнес:
— Завтра, наконец, прибывает командир дивизиона. Кадровый.
— А вы куда?
— Буду только адъютантом старшим. Гора с плеч.
Беседа не вязалась.
— Поедемте вместе завтра в город, — предложил Береговой.
— Не могу. Новому командиру дивизиона нужно будет все объяснить, — отказался Марачков, а Береговой улыбнулся при мысли, как бы вскипел Курганов, если бы услышал от Марачкова это педагогическое слово «объяснить». Василий, не заметив улыбки, продолжал:
— Да и незачем мне в город. Вернее — не к кому.
Он аккуратно свернул плащ-палатку, с которой никогда не расставался, и, не проронив больше ни слова, ушел. И хотя в городе Берегового ждали, ждали с волнением и нетерпением, он решил тоже не ехать.
В палатку вошел связист Аямбек Нуркенов, с первых дней пребывания в полку зарекомендовавший себя дисциплинированным и исполнительным. До призыва он был аульным учителем. К нему из района приехала жена с ребенком, и Береговой охотно разрешил Аямбеку отпуск, а сам склонился над газетой.
Смоленское направление... Тяжелые бои...
Скорее бы туда, на фронт!*
Неожиданно и на радость Береговому, в день отправления дивизии на фронт, Арсения Петрашко назначили командиром второго дивизиона. Он же оказался начальником эшелона. На протяжении всего пути от Алма-Аты до Москвы Петрашко держал командиров батарей при себе и отпускал их в подразделения только на больших остановках.
Стучали по рельсам колеса, бежали степи, мелькали перелески, разъезды, станции, города. Обгоняли друг друга дни и ночи. Неуклонно, по строгому расписанию вел занятия Арсений, торопя своих подчиненных поскорее постигнуть премудрости артиллерийской стрельбы «по графику», «с большим смещением», «по квадратной сетке»...
Танцует от жестокой тряски по бумаге карандаш, сбиваются на логарифмической линейке риски-указатели, разбегаются в глазах цифры данных стрельбы, а лейтенант уже опускает секундомер и строго требует:
— Командир четвертой батареи, когда же вы откроете огонь? Или, быть может, прикажете противнику повременить с атакой?
В вагоне Петрашко установил строгий распорядок дня и потребовал от всех командиров форменной заправки, ежедневной смены подворотничков и регулярного бритья. И когда Андреев, медлительный и не терпящий «казенщины» человек, как-то отпустил серую колючую щетину, лейтенант поставил его «смирно» посреди громыхающей теплушки и строго, без обиняков предупредил:
— Я не люблю повторять своих приказаний.
При этом он посмотрел на командиров таким колючим, холодным взором, что уже никто больше не посмел ни прилечь, ни отпустить ремень, ни остаться без дела до положенного расписанием отбоя.
В теплушках, где ехали бойцы, так же строго соблюдался режим боевой учебы. Лишь в часы перекура возникали смех, песни, самые разнообразные споры. Ездовые по преимуществу вели беседы о конях, об амуниции.
— Алмаз у меня что-то вяло посматривает. В глазах помутнение, к овсу не притрагивается, — сокрушенно замечал один.
— Провей овес, водой спрысни, а то всухомятку с пылью и толкаешь ему под нос торбу. В теплушке за конем особый уход нужен, — поучал Печерин.
— Мне, слышь, такой клеверок попался — аромат. Приходи, тючок удружу. Твой Алмаз от такого корму сразу заржет, — вступил в разговор чернявый подвижной ездовой...
У огневиков — свое. Протирая панораму, Соколов ворчал:
— Опять орудие расклинилось. Надо, ребята, на остановке раздобыть проволоки, прикрутим как следует. Там крюки есть.
— Проволока без подкладки сразу потрет колеса и пушку поцарапать может.
Стучали колеса, мелькали разъезды, станции, города. В грохочущих теплушках, неприметная стороннему глазу, шла размеренная, напряженная работа сотен людей, которые даже и не знали, где остановится поезд и будет приказано разгружаться.
Менялись паровозы. Об этом узнавали по реву гудков— то тонких и пронзительных, то хриплых, то басовито раскатистых. Как-то после вечерней,поверки поступил приказ: огней не зажигать, курить осторожней. И сразу все заметили, что не светили уже призывно по ночам далекие и близкие огни на земле, убегавшей от поезда назад, к родным степям Казахстана.
Вот и сейчас, в полной тьме тихо пробирался эшелон, будто боясь сбиться с пути, кружил по незнакомым и настороженно притихшим местам, останавливался чаще положенного на неведомых полустанках, едва угадываемых по горбатым крышам вагонов и каким-то огромным темным силуэтам зданий. И вдруг в эту тьму и настороженность врезались ослепительно-яркие кинжалы огней. Огни метались по серому облачному небу, слышались орудийные залпы зениток и глухие, тяжелые взрывы. В теплушках молчали и с тревогой смотрели на вспыхнувшее где-то вдали багровое зарево. Батарейцы знали: Москва вела бой с фашистскими самолетами...
Утром стало известно: новый паровоз мчал эшелон по Октябрьской железной дороге. Начальнику эшелона стало труднее выдерживать учебный режим. Дежурства команд на крышах вагонов, частые остановки в неурочных местах, где немыслимо организовать выводку и водопой лошадей, встречные эшелоны с исковерканными орудиями и танками — все это внезапно и безжалостно нарушило установленный Петрашко порядок.
Опять остановка. Не на станции, не на разъезде — в поле посреди огромной выемки, заросшей кустарником, с редкими высокими деревьями. Береговой — дежурный, он сразу побежал к машинисту выяснить причину остановки.
— Спроси вон у того товарища, — кивнул машинист головой, продолжая что-то делать у огромных колес паровоза.
Береговой обернулся и увидел бойца. Тот стоял у землянки с красным флажком в руке.
— Товарищ, почему остановлен эшелон? — спросил его Береговой.
Не первый раз, видимо, приходилось бойцу отвечать на подобный вопрос. Он безразлично посмотрел на младшего лейтенанта и лениво проговорил:
— Впереди разбомбили путь. Как только восстановят, сразу вас отправим.
Медленно возвратился Береговой к эшелону, вокруг которого густым роем рассыпались бойцы, доложил о случившемся командиру дивизиона. Августовское солнце стояло высоко в небе, синем, чистом и приветливом. Вдруг там, в вышине, возник тяжелый, прерывистый рокот.
Раздались крики:
— Ребята, самолет!
— Фашист!
— Тоже скажешь, откуда быть тут фашисту? Наш.
— Гляди, сюда правит.
Береговой поднял голову и увидел одинокую огромную птицу, которая медленно плыла по безоблачному небу, вся в солнечном блеске, окутанная плотным звенящим гулом. Надвигалась она с востока, и Береговой мысленно согласился с теми, кто кричал «наш самолет». Но в ту же минуту все голоса, как по команде, смолкли, рокот мотора показался угрожающим. Береговой успел заметить на крыльях непривычной, усеченной формы желтизну и четкие линии крестов.
— По фашистскому самолету залпом огонь! — услышал он команду Петрашки в то самое мгновение, когда самолет, пройдя над эшелоном, развернулся и от его стального брюха отделились какие-то крупные, продолговатые капли.
Нестройный треск винтовок смешался с угнетающим, стремительным свистом, летевшим с неба, и тут же взрывы, один за другим, сотрясли землю. Внезапно прекратился гул, и только над самым ухом Берегового звонко хлопали винтовочные выстрелы. Рядом с ним сидел боец, запрокинув винтовку, и, не раскрывая глаз, безотчетно нажимал на спусковой крючок. Береговой тронул бойца за плечо, тот вскочил, и на его совершенно бескровном лице проступила виноватая улыбка.
— Сатана! — с остервенением отплюнулся он и, деловито собрав гильзы, поспешил к эшелону...
От Боровичей дивизион двигался своим ходом. Ехали только ночью. Рассвет заставал артиллеристов то в густом лесу, то под копнами свежего сена, то в кустарнике у берега какой-нибудь тихой речушки.
Как много здесь рек и лесов! Рядом с Береговым ехал связист Нуркенов и восхищенно шептал:
— Вода... вода... А карагач какой! Кудай плохой человек, — шутил он, — обидел Казахстан, дал много степей и мало карагачу.
— Где вы видите карагач? — удивился Береговой зоркости Аямбека.
— Вот — кругом, шумит и темно от него, — отозвался он.
Береговой улыбнулся. Нуркенов называл карагачом всю эту массу елей, сосен, берез и дубов, обступивших батарейцев плотной толпой со всех строи.
— У нас в районе сильные ветры, — продолжал Аямбек, — особенно весной. Землю сушат — беда. А воды мало. Деревьев совсем нет. Отец говорил — лес надо садить.
— Ваш отец агроном?
— Нет, но он много лет батрачил у одного кулака в Семиречье, за садами ухаживал, ну и научился кое-чему.
Нуркенов примолк, и некоторое время они ехали бок о бок в непроглядной тьме, прислушиваясь к шуму дождя.
— Умный старик — мой отец, — снова нарушил молчание Аямбек. — Пытливый, беспокойный. Сейчас со мной живет, совсем старый стал, а никому спуску не дает. В школе он вроде агитатора. Я, говорит, живая история.
При эти словах Нуркенов ласково, тихо засмеялся.
— И где он только вычитал про живую историю! А история чаще всего сводилась к ведру. Было ведро, в нем варили пищу. И вдруг — проносилось дно. Не в чем пищу варить. Пошел отец к хозяину. Дай, говорит, ведро. Тот как на него заорет: «Если каждому малаю я начну давать ведра, вы с меня, собачье племя, однажды штаны снимете». И прогнал. Жил отец по соседству с жестянщиком, русским, лачужки их напротив стояли. Поведал он жестянщику про свое горе, а тот отцу и сказал: «А за каким чертом ты полез к этому мироеду?..Что он нам, сват-брат? Подохни мы сейчас с голода, он «ох» не скажет. Нет, дружище, нам, бедноте, надо друг дружки держаться, русский ты или казах. На, бери, — и протянул отцу оцинкованное ведро, — да не показывай его хозяину, — пояснил жестянщик, — ведро-то его, а я ему подсуну другое...». Вот как мы жили при Николае, — заканчивал свой рассказ отец.
Нуркенов придержал свою лошадь, пропуская Берегового вперед, но вдруг снова поравнялся с ним и, как бы оправдываясь, быстро заговорил:
— Я не об этом хотел вам рассказать, товарищ младший лейтенант. Это так, к слову пришлось. О лесе я. Отец со старшеклассниками создал при школе питомник. Ездил он за семенами в Алма-Ату, в Институт земледелия. Привез вместе с семенами десятка три саженцев. Принялись. И питомник поднялся. Думаю, к моему возвращению на пришкольном участке парк разрастется. А может быть, и шире дело пойдет. Отец у меня напористый, район в покое не оставит.
— Чудесный у вас старик, — отозвался Береговой, наклоняясь к седлу: тяжелые мокрые ветви хлестнули по спине.
— Отец до сих пор хранит ведро, которое подарил ему жестянщик, — задумчиво пояснил Аямбек.
Тихий, мелкий и густой дождь настойчиво преследовал артиллеристов. Вода проникла сквозь плащ-палатки, увлажнила гимнастерки и брюки, скапливалась в сапогах и вокруг поясниц, туго стянутых ремнем. Закурить бы, погреть душу дымком, да нельзя — строжайше запрещено. За полночь втянулись в село и, прижавшись к домам, долго стояли, не расседлывая лошадей, не встряхивая тяжелых плащ-палаток. Мимо дивизиона по улице двигался молчаливый, колеблющийся поток какого-то стрелкового полка. Людей не было видно, и, казалось, каски, которые отсвечивали едва улавливаемым светом, сами собой мерно плыли по воздуху, полному дождя и мрака.
— Командир головной батареи, — услышал Береговой голос Петрашко. — Идемте со мной.
Береговой присоединился к остальным командирам. Арсений провел их через всю улицу на противоположную окраину села. По липкому от грязи крылечку поднялись они к двери, которую Арсений открыл коротким рывком, вошли в большую светлую комнату. Свету так много, что больно смотреть.
— Ну и погода, — протянул Андреев, поеживаясь.
— Вынимайте карты, — проговорил Петрашко, — дивизиону приказано занять боевой порядок. Готовность к 6.00.
Он терпеливо, долго объяснял маршрут движения, район огневых позиций и наблюдательных пунктов. Медленно водил Береговой карандашом по черным извилистым линиям — оврагам, перелескам, пашням и мостам, обозначенным на карте. Он заставлял себя запомнить все. За стенами этой светлой, уютной комнаты ждали его бойцы, дождливая ночь и неизвестность. Как это все хорошо, понятно и легко на карте. Да ведь не положишь ее под колеса орудиям, чтобы проскочить вот к этой зеленой опушке леса недалеко от крохотного сельца со странным названием Плоское.
— Запомнили? Отправляйтесь. Утром проверю. И чтоб полный порядок был, — торопил командир дивизиона.
Береговой медленно свернул карту и втиснул ее в планшетку. Он еще не умел тогда по-настоящему «читать» эту спасительную карту и едва ли догадывался о том, какую незаменимую и верную службу сослужит она всюду, куда бы ни забросила его потом фронтовая страда...
Береговой долго водил батарею в поисках поселка Плоское. Он загнал разведку, измучился сам, чуть не потопил орудия в какой-то тихой речушке, а села не нашел. По карте до него каких-нибудь пять километров, батарея же исколесила не менее двадцати. И вдруг, когда, измученный и отчаявшийся, он притулился к стогу сена, чтобы в который раз «сверить карту с местностью», совсем рядом раздался простуженный кашель.
— Кто тут?
Долго не было ответа. Только шум дождя и ветра. Наконец от соседнего стога отделилась смутно различимая фигура, и хриплый голос спросил:
— Чего вам?
Неожиданный встречный оказался колхозным сторожем из Плоского. Он довел батарею до опушки леса и, не принимая благодарности, исчез во тьме ночи.
Утром, когда уже кое-как оборудовали позицию, появился Скоробогат-Ляховский. Он обошел всю батарею. Береговой сопровождал его. Идти было трудно. Комья грязи, листья и трава приставали к обуви. Неяркое утреннее солнце согревало землю, обильно политую за ночь дождем. Густая пелена испарений ползла по низинам, не шелохнувшись стояли деревья, словно убаюканные крепким сном.
— А вот это мне совсем не нравится! — укоризненно говорил Ляховский, останавливаясь у линии связи, ведущей на наблюдательный пункт.
— Слышимость, товарищ батальонный комиссар, хорошая.
— Не об этом я. Кабель у вас по открытому полю протянут. Зачем же вы его на шесты подвесили?.. Сразу видно, где наблюдательный пункт, где огневая. Конечно, больше работы — закопать проводку. Зато надежнее, а главное — полная маскировка. Заставьте связистов потрудиться. Скоро бои — некогда будет переделками заниматься.
Он вынул черную трубку-мефистофеля и тщательно набил ее махоркой. Закурить ему помешал дежурный.
— Завтрак готов, — доложил он.
— Разрешите приступить к завтраку? — обратился Береговой к Ляховскому.
— Приступайте, приступайте. Да и я заодно с вами подкреплюсь.
Разместились на разостланных плащ-палатках; котелки с янтарным горячим супом пошли по рукам. Батарейцы ели шумно, с завидным аппетитом.
— Ну как, товарищи, осваиваете новые места? — обратился к бойцам Ляховский, отстраняя котелок и снова извлекая трубку.
— Дело привычное, — не задумываясь, ответил один из бойцов.
— Не очень, — покачал головой Нуркенов и смущенно улыбнулся.
— Что так?
— Дома была степь, тут много лесу, не видно, куда идти.
Бойцы засмеялись.
— Он сегодня умудрился в трех соснах заблудиться! — выкрикнул кто-то.
— Не вместе ли кружили? — укорил насмешника Нуркенов.
— Дело, товарищи, серьезное, — вынул из полевой сумки записную книжку Скоробогат-Ляховский, — к лесу нам придется привыкать, научиться ориентироваться в нем не хуже, чем, скажем, в степях. Какие же из нас артиллеристы получатся, если мы будем блудить среди трех сосен? Не фашистов бить, а друг друга разыскивать.
— Мы, товарищ батальонный комиссар, с сегодняшнего дня вводим занятия — хождение по азимуту в лесу, — вступился Береговой за Нуркенова. — Действительно, лес не стихия казахстанцев.
— Правильно, — одобрительно кивнул Александр Иванович Ляховский и что-то записал в блокнот.
— Разрешите вопрос, — обратился к нему ездовой Печерин.
— Давайте, давайте...
Печерин поднялся и при общем внимании спросил:
— А что мы теперь будем делать... в большом масштабе, товарищ батальонный комиссар?
— Очень правильный вопрос. Да вы садитесь, товарищ Печерин, — ответил Александр Иванович и, выждав, когда сядет ездовой, поднялся сам. — Мы находимся сейчас в распоряжении командования фронта, во втором эшелоне. Это значит, что мы должны быть готовы в любую минуту к совершению самых неожиданных маршей. Далее. В ближайшие дни батареи проведут боевые стрельбы, будем держать серьезный экзамен. И еще. Мы, товарищи, на фронте, не на первой линии, но на фронте, — особо выделил он последние слова, — и рядом с нами, в этих лесах, нередко встречаются «кукушки».
Ляховский остановился, но по лицам бойцов угадал, что слово «кукушки» для них — не новость, и продолжал:
— Надо, товарищи, научиться безошибочно обнаруживать «кукушек» и умело снимать, то есть уничтожать их. Короче — бдительность, осторожность, смелость.
Береговой смотрел на комиссара, и он казался ему не таким, каким привыкли видеть его батарейцы. Голос глуховат, брови сдвинуты, в глазах не сияла затаенная улыбка. И в речи его не было обычной плавности и яркости. Едва сдерживая внутреннее волнение, комиссар закончил:
— Сегодня ночью, товарищи, убиты диверсантами два наших бойца. Будьте бдительны!
Будут проходить дни, месяцы, годы. Будут бои, марши, пребывания в резерве. Но батарейцы уже никогда не забудут слов комиссара.
Дул ласковый ветерок. Он едва колебал вершины деревьев. Сквозь ветви было видно, как над вершинами спокойно проплывали клочковатые облака — предвестники ранней осени. Их едва уловимые отражения скользили по темной водной глади речушки, огибавшей небольшую рощу.
Сюда, в эту рощу, собрал по тревоге Панфилов весь командно-политический состав дивизии. Он стоял в центре — строгий, сосредоточенный, лицо его казалось бледным резко выделялись скулы и широкие, вразлет, брови. Генерал расстегнул у ворота шинели крючок, спокойно сказал:
— Сегодня на рассвете воздушный десант фашистов захватил станцию Крестцы. Нам приказано — уничтожить десантников. Выполнение этой первой боевой задачи возлагаю на батальон капитана Степанова.
Тут же Береговой узнал, что его батарее приказано поддерживать операцию авангардного батальона. Сердце его тревожно забилось. Нетерпение охватило командира батареи. Сейчас же, немедленно орудия на передки и — в бой!
К нему подошел сухощавый высокий капитан. Весь он увешан ручными гранатами, ловко притороченными к широкому ремню. По мерке сшитая шинель и чуть сдвинутая на правый висок пилотка придавали капитану щеголеватый вид.
— Будем знакомы. Комбат Степанов-Булатов, но зовусь просто Степановым.
Он крепко пожал Береговому руку и приветливо улыбнулся.
— Рад знакомству. Выступаем немедленно, — не то спросил, не то предложил Береговой, стараясь скрыть свое волнение.
Степанов взял его под руку. Они вышли из рощи, лиловый свет заката озарил их. Лицо капитана, показавшееся Береговому таким молодым и свежим в сумраке рощи, было покрыто редкими глубокими морщинами. Он говорил рокочущим басом, и яблоко кадыка резко обозначалось на его длинной шее.
— Генерал приказал действовать самостоятельно. Думаю, что вы еще не воевали, а я всю гражданскую войну в огне прошагал. Да ведь давненько это было, а воевать — дело не простое. Выходит, оба мы молодые вояки. Бойцы — тем более. Я решил на Крестцы двигаться вот этой малонаезженной просекой. Чтобы нас из лесу внезапно не расстреляли, пускаю «гребешки» вправо и влево от просеки, человек по пятнадцать. Ваша батарея будет следовать в хвосте батальона, с тыла нас прикроет один взвод. Прошу об одном: будьте каждую минуту готовы к отражению танков.
Говорил Степанов медленно, с паузами, как будто что-то еще додумывая, взвешивая, решая в уме. Он легонько придерживал Берегового за борт шинели и неотрывно смотрел в его глаза:
— Атаку начнем с рассветом. Понимаете, легче управлять будет. Бой-то первый. Никто из нас еще не обстрелян, как говорится. А в потемках как бы батальон не растерять. Если нет возражений, — на этом и порешим.
Береговой молча и с почтением согласился. Вместо нетерпения собранность и тревога овладели им. Капитан ему уже казался не картинно-красивым, а сосредоточенным и строгим.
Авангард двигался медленно. Часто появлялся генерал. Он придирчиво проверял и то, как в батальоне организовано охранение, и то, как артиллеристы будут отражать фашистские танки, и насколько надежно «прочесывается» по сторонам и впереди лес.
В Крестцы батальон вступил, действительно, на рассвете, но без единого выстрела. Бойцы увидели разбомбленные здания с геранями в окнах, какие-то воинские подразделения, услышали гудки паровозов. Никакого десанта, разумеется, здесь не было, а просто дивизия передвигалась на новое место, и это передвижение Панфилов решил использовать в учебных целях под видом боевой операции.
На следующее утро, проверяя боевой порядок частей, генерал, появившись на батарее Берегового, просто высказал похвалу:
— Молодцы, хорошо действовали.
Впервые Курганов одобрительно улыбнулся одними глазами, но, так и не сказав ни слова, ушел за генералом в другие подразделения.
Петрашко и Береговой поднялись на наблюдательный пункт, и тут Арсений объявил:
— В 14.00 будешь проводить боевые стрельбы.
Береговой ответил не сразу. Вторые сутки не давал ему покоя больной зуб. Резкий ветер пылью засыпал глаза.
— Стрельба гранатой? — как бы между прочим спросил он.
— Задачу определит командир полка.
Петрашко отвел в сторону свои синие красивые глаза, и Береговой понял — стрелять ему проклятой шрапнелью.
Легко сказать — отстреляться шрапнелью, когда первый раз в жизни по твоей команде полетят не условные, а боевые снаряды и надо будет умело и расторопно «накрыть» цель, да еще в присутствии такого командира, как Курганов!
Подполковник появился без пяти минут два. Приняв рапорт, Курганов поставил задачу:
— Ориентир два, левее 1-80. Сосна. Наблюдательный пункт противника.
И больше ни слова. Он отошел в сторону и засек время. «Спокойнее», — выстукивало в груди сердце Берегового. «Спокойнее», — властно и одобрительно светили ему синим огнем глаза Петрашко. Но вот данные готовы.
— Огонь!
После пятой шрапнели Курганов приказал:
— Стой, огонь отставить.
Потом сделал короткий разбор стрельбы.
— Отстрелялись неплохо. Но почему вы понизили уровень на 0-10, а не на 0-05, как того требуют правила стрельбы? Вам просто повезло. Огневики работали замечательно.
Береговой молчал. Зуб, о котором он забыл во время стрельбы, теперь заболел с удвоенной силой. За Берегового вступился Петрашко:
— Командир батареи поступил согласно последним дополнениям к правилам стрельб.
— Где, каким?
Береговой молча протянул Курганову тоненькую книжонку. Подполковник впился в нее глазами и покраснел:
— Молодец.
Он резко встряхнул руку Берегового и покинул наблюдательный пункт.
Панфилов, осмотрев артполк, поехал в медсанбат, который он приказал впервые по-боевому развернуть. Его встретил Желваков, и генерал поздоровался с ним, как со старым знакомым. Он не торопясь обошел операционную, палаты, жилые помещения, придирчиво и строго требуя соблюдения уставного порядка, если замечал какое-нибудь упущение. В одной из палат он встретил медицинскую сестру, которую запомнил по Алма-Ате. Сестра без смущения, с любопытством смотрела на генерала.
— Ну как, удобнее? — показал Панфилов на ее просторные сапоги.
Девушка не нашлась, что ответить, щеки ее покрылись румянцем.
— А туфли где же? — допытывался генерал.
— По вашему совету оставила дома.
— Правильно поступила, — улыбнулся Панфилов.
На кухне к нему подбежал боец:
— Дежурный по кухне, медицинская сестра Панфилова.
Генерал сухо принял рапорт, и Вале он показался далеким, чужим.
— Вольно... вольно, — опустил он руку и подошел к бойцам, которые чистили картошку.
— А как у вас?
— Хорошо, товарищ генерал. Привыкаем к боевой обстановке.
— Это за картошкой боевая обстановка?! — рассмеялся Панфилов. — Нет, бои еще впереди.
Бойцы не поддержали разговора. Генерал, заметив это, спросил:
— Невесело тут у вас... Что приуныли?
И тогда поднялся один из бойцов:
— С махоркой у нас заминка вышла, товарищ генерал. Старшина второй день держит нас без курева.
— Вот это плохо, — нахмурился Панфилов и вынул из кармана нераспечатанную пачку махорки. — Правда, виноват тут не старшина, а кое-кто повыше, но это дело поправимое.
Он поделил махорку среди бойцов и оставил себе равную долю.
— Маловато, но душу отвести хватит. Махорка будет у вас сегодня, — пообещал Панфилов и прошел с Желваковым в его палатку.
Он снял шинель, присел к столу.
— Нехорошо с махоркой у вас получилось, Николай Васильевич. Надо уметь следить за всем. Забота о бойцах — наша первая обязанность, — укоризненно заметил он Желвакову, и брови его недовольно сошлись над переносицей: ему неприятно было напоминать прописную истину этому бывалому служивому человеку. Он жестом пригласил хирурга сесть и устало закончил:
— Я сегодня, кажется, забыл поесть. Давайте пообедаем вместе.
Когда уже было убрано со стола и Панфилов собрался уезжать, Желвакова внезапно вызвали. Возвратясь, он сообщил:
— Товарищ генерал, медицинская сестра Панфилова просит разрешения обратиться к вам.
Панфилов пристально посмотрел на хирурга и раздельно произнес:
— Передайте медицинской сестре Панфиловой, что генерал занят и принять ее сейчас не может.
Он тут же покинул палатку и едва не столкнулся с дочерью. Она глядела на него широко открытыми глазами, и Иван Васильевич догадался, что дочь слышала его слова.
— Проводи меня, — тихо пригласил он.
У машины он взял ее за плечи, ласково заглянул в глаза.
— Привыкаешь?
— Давно привыкла. В медсанбате для меня теперь все родное.
— А что пишет комсомол?
— Секретарь уже воюет...
— И мы, Валюша, скоро в бой. Теперь ты пиши почаще матери: и за меня, и за себя.
— Ты сам не забывай. Я только об этом и хотела тебя попросить.
Стоял на диво ясный, солнечный день. Березы — в желтом уборе. Кое-где проступала поблекшая трава, по обочинам картофельных полей — кучки почерневшей, влажной от утренних рос ботвы.
С утра Петрашко знакомил Берегового с дивизионом. Вчера Береговой простился с батареей и отбыл согласно приказу к Курганову, который и объявил ему, что отныне Береговой — заместитель командира второго дивизиона по строевой части.
Они ехали на шестую батарею вдоль берега спокойной речушки. Дорога вилась меж густого березняка, и желтые листья, отслужив положенный им срок, срывались с веток и лениво падали на плечи, на дорогу, на тихую, молчаливую воду. В который раз Арсений вполголоса начинал: «Роняет лес багряный свой убор», но, не дочитав строфы, мечтательно умолкал, и только по широкому жесту руки можно было догадаться, как он восхищен красотой осени.
— Стоп, — неожиданно остановился он и, спрыгнув с коня, отдал поводья ординарцу. Береговой проделал то же самое.
— А ну посмотрим, как ты владеешь гранатой, — улыбнулся ему Петрашко.
Арсений вынул из чехла ручную гранату, осторожно и умело вставил запал и, широко размахнувшись, бросил ее на противоположный берег. Граната разорвалась.
Петрашко отступил назад.
— Бросай ты.
Граната Берегового, кувыркаясь, ударилась о кромку берега и скатилась в воду. Прошла минута-другая — взрыва не произошло. Он недоуменно обернулся. Арсений едва сдерживал улыбку.
— А с предохранителя ведь ты забыл снять.
Береговой быстро отстегнул противотанковую гранату, зарядил и бросил на середину реки. Взрыв — и столб воды поднялся над рекой, а на воде появились нежные белые рыбешки. Петрашко подошел к Береговому, брови его были сдвинуты. Ровно, не повышая голоса, он сказал:
— Выдержка, внимательность и спокойствие, на мой взгляд, первые качества артиллериста. А горячность... она даже при глушении рыбы мало пользы приносит.
Краска стыда проступила на лице Берегового, а Петрашко наклонился, взял ком земли и ловко бросил в стайку оглушенных рыбешек. Они мгновенно ожили и нырнули в глубину.
Молча сели командиры на коней, тронулись.
Неожиданно позади раздался топот коня. Они оглянулись. Всадник махал им. От быстрой езды он вспотел, пилотку держал в руке, видимо, не раз она слетала с его стриженой головы.
— Товарищ лейтенант, — обратился разведчик к Петрашко, — вас вместе с заместителем срочно вызывает командир полка.
— Сообщите по телефону: выехали, — ответил Петрашко разведчику, а Береговому коротко сказал: — Тронулись.
Всю дорогу они рысили, не обронив ни фразы. Петрашко не любил вслух высказывать своих предположений, тревог и догадок, когда дело касалось службы, — редкая черта характера, не каждый наделен ею. И только за километр до штаба полка, перейдя на шаг, он, как бы между прочим, обратился к Береговому:
— На батарее удобно. Она всегда в кулаке своего командира находится. Дивизионом управлять сложнее. Разбросанность какая, а все равно ты каждую батарею сам обязан нацеливать куда нужно, держать под контролем.
Курганов стоял у крыльца, рядом с ним нетерпеливо перебирали ногами подседланные кони, — командир полка куда-то собрался ехать.
— Опаздываете, опаздываете, — вместо приветствия проговорил он, вынимая какие-то бумаги из полевой сумки. Тут же, у крыльца, без лишних слов, точно и ясно он объявил Петрашко и его заместителю план погрузки полка в эшелоны, место и время, протянул Береговому приказ.
— Начальником последнего эшелона назначаетесь вы. При погрузке не исключены налеты фашистской авиации. Смотрите мне, чтобы все было в порядке. Ответите, если что. Командир дивизиона, — он кивнул на Петрашко, — со мной в головном эшелоне. Ясно?
— Ясно.
— Действуйте.
Недалеко от Крестцов, в лесу, почти у самого Ленинградского шоссе — импровизированная платформа. От нее в положенный срок спешно отходили эшелоны. Бойцы терялись в догадках, догадки — самые фантастические, настроение у всех приподнятое. Шла погрузка предпоследнего эшелона, за ним была очередь дивизиона Берегового.
Немецкие самолеты появились внезапно, но где-то из-за Крестцов тотчас в небо взмыли наши истребители. Бомбардировщики фашистов, не принимая боя, поспешно ушли на запад.
— Глядите... глядите, «мессершмитты»!
А в небе уже завязался стремительный, яростный бой. Гулкие трели пулеметов чередовались с короткими, отрывистыми хлопками пушечных выстрелов, самолеты выделывали головокружительные фигуры, моторы то ревели, то замирали.
— Вот молодец так молодец, — сказал рядом с Береговым Вася Марачков. Он неотрывно следил за ястребком, от которого Береговой тоже давно не отводил глаз. За ним только что гнался «мессер», но пилот в самую критическую минуту словно уронил свой самолет, и «мессер» проскочил над ним вперед, а советский летчик каким-то невероятным образом почти по вертикали вскинул свой ястребок снова вверх и насел на своего противника. Но в то самое мгновение, когда наш пилот выпустил длинную пулеметную очередь по «мессеру» и тот сразу рухнул и исчез за кромкой леса, над ястребком, неведомо откуда появились два фашистских самолета, и стремительное запоздалое пике не спасло его: три пушечных выстрела, пулеметная очередь, и ястребок, теряя высоту, пошел к земле.
Спустя минуту над тем местом, где упали самолеты, появился новый ястребок. Он долго кружил, будто выискивая что-то, потом ушел. Наступила тишина.
— Пойдемте на шоссе, — проговорил Береговой, обращаясь к Марачкову, и голос его сорвался.
— Зачем?
— Помочь надо...
— Помочь... обязательно помогите. Времени до погрузки у вас достаточно, успеете.
Эти слова на ходу бросил батальонный комиссар со светлыми волосами — фуражку он держал в руке. За ним спешил стройный, щеголевато одетый старший лейтенант. Не оглядываясь, он кому-то крикнул:
— Коней!
На шоссе Марачков резонно заметил:
— Помочь надо, но трудно самолет отыскать среди этого леса, упал он километрах в пяти-шести отсюда, не ближе.
Береговой молча согласился с начальником штаба. В томительном, тягостном бездействии ходили они по шоссе. Редкие автомашины на ураганной скорости проносились мимо них: шоферы не то спешили по делу, не то просто отводили душу — ни перекрестков тебе, ни регулировщиков, каменная гладь, гони с закрытыми глазами.
— Да ты не плачь... Все сделаем, — донесся вдруг голос откуда-то из чащи леса, и оттуда по едва приметной тропинке на шоссе выехали ездовые, а за ними на неоседланной лошади мальчонка лет четырнадцати, босой, с чумазым, заплаканным лицом.
— Товарищ младший лейтенант, — обратился к Береговому Печерин, — парень вот прискакал. Ищет начальство. Летчик, говорит, раненый умирает в их селе. Помочь надо. — В голосе Печерина были и тревога за судьбу летчика, и отцовское участие к горю мальчика.
— Он так просил, он скорее просил, — преодолевая всхлипывания, требовательно торопил паренек, — я дорогу буду показывать.
— Давайте побыстрее санинструктора, — обратился Береговой к Марачкову, — остановим сейчас какую-нибудь машину.
— Только скоро надо, товарищ начальник! — крикнул с облегчением паренек: он теперь поверил, что военные действительно помогут.
— Сейчас поедем, не хнычь, Ваня, — улыбнулся Береговой и вышел на середину шоссе.
— Не Ваня, а Семен, — поправил его паренек.
Шли минуты и, как на зло, не показывалось ни одной автомашины. Наконец появились сразу два грузовика, рев моторов слился с ревом непрерывного сигнала, когда шоферы заметили бойцов. Чуть не налетев на них, грузовики пронеслись мимо. И снова — ожидание. На дальнем гребне появилась новая машина. Береговой приказал ездовым перегородить живой цепью дорогу и сам стал в центре.
Черная эмка, тревожно сигналя, остановилась, и тотчас из дверцы показалась голова в генеральской фуражке. От неожиданности Береговой оробел, но твердо сказал:
— Товарищ генерал, сбит наш самолет, летчик тяжело ранен, необходимо срочно оказать помощь.
— Далеко ехать?
— Версты четыре, не более, — с готовностью ответил мальчонка, вплотную подъехав к генералу. Тот вскинул на него добрые, но очень усталые глаза, потом вынул часы, досадливо нахмурил брови:
— Садитесь, через тридцать минут машина должна быть здесь.
По зыбкой, влажной дороге, которой, казалось, не будет конца, пробиралась эмка. Впереди рысил Семен и на нетерпеливые вопросы Берегового «скоро ли?», не оглядываясь, отвечал ободряюще:
— Скор... скоро... вон за тем поворотом.
Эмка стонала, скрипела на колдобинах, разбитые стекла жалобно дребезжали.
— Где это ты так уходил ее, сердешную? — спросил шофера Береговой.
— Повози моего генерала — сам без головы останешься. Где немцы, там и он. Вчера вечером у Пушгор еле проскочили. Пулеметные метины, — кивнул он на разбитое стекло...
До села им не удалось доехать. На очередном повороте эмке преградила путь подвода, окруженная толпой колхозников.
— Вон он... вон он! — закричал Семен и спрыгнул с лошади.
Береговой торопливо подбежал к подводе. Женщины молча расступились. На перинах и подушках лежал пилот с закрытыми глазами.
— Товарищ лейтенант, как вы себя чувствуете? — тихо спросил Береговой.
— Чувствую... — четко выговорил раненый, — везите потише.
— Сейчас сделаем перевязку, перенесем в машину. Вам легче будет.
И только теперь, словно что-то поняв, летчик открыл глаза, чистые, синие:
— Шея и спина горят.
Пока санинструктор бинтовал раны, пилот молча страдал от боли, кровь отлила от лица, нос заострился. Молчал он и тогда, когда переносили его в машину и укладывали.
— С трудом мы его разыскали, — вполголоса тем временем рассказывал Береговому коренастый чернобородый старик, — кажись, вот тут упал, да пойди найди: лес, болота, чаща. И вот слышу я — вроде выстрел, потом еще три. Бабенки мои испугались, а я говорю: «Это он зовет нас к себе, место, значит, обозначает». Так вот и отыскали, совсем плохой был, а вот поди — воля, она все может сделать, коли ты настоящий человек. Сберегите уж вы его, такие и на войне, и на миру первые.
— Спасибо. Обязательно сбережем, — попрощался Береговой со словоохотливым стариком.
На шоссе машину обступили плотным кольцом бойцы и командиры. Генерал склонился над раненым, всмотрелся в молодое и теперь уже тронутое страданием лицо.
— Ну, ты еще покажешь им кузькину мать, лейтенант.
Не открывая глаз, лейтенант осторожно прижал рукой большую планшетку и неожиданно звучно проговорил:
— Оружие и оперативные документы при мне, самолет охраняют колхозники.
— Трогай! — приказал генерал шоферу и захлопнул дверцу...
— Вот оно значит как: ранен-то ранен, а «оружие и документы при мне», — сосредоточенным взглядом обвел всех Соколов, когда машина генерала нырнула в крутой овраг и шум ее мотора замер...
Уже в теплушке, лежа на мерно подрагивающих нарах, Береговой сказал Васе Марачкову:
— Соколова, по-моему, надо поставить командиром орудия.
— Правильно. Толковый парень.
Эшелоны разгрузились на станции Волоколамск и расположились в окрестностях города задолго до рассвета. Панфилов был в Ставке. Вернулся из Москвы под утро и приказал вызвать командиров частей. Встретил их генерал в ярко освещенной и просторной комнате, с каждым поздоровался за руку, сразу приступил к делу.
— Самое важное в моем разговоре с вами, товарищи командиры, это — Москва. Главное командование поставило перед нашей дивизией задачу — сломить наступление немецко-фашистских войск на одном из трудных направлений — на Волоколамском направлении.
При этих словах он пытливо посмотрел на присутствующих. Курганов встретился взглядом с Панфиловым и подался к нему, словно хотел что-то сказать, но так и замер, не проронив ни слова. Батальонный комиссар Петр Логвиненко стоял бледный, настороженный и нервно тискал в руках планшетку. Начальник штаба дивизии Серебряков, посвященный ранее в дело, привычно разворачивал оперативную карту на большом столе.
Генерал потер лоб, лицо его приняло сосредоточенное и решительное выражение.
— Так вот, товарищи. Надо нам встретить немцев крепким контрударом. Бить придется их при открытых флангах. Защищаем, вот смотрите на карту, не по уставу широкую полосу.
— Трудновато будет, — глухо отозвался Курганов после короткой паузы.
— Нелегко, — просто ответил генерал. — Но бить врага надо, и мы будем бить.
— Я не к тому, — заторопился Курганов, что с ним случалось очень редко. — Маловато артиллерии у нас.
— Вот я и решил. Головному стрелковому полку оборонять шоссе и железную дорогу. Думаю, я не ошибусь, если скажу, что здесь враг будет наносить главный удар. Помимо дивизиона давайте усилим этот полк еще одной батареей. Вы согласны?
— Пожалуй, правильно.
— А с флангами как быть, товарищ генерал? — спросил комиссар, тщательно нанося на карту боевой порядок своих подразделений.
— Фланги должны быть наглухо прикрыты системой пулеметного огня, — пояснил за генерала Серебряков.
— Верно, Иван Иванович, верно. Поручаю каждому из вас лично установить пулеметы на флангах. А потом... Случится какому-нибудь подразделению оказаться в кольце — оно обязано драться самостоятельно и любой ценой пробиться к своим. Этому способу боя многие из нас обучены в годы гражданской войны. Будем умело действовать сейчас, бойцы нас не подведут. В дивизии народ вы сами знаете какой.
Вынув портсигар, Панфилов закурил и долго смотрел на спичку, не гася ее. Потом спросил у Курганова:
— Как у вас кони?
Странный вопрос, подумал Курганов и глухо обронил:
— В порядке, товарищ генерал.
— Смотрите. Маневрировать нам придется часто, внезапно перебрасывать батареи с одного участка боя на другой... Да, кстати, — обратился он к начальнику штаба, — отныне на каждый день боя давайте командирам частей запасные пункты нашего расположения. Какая бы обстановка ни сложилась в ходе боя, каждый командир, каждый боец должен всегда знать, куда ему надо пробиваться, чтобы найти своих.
Он вынул часы, покачал головой:
— Время не ждет. Если нет вопросов — по местам. В течение дня произвести рекогносцировку своих участков и к вечеру занять боевой порядок.
Панфилов положил раскуренную папироску в пепельницу, закинул руки за спину.
— Пожалуй, все, — медленно проговорил он.
Батальонный комиссар Петр Логвиненко порывисто подошел к нему,горячо спросил:
— Товарищ генерал, Москва... это серьезно?
— Да, — твердо ответил Панфилов, — и снова помедлил. — И я заверил Ставку, что наша дивизия оправдает доверие.
Почти никто из артиллеристов до войны не бывал в центральной полосе России и знал о ней лишь по рассказам, газетам, кинофильмам.
Сейчас сюда вступил октябрь. Дороги были влажны и липки от утренних морозцев, но трава по обочинам стояла сочная и по-весеннему зеленая. Зато покрылись щедрым багрянцем деревья. Березовые рощи казались сквозными и легкими. Тонкие оранжевато-золотистые кроны их были словно врезаны в ясную синеву неба.
Дивизион, стороной обойдя Волоколамск, медленно двигался на запад. Придерживая коня, Петрашко по карте сверял правильность маршрута и, как бы убеждая, шептал: «Правильно держим путь».
Береговой не выдержал, окликнул встречного крестьянина:
— Как проехать на село Ильинское?
— А так вот и поезжайте: до Щекина, потом направо — на Михайловку, за Михайловской будет еще одно Щекино, помене первого, а там и Ильинское обозначится.
— Далеко ли?
— Далеконько, верст семь будет, — махнул в знак окончания разговора крестьянин и тронул серенького конька.
Арсений снова склонился над картой и недоуменно покачал головой. Береговой понял его. Часто приходилось им пересекать необозримые просторы Казахстана, и не раз слышали они успокоительный ответ на вопрос: «Далеко ли до такого-то аула?» — «Зачем далеко, очень даже близко, километров тридцать-сорок...» С этими словами словоохотливыи казах в роскошном лисьем малахае и высоких, с широкими раструбами, етыках* выводил вашу лошадь на едва приметную тропу, которая убегала в матово-стальную степь, и долго стоял, глядя вам вслед. Он стоял, а лиловая сопка постепенно скрывала его от ваших глаз... А тут семь километров — и далеко...
Въехали в Щекино, в то, что «помене первого». Навстречу дивизиону двигалась странная колесница. Сильный, доброй породы вороной жеребец с усилием тянул телегу, доверху наполненную хозяйским скарбом. Чего только в ней не было — пуховые перины и железные лопаты, детская люлька и ведерный, красной меди самовар, самотканые ковровые дорожки. Поверх всего добра сидела плотная краснощекая женщина. Она едва управляла конем из-за тяжелой шубы, надетой поверх пальто. В пристяжных у воронка важно вышагивала бурая, с огромным выменем корова. Позади телеги на веревке тянулась материнской масти телка, сбоку бежала кудлатая, в белых пятнах собака.
Поравнявшись с батарейцами, женщина натянула вожжи, спрыгнула с воза и хозяйской походкой подошла к Петрашко.
— Ты старшой?
— Я, — смущенно, как всегда, улыбнулся Арсений.
— Откуда будете?
Бойцы и командиры с нескрываемым любопытством рассматривали эту энергичную женщину, ее странную колымагу. Прежде чем кто-либо успел ответить на ее вопрос, женщина требовательно продолжала:
— Да не играйте в секреты, все, чай, одной власти... Откуда?
Бойцы притихли, поглядывая то на женщину, то на своего командира.
— Издалека, любезная... Про Азию слышала? — неопределенно протянул Арсений.
— Как не слыхать, слыхала. Земля-то у вас, помимо хлопка, что родить может?.. Да ты не строй мне улыбочки, прибереги для другой. Я вас про дело спрашиваю. Всем колхозом поднялись мы.
— А сама-то ты кто будешь? — прервал Арсений женщину, прилаживаясь к ее тону.
— Бригадир я... Всех отправили. Своих нагоняю.
Женщина нахмурила густые русые брови: тяжело, видно, было ей расставаться с родными местами, нетерпеливо поправила ворот шубы.
— Так, говорите, можно и хлебопашеством в вашей Азии заниматься?
— Вам и не снилось, какие хлеба выращивают у нас колхозы, — уже серьезно, с затаенной гордостью успокоил женщину Петрашко и тронул шпорами лошадь.
Женщина взобралась на свой воз и с вышины приветливо помахала рукой.
— Бейте фашиста, хорошенько его, гада, бейте! А хлебушка народ вам вырастит вволю. Земля-то наша родная, кругом она хороша, выходит!
Береговой и Арсений ехали бок о бок. Молчали.
— Нелегко им с места подниматься, — прервал молчание Береговой, — нелегко.
— Да-а-а. Вот она, война, — глубоко вздохнул Петрашко, отвечая, должно быть, своим мыслям.
В село Ильинское дивизион прибыл к вечеру. Главная улица тянулась вдоль пологого правого берега тихой речушки. На широкой площади высилась над домами и деревьями трехглавая церковь. За рекой чернели огороды, за огородами — лес. Позади деревьев пламенел закат. На площади и на улицах безлюдно, хотя в селе и вокруг него расположился целый стрелковый полк, которому придан дивизион.
«Переезды и марши — позади. Теперь, кажется, мы действительно выдвинулись на линию фронта. Может быть, сегодня ночью прозвучит сигнал боевой тревоги и мы вступим в бой.
Но как... как начнется этот бой? Какие они, эти фашисты? И как мы, совсем еще неопытные воины, будем драться с ними не на жизнь, а на смерть?» — так думал Береговой, возвращаясь в штаб дивизиона после размещения батарей.
В штабе сидели Курганов и командир пехотного полка. Потирая лысеющую голову ладонью, пехотинец делился впечатлениями от рекогносцировки.
— Не знаю, как вас, артиллеристов, а меня такой рубеж мало устраивает. Ни обещанных окопов, ни траншей. Короче — хорошо подготовленного оборонительного рубежа нет.
— Не будем отчаиваться, товарищ майор, — возражал Курганов. — Возведем свой, а «подготовленный» используем как ложный.
— Возведем! — досадливо морщился майор. — Противник едва ли предоставит нам такую возможность. — Майор говорил так, словно находился на очередных учениях, а не на фронте, и это раздражало Курганова.
— У фашистов об этом я не собираюсь справляться...
— Погодите, — прервал Курганова майор, — новый оборонительный рубеж я уже строю. Давайте подумаем о координации сил и действий.
Командиры полков склонились над «стотысячкой», долго и упорно штурмовали ее. Табачный дым плотными тучками уходил по комнате; на столе, возле карты, росла горка окурков. Около полуночи майор поднялся и ушел. Со стола убрали окурки, и на месте «стотысячки» появилась карта двадцатипятитысячного масштаба — умное оружие артиллериста. Она, как скатерть, накрыла весь стол и радовала глаз четкими и важными подробностями обозначенной на ней местности.
— Глядите, — обратился подполковник к Петрашко, — стрелковому полку дано оборонять пятнадцать километров по фронту, а дивизии — почти пятьдесят. На левом фланге — шоссе. А здесь — проселки, овраги, леса. Панфилов предугадывает правильно: именно по шоссе немцы будут пытаться нанести основной удар. Там у нас первый дивизион.
Подполковник умолк и взглянул на Ляховского, как бы спрашивая у него совета, и тот, угадав мысль Курганова, убежденно сказал:
— Одного дивизиона мало.
— В Ильинской оставите две пушечные батареи, — уже тоном приказа продолжал Курганов, обращаясь к Петрашко, — поручите их заместителю, а сами с шестой гаубичной без промедления отправляйтесь на левый фланг... Если потеряете хоть одно орудие — голову снесу!
Так грубо Курганов еще не разговаривал ни с кем, тем более с командиром дивизиона.
Петрашко решительно запахивает шарф; и в полной, внезапно наступившей тишине, ровно и приглушенно, но с удивительной ясностью звучит его голос:
— Товарищ подполковник, голова у меня одна, и ее надо поберечь.
И, прежде чем комиссар полка успевает спокойной репликой разрядить обстановку, под окнами раздается неторопливый конский топот. А там, где только что стоял Петрашко, темнеет влажный след сапог...
К Береговому подходит Марачков и незаметно подает записку. Тот украдкой читает: «Угости нашего Старика тем поросенком. Сегодня у него день рождения. Арсений».
Прежде чем уйти с шестой батареей на юг, Петрашко долго наставлял Берегового, как и что сделать в его отсутствие, дал «по секрету» и «на всякий случай» свои аварийные, как он выразился, волны и позывные рации: «Теперь, на фронте, мало ли что может произойти». Огненно-рыжей масти, медлительный и неповоротливый его конь, не шелохнувшись, покорно стоял рядом со своим хозяином. Берегового постоянно раздражало это не в меру флегматичное, вялое животное. Такой ли конь нужен командиру дивизиона! Старая корова, а не строевая лошадь. Не раз, недоумевая, высказывал он свое возмущение Петрашко по поводу его непонятной приверженности к этому рыжему мерину. Но командир дивизиона с улыбкой старшего и дальше видящего человека неизменно отвечал:
— Добрая скотиняка. Не растрясет, не зашибет, не взбесится.
— Что верно, то верно. Твой мерин о рыси и понятия не имеет.
— Зато при случае может в орудийной упряжке заменить корня.
Дмитрий Береговой с ненавистью посмотрел на мерина, который не повел даже ухом, когда Арсений вскинул свое плотное тело на седло.
— Главное, информируй меня о малейших изменениях в обстановке, батареи держи в кулаке, — уже отъехав, предупредил Петрашко заместителя и безуспешно попробовал шпорами прибавить резвости своей «скотиняке».
Береговой смотрел ему вслед, не предполагая, что они расстаются навсегда.
— На наблюдательный? — обратился к Береговому начальник штаба Марачков.
— Поезжайте один, я загляну на четвертую батарею.
Батарея сегодня расположена повзводно. Второй взвод — на закрытой огневой позиции. Орудия первого взвода несли противотанковую службу. Миновав реку, околицу села, Береговой свернул к орудию Соколова. Где оно? Вчера оно стояло на задах огорода, за пустым сараем. Прошлой ночью Береговой вместе с командиром взвода лазил по этим местам.
— Товарищ младший лейтенант, — окликнул его кто-то, — первое орудие занимается подготовкой, занятия проводит командир взвода Макатаев.
Низкорослый и коренастый, на коротких кривых ногах, Макатаев стоял не шелохнувшись, и его степные узкие глаза горели лукавым огоньком самодовольства. За ним — высоченный и нескладный Соколов, не в силах скрыть торжества, широко и откровенно улыбался. Молча Береговой принял рапорт, молча пожал руку. Ничего не скажешь: орудие замаскировано отлично.
Возле орудия, прикрытого сверху маскировочной сетью, строго по-уставному застыл орудийный расчет. На лицах бойцов — усталость и сосредоточенность. Начищенное орудие тускло поблескивало свежей смазкой. Горкой лежали не учебные, а настоящие боевые снаряды. Остро пахло сырой землей. В перекур, продолжая, видимо, старый разговор, Соколов возбужденно доказывал:
— А вот такой случай. Выскочили вон из-за того бугра немецкие танки, а мы орудия не успели развернуть. Думаешь, я хорониться буду? Да я на них с кулаками пойду и тебя идти заставлю.
Вторую неделю Соколов командовал орудием. Он пытлив, сообразителен, быстр на решения, по-командирски волевой, но еще совсем по-мальчишески азартен и наивен. Ему возразил заряжающий Забара, немногословный, сдержанный алтаец:
— Вы, товарищ старшина, как в кино рассуждаете. Наших людей беречь надо. Вон какой ориентир соорудили, к примеру, — Забара протянул руку в сторону элеватора. Элеватор, белый и на расстоянии легкий, высоко поднялся над оранжевыми деревьями. Его-то и обозначили одним из своих ориентиров огневики. — Так вот и его жалко будет сшибать, ежели немцы там свой наблюдательный пункт устроят. А уж людей...
— Ну, конечно, ты будешь жалеть элеватор, а фашисты тем временем сюда прорвутся, — проговорил с нескрываемой желчью Соколов и вызывающе взглянул на Забару.
— Бить я их буду... еще как бить, — с внутренней силой отозвался заряжающий, — да только жалко до слез народное добро... создавали, строили... Сколько богатства накопили, не перечтешь, и — на тебе! — разрушай все это. Подумать и то больно.
Забара умолк и жадно, редкими глубокими затяжками докурил самокрутку. Соколов пристально и настороженно смотрел на заряжающего, он уже согласился с доводами своего противника, и только выжидал момента, чтобы бурно высказать это. А тот неторопливо погасил окурок о каблук сапога и, не отрывая глаз от загоревшегося в закатных лучах элеватора, с еще большей силой продолжал:
— Трудно даже выговаривать такие слова об истреблении богатств наших, чтоб они не достались фашистам... Нелегко... После победы-то снова надо будет собственными руками обстраиваться.
— Помогать будут, — неожиданно вставил Макатаев и потрепал заряжающего по плечу.
— Кто помогать будет?.. англичане да американцы, что ли? — усмехнулся Забара. — Держи карман шире!..
— Ты совсем не так меня понял... совсем неправильно, — волнуясь, оправдывался Макатаев и вскочил на ноги. Он говорил с резким акцентом. — Мы сами друг другу помогать будем. Скот, медь, хлопок... много хлеба Родине давать будет Казахстан.
Макатаеву явно недоставало слов для ясного выражения своих мыслей, он еще больше волновался, жестикулировал и, словно оправдываясь, заключил:
— Правильно я говорю?
— Ой, как еще правильно, — восхищенно вставил Соколов, а Забара поглядел на него ласковым, отцовским взглядом:
— Вот она — наша силушка, и никому ее не переломить. — Забара помолчал и тяжело вздохнул, словно на его душе лежала большая забота.
— Что это вы сегодня невеселы? — спросил Береговой заряжающего.
— Положение, выходит, нелегкое, — охотно объяснил тот. — Не напрасно же нас поставили защищать Москву. Значит, надеются на нас москвичи. Тут уж надо постоять.
— И постоим! — возбужденно подтвердил Соколов.
Макатаев, не уловив смысла, заложенного в слове «постоим», решительно возразил:
— Зачем стоять?.. Бить надо, скорее уничтожить фашистов надо. Почему мешают честным людям жить? — гневно выкрикивал он. — Я агроном, ученый. Мне надо бесполивной рис создавать. Все это мне — казаху — дала Советская власть, партия... Москва... а фашисты снова меня батраком хотят сделать! — задыхаясь, торопился он высказать все, что накипело у него на сердце, и вдруг наскочил на Забару, который попытался что-то оказать: — А тебе... тебе что надо?
— Мне многое надо, — обстоятельно и спокойно ответил Забара. — Я хочу жить... Я хочу работать, да так работать, чтобы наш колхоз «Светлый ключ» весь был в садах, чтобы открылось в нашем колхозе свое музыкальное училище и дочка моя стала певицей!.. А теперь перво-наперво я хочу... ох, как хочу победить врагов нашей земли...
Забара дышал редко, глубоко, и когда произносил последние слова, его ладони сжались в тяжелые кулаки.
— Вот это и называется, — постоять за правду, — неожиданно заключил он, не обращаясь ни к кому, но Макатаев сейчас хорошо его понял. Виноватая и в то же время счастливая улыбка появилась на его губах.
Попрощавшись с огневиками, Береговой уехал на наблюдательный пункт. На наблюдательном пункте — строгий порядок: на местах стереотруба, буссоль, дивизионный планшет... От этого порядка за версту несло совсем небоевой обстановкой. На отрытой в стенке окопа полочке разложены ручные и противотанковые гранаты. К командирам батарей и к штабу дивизиона протянуты провода. То и дело дежурные телефонисты, не скрывая удовольствия, вполголоса перекликались:
— Весна... весна. Проверка...
— Проверка, Сокол...
— Ленинград слушает...
Марачков встретил Берегового, потирая ладони. Ему очень нравились деловитость и серьезность, царившие на наблюдательном пункте.
— Вы знаете, — пояснил он Береговому, — отсюда можно даже до штаба дивизии дозвониться.
— А с пехотным полком связались?
— Вам кого вызвать? — ответил за начальника штаба телефонист.
Береговой улыбнулся телефонисту, сел за стереотрубу и, прильнув к окулярам, начал сверять правильность углов между ориентирами.
В сумерках ориентиры едва различимы. В сплошную темную полосу слились деревья на «вражеской опушке», синевато-стальными холмами высились стога сена за оврагом, на небольшом лугу. И сколько видел глаз — всюду было безлюдно. Наблюдательный пункт, врытый глубоко в землю посреди огорода, казался Береговому одиноким и всеми забытым уголком, где неведомо зачем сидели люди, подбадривавшие друг-друга случайными репликами.
— А знаете, — наклонился к Береговому Марачков, — тут, в пятидесяти метрах от нас, обосновались минометчики.
— Какие минометчики?... Их наблюдатели, что ли?
— Да нет. Батальонные минометы поставила пехота.
— Скверно, — притворно насупился Береговой, — начнется бой — они нас с первого выстрела демаскируют.
— Наблюдательный пункт не сможет работать, и батареи наши будут молчать, — поддакнул начальник штаба, хотя ему, как и Береговому, было приятно в эту минуту сознавать, что рядом, в каких-нибудь сорока шагах от них, притаились на пустынном, сыром и черном огороде боевые товарищи.
— Ловко ж они запрятались, — чтобы прервать паузу, восхитился Береговой минометчиками, — пробираясь сюда, я их не заметил.
— Хорошо закопались, — одобрительно, в тон ему отозвался Василий Марачков и, помолчав, добавил: — Пора в штаб: документацию отработать надо.
— Да, поехали. Здесь оставьте начальника разведки. А начальнику связи отдайте распоряжение связать наблюдательный пункт с орудиями, выставленными на противотанковые позиции.
Береговой уступил разведчику место у стереотрубы и протиснулся в узкий проход вслед за Марачковым.
Третьи сутки глядели артиллеристы на запад, откуда должны были появиться немцы. Даже гром отдаленной артиллерийской канонады не доносится до них. Редко-редко пролетал «мессер» или плавно, с прерывистым ревом плыли «бомбачи» на Москву.
В который раз принялся Береговой выверять ориентиры, реперы, плановые и внеплановые огни. И вдруг замер у стереотрубы. Там, где дорога как бы надвое располосовала березовую рощу, он увидел: всадники, по четыре в ряд, медленным шагом двигались на него. Впереди всадников — тачанка, какие встречаются только в кинокартинах да в рассказах о героях гражданской войны. Легкие светло-серые кони, точно три крылатых лебедя неторопко катили тачанку, на которой торчал станковый пулемет. Впереди сидел человек в черной бурке, за его спиной — три военных.
Все наблюдательные, все штабы, все ячейки в телефоны и просто в голос зашумели:
— Что за движение?
— Видишь, орудия тянут за всадниками...
— Хлопцы, наконец немцы, готовься к потехе.
— Едут, как на парад.
— Впереди на тачанке вроде Чапая...
— Полыхнет он сейчас...
— Стой, да это ж наши, свои... Обмундирование нашенское.
— Свои!.. Свои!..
— Быть наготове...
— Есть быть наготове!
«Уж не из окружения ли?» — мелькнула в голове Берегового мысль. Но конная колонна, предводительствуемая тачанкой, разрослась в целую воинскую часть, а хвоста еще не было видно.
Тачанка на рысях скатилась с бугра и медленно, направляясь прямо на артиллеристов, начала взбираться на гору. Когда она поравнялась с наблюдательным пунктом, Береговой выскочил из укрытия и скомандовал:
— Стой!
Лихой повозочный стремительно натянул вожжи, а остальные не менее стремительно вскинули на Берегового три автомата, быстро озираясь по сторонам. Но тут же ликующий возглас «свой!» вырвался из груди человека, на плечах которого орлиными крыльями топорщилась бурка. Рассыпавшиеся было в боевую цепь конники вновь приняли походный порядок и двинулись к селу.
Всего этого Береговой не увидел. Он безнадежно пытался высвободиться из железных объятий, в которые заключил его стремительный человек в косматой бурке.
— Да ты ж пойми... пойми, — кричал он Береговому в лицо, не размыкая рук, — как это здорово — свои, советские!.. Два месяца не бачили.
Он говорил на каком-то странном, но приятном жаргоне, одинаково правильно произнося и русские, и украинские слова.
Наконец он отпустил Берегового и торопливо, как старый друг, стал пожимать руки сбежавшимся бойцам и командирам. Распознав в Береговом старшего, человек в бурке обнял его за плечи:
— Ходим, ходим до твоей хаты. Немцев сегодня не жди... Это тебе говорит капитан Орлов — начальник разведки летучей группы казаков генерала Доватора*, — слыхал про нашего батьку?
На груди капитана, когда он взмахивал руками и бурка расходилась, поблескивал орден Красного Знамени.
— Сразу тебе скажу, — засмеялся капитан, когда они, войдя в дом и сняв шинели, уселись за стол, — гарный ты парубок и не слухай тих, кто про фашистов страху тоби балакает. Бандиты — тут и вся их утроба. Офицеры ночью со страху глушат вонючий шнапс, солдаты ракеты пуляют.
Орлов единым махом выпил стакан водки, смачно крякнул и с нескрываемым наслаждением раскусил соленый, не потерявший свежести огурец:
— Да чего ж сладки огурки!
Капитан отодвинул наставленные перед ним его старшиной консервные банки с яркими красивыми этикетками, пачки печенья и сигарет с изображением каких-то замков и минаретов.
— Одна видимость. На Кубани у нас свиньи не станут жрать это барахло. И скажи, что за люди: ни в чем у них души нет... Дай-ка мне махорки. — Он соорудил чудовищных размеров самокрутку и так затянулся, что у Берегового дыхание перехватило. Орлов смежил веки и мечтательно проговорил:
— Ой же, до чего ж хорошо!.. Да... так вот я тебе толкую — трусы они первостатейные. Порубали мы их немало. — Тут капитан сделал паузу, оглядел артиллеристов недоверчивым быстрым взглядом и, словно уловив на их лицах тень сомнения, резко повернулся к двери и крикнул: — Сашка, а ну принеси той заветный мешок!
Сашка — старшина лет под тридцать пять, с традиционными кавалерийскими усами и точными размеренными движениями — вынырнул словно из-под земли и протянул уже развязанный обычный вещевой солдатский мешок. На стол со звоном посыпались ордена, медали, кресты... снова кресты и какие-то фигурные железки, то отливающие серебром, то поблескивающие белой эмалью.
— Вот, — с гордостью поглядел на Берегового Орлов, — и учти: тут только обер-офицеры да генералы... Собери этот металлолом, — уже спокойно приказал он старшине.
И вдруг на глазах у Берегового с Орловым произошла разительная перемена. Улетучилась его веселая кавалерийская беспечность и самоуверенность, а после второго стакана глаза его приобрели неправдоподобно черный оттенок. «Хмелеет, — подумал Береговой. — Ну что ж, сегодня он имеет на это право — два месяца был в пекле у черта». Между тем капитан придвинулся к нему вплотную и доверительно зашептал:
— Как ты думаешь, что со мной зробит Доватор? Парадный мундир его немцам ни за что подарил я. — Он со стоном охватил ладонями свою курчавую голову и сокрушенно умолк, потом резко крикнул: — Сашка, а ну подь сюда!
Старшина мгновенно появился в комнате и, сразу поняв, что от него потребует капитан, вытянулся в струнку; как-то странно побледнели его щеки у самых глазниц.
— А ну выложи мне еще разок, как ты мундир генерала провоевал?
Должно быть, не в первый раз старшина докладывал своем капитану о том, как, пробиваясь на свою землю, он напоролся на засаду, как немцы в упор из пушки расстреляли его грузовик, как он с каким-то Семенчуком бился с ними, потом тянул на своих плечах раненого товарища, а чемодан с мундиром остался под сиденьем в машине и, должно быть, сгорел.
— Сгорел... сгорел. Ту сказку про белого бычка я уже от тебя слыхал, — разгневался Орлов, — ты пепел мне подай, я сразу распознаю, тот он или нет, да и тогда с содроганием сердца поеду на доклад к батьке, а тебя выставлю вперед.
Старшина молчал и не отводил от лица капитана умных серых глаз.
— Там теперь вой стоит: Доватора убили! Вот его парадный мундир! Получайте, отважные оберы и унтеры, кресты чистого железа... Вперед, непобедимые фрицы! Вот что нам скажет с тобой батька, когда узнает, как мы «сберегли» его мундир. Да расстрелять нас мало за такое дело! — тяжело вздохнул Орлов и убежденно докончил: — Так он и сделает.
— Никак нет, — твердо запротестовал старшина, — они прикажут представить неопровержимые доказательства.
— Побереги свои ученые речи до встречи с генералом, — оборвал старшину Орлов, — иди готовь тачанку. Пора в дорогу.
С уходом старшины капитан утратил украинский говор, стал суше, официальней.
— Не кому-нибудь, а мне поручил генерал сберечь его мундир. И уж кто, как не Сашка, мог это выполнить по всем статьям, а вот поди ж ты, — словно оправдывался перед артиллеристами Орлов, накинув на плечи бурку. — Везу ему пять мундиров со всеми регалиями, да только ж немецкие они. Одна надежда на корпусного. Весь его штаб захватил при исполнении служебных обязанностей, до машинисток включительно.
По всему видно, что капитан был уже весь во власти своих забот. На прощание он сказал Береговому:
— Ну, бывай здоров, может, и доведется знакомство продолжить. На войне это часто случается. А про немцев разговор запомни. Правду говорил. Будет у тебя с первого боя дисциплина и организованность, — видимо, словами Доватора закончил он, — никакие фашисты тебя не одолеют.
Они вышли на крыльцо. У ворот стояла тачанка. От лошадей тянуло запахом пережеванного овса, кожей и порохом. Двор был наполнен верховыми, среди которых растворились артиллеристы-управленцы. Особенно много собралось их вокруг белобрысого, с кубанкой на затылке кавалериста, который расторопно подтягивал подпруги и, захлебываясь, доканчивал какой-то увлекательный рассказ:
— И прошу запомнить, дорогие товарищи сержанты и бойцы, все эти доподлинные боевые действия прославленный генерал Доватор, а для нас ридный батька, совершает на тачанке-кубанке, за что его даже хвашисты прозвали Чапаем. Но это не совсем так. У Чапая, как это явственно показано в знаменитой кинокартине, на тачанке был один пулемет, а у нашего батьки — три. Так-то, фронтовички-необстрелки. Бувайте здоровы и бейте фашистов по-нашенски. А мы скоро к вам будем.
С седла он продолжал сыпать такой изысканной скороговоркой, что Орлов не удержался — весело прикрикнул:
— Семенчук, я когда-нибудь отучу тебя выбалтывать военную тайну или нет?
— Никакой военной тайны, товарищ капитан. Передача боевого опыта в государственных интересах неопытным товарищам по оружию, — сорвался с баса белобрысый казак и, не оглядываясь на восхищенных бойцов, лихо подал своего коня вперед...
Дом, где разместился штаб дивизиона, состоял из двух комнат. Первая — маленькая, наполовину занята огромной русской печью, в которой можно сразу напечь хлеба, пирогов и ватрушек на целую неделю. Помимо прочих указаний Петрашко перед своим отъездом приказал старшине зажарить в этой печке поросенка и не просто зажарить, а круто нафаршировать его гречневой крупой, свежим луком, салом и начинить злым красным перцем.
— Завтра-послезавтра начнут выдавать водочный паек. Придет к нам Старик, угостить надо по-хорошему — день рождения у него скоро, — покашливая, говорил Арсений и кутал шею в цветной домашний шарф: он вторые сутки маялся с простуженным горлом.
Другая комната — просторная, светлая, в шесть окон. Сейчас она была погружена в сумрак. Самодельный светильник едва освещал широкий стол. На столе — оперативные карты, планшет, хордоугломеры, измерители, цветные карандаши. Топографы и разведчики с увлечением вычерчивали на картах расположение стрелковых подразделений, огневые позиции и наблюдательные пункты. Здесь же находились командиры и комиссары батарей, которых Курганов приказал Береговому собрать. Он должен был быть с минуты на минуту. Всеми владело радостное, праздничное настроение.
В центре внимания — разведчик Шингарев, высокий смуглый боец, шутник и балагур. Недавно он участвовал в одной разведоперации и отличился: метко и вовремя брошенной гранатой уничтожил трех фашистов, которые чуть было не отрезали отход нашему летучему отряду. Шингарев сидел на почетном месте и едва успевал отвечать на вопросы. Правая ладонь у него перевязана: вражеская пуля чиркнула по ребру ладони разведчика в тот момент, когда он метнул гранату. Шингарев вырос в глазах у всех необыкновенно, и каждый оказывал ему сейчас особое внимание. От этого внезапно свалившегося на него почета Шингарев чувствовал себя не в своей тарелке, густо краснел и не к месту улыбался.
— Где ж вы их повстречали? — расспрашивали Шингарева.
— Километрах в семнадцати за передним краем.
— Какие они?
— Какие... обыкновенные...
— А тот, которого приволокли?
— Белобрысый. На Сударика здорово смахивает.
Дружный хохот сотрясает комнату. Сударик вспыхивает так, что при коптилке его веснушчатое лицо делается кирпичным и на светло-голубых глазах выступают слезы. Еще в лесах Ленинградской области этот тихий, до странности боязливый человек с редкой фамилией Сударик доставил всем первое неприятное переживание. В одну из ночей его не стало. Весь дивизион искал пропавшего бойца часа полтора и не обнаружил. Пришлось докладывать командиру полка.
В ту ночь никто не спал. Наконец забрезжил рассвет, поднялось над лесом солнце в росе и инее. Батареи приступили к обычным занятиям. И вдруг — появился Сударик. На нем лица не было, зато в подоле гимнастерки он держал грибы. Заготовляя накануне лес для блиндажей, он обнаружил семейку грибов. Вечером поспешил на приметную полянку, собрал грибы, прошел поглубже в лес, наткнулся на новые — и так, увлекшись, петлял меж сосен до тех пор, пока плотная тьма не заставила его очнуться. Метнулся Сударик в одну, в другую сторону — незнакомые места. От страха и тоски захотелось кричать, но вспомнил о зеленых бандитах и затих. Выбрал высоченную сосну, влез на нее и просидел до рассвета. Глянул, а огневые позиции рядом.
Вскоре его по личной просьбе перевели в шестую батарею, к дружку Мосину. С тех пор и прозвали его Грибом. А сейчас он отбывает очередь связного при дивизионе.
— На Сударика, говоришь, на нашего Гриба похож? — не унимаются управленцы и весело гогочут, вероятно, от сознания, что первый фашист оказался не таким уж страшным. Сударик недружелюбно ежится, но не смеет возражать.
В комнату вошел Курганов. По укоренившейся привычке он на секунду задержался в дверях, а затем, не принимая доклада, подошел к столу. С ним, как всегда, Скоробогат-Ляховский.
Управленцы, быстро собрав со стола свое имущество, вышли в переднюю, плотно прикрыв дверь. Курганов снял шинель, тяжело опустился на стул. Долго молчал, пристально разглядывая каждого.
— Час тому назад генерал Панфилов сказал нам... — Эту фразу Курганов произнес медленно, подчеркивая каждое слово. — Немцы взяли Можайск. Впереди дивизии наших частей нет...
Курганов был полон внутреннего напряжения. Мысленно он подводил итог всем своим усилиям по формированию некадрового артиллерийского полка.
При тусклом неровном свете каганца все лица ему казались задумчивыми, нежными. Взгляд подполковника остановился на Макатаеве.
— Товарищ Макатаев, — обратился к нему Курганов, — вы коммунист?
Командир взвода встал.
— Да... с 1938 года.
— И я коммунист, только постарше вас. Ровно на двадцать лет. Ленина живого видел. А вы, пожалуй, нет, — задумчиво проговорил он.
Он умолк и склонил голову, будто пристально рассматривал пол.
— На Москву фашисты удар нацелили... На Москву, гады, лезут! — с болью в голосе вдруг сказал Курганов, и пальцы его правой руки медленно сжались в тяжелый кулак.
Макатаев, как бы осененный какой-то догадкой, рванулся с места и, забыв про воинскую субординацию, торопливо и взволнованно заговорил:
— Я, товарищ Курганов, живого Ленина не видел... Я тогда маленький был, еще в степи кочевал... А студентом в Москву приехал... Я в Тимирязевской академии учился... Я знаю, что такое Москва... Москва — это Ленин... Это — счастье моего аула... У меня слов нету... Москва — это мое сердце, и пока оно бьется. — фашисты в Москву не придут... Не пустим!
Правая рука Макатаева описала плавный полукруг и мягко, как это умеют делать казахи, легла на грудь, там, где бьется сердце. Бурно дыша, он сел.
Курганов порывисто, всем корпусом повернулся к Макатаеву. К лицу его прилила кровь, глаза утратили суровость.
Комиссар вышел на середину комнаты.
— После товарища Макатаева мне хочется сказать только одно: каждый из нас должен быть готов в любую минуту сразиться не на жизнь, а на смерть с немецкими фашистами и разгромить их. Родина верит нам.
Эти слова, много раз произносившиеся и много раз слышанные, теперь звучали с какой-то обновленной силой. Они стали присягой, клятвой на верность.
Курганов поднялся, и все встали за ним.
— Ну что, комиссар, пора в путь-дорогу? — спросил он.
Александр Иванович медлил. Потом он широко улыбнулся и неожиданно сказал:
— Немцы немцами, а горячим чайком я бы побаловаться не прочь... Как твое мнение? — И хотя его вопрос был адресован Курганову, Береговой понял его по-своему.
— Доброе дело, — отозвался подполковник. — Да не разорим ли мы управление второго дивизиона? — пошутил он.
Вскоре на столе уютно замурлыкал огромный медный самовар. Сто граммов водки, консервы и сахар, душистый, знойный грузинский чай — все это настроило артиллеристов на лирический лад. Подмываемый этим чувством, Береговой чуть было не выставил на стол заветного Петрашкиного поросенка, но вовремя воздержался: Арсений не простил бы ему этой слабости.
К ночи Петрашко привел гаубичную батарею в назначенный приказом пункт. Командир батальона отрекомендовался:
— Баурджан Момыш-улы.
Выслушав Арсения, он сказал ему:
— Давай поскорей налаживай свою музыку. К утру будут немцы. Встретить надо веселее.
Комбат был в приподнятом, взвинченном настроении. Уже трое суток он осваивал отведенный батальону рубеж обороны и помог Петрашко выбрать безошибочное место для наблюдательного пункта перед деревней. Арсений отослал командира батареи лейтенанта Андреева устанавливать орудия, а сам с управленцами принялся за оборудование НП.
Все, к чему прикасался Арсений, приобретало особую прочность, домовитость и постоянство. К рассвету наблюдательный пункт возвышался едва приметным холмиком среди кустов и пней, которыми всегда изобилуют лесные опушки. В секторе обзора оказались две сосны, их пришлось срубить, и тогда открылась широкая панорама: перелески, поляна, две дороги, слившиеся в одну возле околицы, еще село и колокольня, река, за ней снова черная извилистая лента дороги.
К рассвету с огневой вернулся Андреев, удовлетворенно заметил:
— Теперь можно спокойно работать. Все на месте.
Петрашко молча кивнул ему головой. Он сидел у стереотрубы и медленно, с присущей артиллеристам внимательностью и последовательностью, обшаривал глазами каждую складочку земли, каждый кустик, каждый поворот дороги, каждый угол дома.
Утро занималось медленно, свет на землю приливал волнами оттого, что солнце закрывали серые тучи неодинаковой плотности. Едва видимая дымка висела над землей, и неощутимый ветер гнал дымку к реке. Над рекой плыл редкий пепельный туман.
Предупредительной ракеты сторожевой заставы Петрашко не заметил. Глазом стереотрубы он сразу поймал немцев. На трех грузовиках они ворвались в селение, и, прыгая через борты, рассыпались по улице.
Хлопнуло два-три винтовочных выстрела, чиркнула короткая автоматная очередь, и вдруг из-за угла сарая выпорхнуло большое стадо перепуганных гусей. Изогнувшись и выбросив далеко вперед руки, за гусями гнались три немца.
— Товарищ лейтенант, — взмолился Андреев, — давайте подбросим им парочку гранат. Да глядите, вон какая-то женщина с палкой навстречу фашистам выскочила.
Андреев говорил просительно, как ребенок, которому не позволяют поиграть с огнем. Но руки его, слившиеся с биноклем, заметно дрожали.
— Нет, дружище, пока нельзя. Приказ есть приказ, — ответил Петрашко и не в состоянии больше смотреть на село, где теперь хозяйничали фашисты, отстранился от стереотрубы.
Но вот снова раздались выстрелы. Петрашко, отстранив Андреева, прильнул к стереотрубе. В сером зыбком свете наступающего утра были различимы фигуры немецких солдат, перебегавших по склону.
Приблизившись к берегу реки, они затерялись в кустарнике. Там завязалась перестрелка.
Арсений оставил в покое группу немецких пехотинцев и направил стереотрубу на село. Уже невооруженным глазом он приметил там что-то неладное и сейчас хотел проверить... Перекресток... улица... Грузовики исчезли... Околица... А вот что-то интересное...
Медленно, как бы прощупывая под собой незнакомую местность, из села выползали и тотчас рассредоточивались танки. Когда они приблизились к берегу реки, ударила наша артиллерия. К этому времени солнце уже высоко поднялось над лесом, туман рассеялся и поле стало чистым.
Танки, облепленные густыми вспышками разрывов, не решились форсировать реку, а повернули вспять и скрылись за лилово-красноватым холмом. Петрашко слышал частые винтовочные хлопки, автоматные очереди, заливистый лай станковых пулеметов. Но все же как-то не воспринималось, не осознавалось до конца, что это уже не маневры, не учебные стрельбы, а воина. И только когда в окоп свалился связист, бегавший устранять первый в своей жизни боевой, а не условный порыв провода, и, ни к кому не обращаясь, горестно сказал: «Уже раненых понесли», Петрашко до конца осознал — где он и что ему надо делать.
Его вызвал к телефону Момыш-улы. У комбата пункт находился в относительном центре линии обороны и отстоял от Петрашко метров на восемьсот. Их разделял гребень оврага, который щедро теперь поливал пулеметными очередями немец. Баурджан сообщил: танки перешли реку, готовимся принять их в гранаты. Спешно прибывайте ко мне для корректировки артогня.
Арсений крикнул Андрееву, чтобы тот самостоятельно вел огонь, кубарем скатился на дно оврага и прыгнул в седло всегда теперь готового к дороге коня. Когда он, наконец, достиг противоположного ската гребня, где находился его боковой наблюдательный пункт, было уже поздно спешить на выручку комбату. Немецкие танки утюжили наспех вырытые окопы наших стрелков, и те, отстреливаясь, перебирались через овраг, образовавший как бы естественный неприступный рубеж для танков. Арсений повернул обратно, но внезапно по дну оврага полоснули автоматные очереди и не дальше как в двадцати шагах показались немецкие автоматчики. Дальнейшее произошло с мгновенной быстротой. Автоматчики увидели Арсения и его ординарца, закричали:
— Русь!.. русь!
— Сдавайся, русь!
Один из автоматчиков дал очередь, и Арсений, падая вместе с конем, крикнул ординарцу:
— Скачи на батарею, организуйте самооборону!
Высвобождая из-под коня ногу, он успел заметить, как ординарец легко вздыбил своего коня и, словно птица, скрылся за поворотом оврага. Арсений приподнялся, рванул с пояса гранату и почти в упор метнул ее в наседавших автоматчиков. Но вслед за взрывом где-то сбоку снова полоснул автомат, и в сознании наступила тьма.
Очнуться его заставил рев танка. Солнце, которое так еще недавно обогревало спину, теперь немилосердно слепило глаза, и Арсений едва смог различить, что оттуда, где теперь пылало багряным пламенем какое-то строение, прямо на него шел танк. Арсений понял, что этот танк спешил туда, где теперь яростно и четко ухали все четыре ствола гаубичной батареи. Он с благодарностью вспомнил ординарца. «Молодец... молодец... проскочил. Теперь им не раздавить батарею», — шептал Арсений, отстегивая противотанковую гранату.
Он почти безразлично подумал о том, что не чувствует своих ног, и метнул... Раздался короткий взрыв, и стальное чудовище, содрогнувшись, остановилось. Второй танк с ходу выбросил в сторону Петрашки два термитных снаряда и круто рванулся на него. Прохладные комья обсыпали лицо Арсения, но он уже не почувствовал влажного прикосновения земли.
Абдулла Джумагалиев словно создан для песен и мечтаний*. Он невысок, но гибок, как лоза. Глаза у Абдуллы широко открытые, будто вбирают в себя все, что попадает в их поле зрения.
В казахской литературе он появился недавно, а о нем уже заговорили как о крупном поэте, своеобразном и оригинальном. Абдулла в своих стихах скупо расходует краски, в них живет беспокойная, пытливая мысль.
Все это возникло в памяти Берегового, когда он, спешившись, подходил к штабу стрелкового батальона. На крылечке, какими любят украшать свои домики в подмосковных селах, стоял его товарищ по перу Абдулла Джумагалиев. Был он в солдатской шинели. Маленькие его ноги обуты в просторные добротные армейские ботинки, тоненькие икры в опрятных черных обмотках. Винтовка со штыком — выше Абдуллы. Он — часовой в штабе батальона. Береговой бросился к нему:
— Да как же мы с тобой до сих пор не встретились?
— Ты — артиллерия, я — пехота. Ты — командир, я — боец, — с чуть приметной улыбкой объяснил Абдулла так, словно диктовал подстрочный перевод своих стихов.
В шинели, перехваченной тугим поясом, он показался Береговому еще меньше. Но прежде юношеское и почти беззаботное лицо Абдуллы изменилось. Суровая и резкая складка легла меж бровей.
— Мне говорили, что ты работаешь в армейской газете, — припомнил Береговой чей-то рассказ.
— Мое место здесь. Я хочу о многом рассказать своему народу.
«Да, ты прав, и я понимаю тебя», — мысленно согласился с Абдуллой младший лейтенант.
Мелкий дождь сеткой разделял друзей. К тому же сгущались сумерки, и Береговой едва различал лицо друга. Ему хотелось обнять Абдуллу. Так неловко было оставить его под холодным, насквозь пронизывающим дождем одного, и Береговой медлил входить в комнату.
Абдулла, словно угадав его мысли, тихо сказал:
— Тебе пора, командиры уже сошлись.
«Выпрошу для него на денек отпуск у комбата. Пока не начались бои — поговорим обо всем, авось удастся уломать его перейти в газету, а комиссар дивизии всегда поддержит», — старательно убеждал самого себя Береговой и, коротко рванув дверь, вошел в комнату. После приветствия он сразу приступил к делу.
— Товарищ капитан, — обратился он к Степанову, — у меня к вам просьба.
— Что такое?
— Отпустите ко мне до рассвета бойца Абдуллу Джумагалиева.
— Земляки, что ли?
— Больше родственники — литературные братья.
— А-а-а, — неопределенно протянул Степанов, — подойди-ка поближе.
Береговой подошел к столу, за которым сидели Степанов и его комиссар. В шинели, под которой явно угадывалась стеганка, комиссар казался плотным, коренастым крепышом.
— Ты еще ничего не получил разве? — обратился к Береговому Степанов и медленно развернул какую-то бумажку. — На, прочти.
Это была шифровка: левый фланг дивизии ведет с утра бой.
Слово «танки» особенно бросилось в глаза Береговому. У него за рекой два орудия. За рекой ночь, сырость, противный дождь вперемешку со снегом. Жутковато, тоскливо там батарейцам.
— Что же тогда сидеть здесь, — взволновался он, — надо немедленно идти в окопы.
— Сейчас мы туда и направляемся с комиссаром.
— Я буду через минуту, — торопливо проговорил Береговой и выбежал на улицу.
Совсем стемнело. У крыльца по-прежнему стоял часовой, но другой, не Джумагалиев.
В штабе дивизиона Береговой справился о приказе.
— Да, есть, — подал ему бумагу Марачков.
— Поспешим на наблюдательный пункт.
— Я готов. Командиров батарей туда же?
— Да.
И только теперь Береговой приметил: что-то очень важное произошло в настроении бойцов. Все празднично приподняты, но и сосредоточены. Делают все так, как будто стараются исполнить задание не только за себя, но и за товарища...
В блиндаже наблюдательного пункта собравшиеся едва разместились, сидели тесно, прижавшись друг к другу. Нет, не на совещание сейчас пришли командиры и комиссары. Они собрались здесь, под землей, для того, чтобы еще раз посмотреть друг другу в глаза, без слов пожать горячо руки.
На прощанье Береговой удержал Макатаева. Тот командовал сейчас огневым взводом, а взвод стоит на прямой наводке. Ему придется принять первый удар немецких танков. Береговой заметно волновался, волновался и Макатаев.
— Береги... — только и смог сказать Береговой.
— Есть... я понимаю... очень все понимаю, — ответил Макатаев. Он присел и выпрыгнул из окопа. Наступила тишина. Потом сквозь эту тишину и темень донесся голос степановского комиссара:
— Они где-то здесь... да... да, вот тут.
— Береговой, ко мне! — позвал Степанов. — Я буду на изгибе, помнишь? Дай туда связь.
— Сейчас организую.
Говорить больше было не о чем, но им не хотелось расставаться. Степанов, помолчав,сказал:
— Если не хватит провода, подключись к моей линии.
— Хватит, — ответил Береговой.
— Ну, пока. Начинаем воевать.
— Выходит, начинаем, товарищ капитан. Не то что под Крестцами.
С наблюдательного пункта, если смотреть на северо-запад, видна хорошо накатанная проселочная дорога. Она вырывается из березовой рощи и по отлогому скату сбегает прямо к Новинкам, потом круто ныряет в речной овраг, поднимается из него и упирается в передовые окопы соседнего стрелкового батальона.
В сторону наблюдательного пункта ответвляются два мало наезженных проселка, с трудом пробирающихся по ложбине влажного луга, по огородам.
...Из-за березовой рощи вынеслись три мотоцикла по два седока на каждом. За ними, на небольшом расстоянии, не спеша, ползли грузовые машины, наполненные людьми. Машины ползли так медленно, что за ними легко поспевали две конные артиллерийские упряжки с легкими орудиями.
Солнце спустилось за кроны деревьев и не мешало смотреть. В стереотрубу отчетливо были видны и люди с карабинами в руках, и машины, и толстые короткохвостые кони.
Мотоциклы выкатились на еле приметный бугорок перед Новинками и остановились. Мотоциклисты приложили к глазам бинокли, направляя их в сторону села.
В Новинках — тишина, мертвое безлюдье. Береговой и все, кто был рядом с ним, испытывали томление, сходное с тем, какое испытывают люди, находясь в поле перед началом грозы.
Внезапно около мотоцикла, что остановился впереди остальных, вспыхнул землисто-голубоватый клубок. Задний седок опрокинулся, а водитель бросил руль и, пригнувшись почти до земли, устремился за остальными мотоциклами, которые, быстро завернув, понеслись назад. Мотоциклист бежал не по прямой, а странно вихляя из стороны в сторону, словно потеряв способность управлять своим телом.
Не успели в замешательстве остановиться машины, как первый залп полудивизиона взрыл землю невдалеке от них. И тогда, словно по команде, из машин в сторону опушки выпрыгнули немецкие стрелки, а водители умело, не мешая друг другу, развернули машины и быстро исчезли в березовой роще. Исчезли и кони, но без орудий. Немцы успели упрятать орудия за кустами, которые уже сливались с землей в сумерках наступившего вечера...
— Немцы... Шестнадцатое октября тысяча девятьсот сорок первого года*, — округло окая, сказал Марачков.
Береговой оглянулся. Марачков сидел, придвинувшись к выходу, поближе к свету и положив на колени полевую сумку. Синим карандашом он обвел цифру 16 в табель-календаре. Табель-календарь был цветасто разрисован, цифры на нем крупные, на полях — много картинок. Особенно выделялся слон, которого художник пустил мирно гулять по привольным русским лугам.
Марачков переломил календарь как раз по хоботу слона, аккуратно положил календарь в сумку и деловым тоном доложил:
— Израсходовано двадцать четыре гранаты. Противнику урона не причинено, но продвижение его приостановлено — фашисты рассеяны.
Береговой глянул на Марачкова, почти не узнавая. В его сознании эта первая встреча с немцами не утратила еще своей неожиданной остроты, — и вдруг эта сухая деловитость Марачкова. Точно директор завода, подводивший итог своего трудового дня. Но, странно, и Береговой, и его друзья по наблюдательному пункту почувствовали от этих слов какое-то облегчение и радость. Улыбался своей скупой улыбкой Нуркенов, осторожными движениями поправляя что-то в своем телефонном аппарате. Блестели из глубины окопа чистые глаза Шингарева.
И когда в небе появились фашистские самолеты и с надсадно-прерывистым гулом начали кружить над позициями артиллеристов, всем управленцам показалось, что не впервые ведут они бой, а давно совершают привычную работу.
Едва показались самолеты, как со стороны немцев стали взлетать в небо ослепительно-белые светящиеся звезды. Звезды весело рассыпали искры, тянули за собой хвост молочно-искрящейся пыли и гасли в расположении наших окопов.
— Смотрите... смотрите, бомбы! — едва успел, срываясь с голоса, закричать Шингарев и прижался лицом к рогатой стереотрубе, будто хотел защитить свою голову за ее трубками.
Сначала легкий, а потом все нарастающий свист донесся с неба.
Свист врывался в уши, пронизывал тело холодной и в то же время обжигающей струей, отчего хотелось зарыться в землю и слиться с ней.
Будто огромным молотом ударило в грудь земли, она сотряслась, загудела. Взрывы то одиночные, то частые оглушали артиллеристов. После свиста они принесли облегчение.
Аямбек плотно прижался к аппарату, был слышен его ровный, приглушенный голос:
— Весна, проверка...
— Тула, проверка...
Шингарев отстранился от стереотрубы: уже темнело, и простым глазом было куда легче видеть даль.
Там, где теперь едва различимо маячили Новинки, с исчезновением самолетов вспыхнула стрельба. Коротко и сухо трещали немецкие автоматы, им отвечали наши пулеметы.
Но вот опять оттуда, с потемневшего запада, появились самолеты. И вдруг рядом с наблюдательным пунктом раздался короткий звук, словно переломили сухой прутик, и тотчас в сторону немцев полетела белая яркая точка.
Не успела она погаснуть, как там, сотрясая и воздух, и землю, начали в частом ритме рваться тяжелые бомбы, точно самолеты спешили освободиться от смертоносного груза до наступления темноты.
Разрывы не смогли заглушить истошного крика немцев. Десятки белых, зеленых и красных ракет взлетели в небо и устремились в сторону советских окопов. На какие-то мгновения бойцы забыли о войне, любуясь этим своеобразным фейерверком.
— Мабуть и портки порастеряли воны там, — обнажил ровный ряд зубов в сдержанной улыбке Шингарев. — Умный хлопец зыскався у нашей пехоты, верно указав, где бомбить полагается.
— Для русского солдата ум да смекалка — два родных брата, — раздался над ним знакомый голос.
У окопа стоял подполковник Курганов. За ним — Ляховский. Управленцы не заметили, как они подошли.
— Наблюдательный пункт — крепость, его всегда надо охранять. Особенно в бою, — назидательно продолжал Курганов.
Его лица не было видно — уже стемнело, но Береговой уловил перемену, происшедшую с командиром полка. Голос его стал как-то мягче, слова душевнее. Береговой и раньше примечал: нет-нет да и проскользнет в речи командира полка пословица. Но прежде он будто стеснялся этого и сразу переходил на суровый, требовательный тон.
— Ну как, товарищи управленцы, познакомили немца с артиллерийским огоньком?
— Маловато пришлось поработать, — ответил за всех Марачков и по своей привычке зябко потер ладонь о ладонь.
— Вот что, — повернувшись к Береговому, проговорил Курганов — в Александровке накапливаются немцы. С утра начнут настоящее наступление. Одной батареей до двух часов по Александровке ведите беспокоящий огонь, а к рассвету орудия переведите на новую позицию.
Он протиснулся в блиндаж и приказал Нуркенову:
— Вызовите командира стрелкового батальона... Степанов, — продолжал он, приникнув к трубке, — далеконько ты от себя держишь наши «глаза». Тесно? Это не беда, беда будет, если потеряем друг с другом связь. Но я не об этом, — минометы зачем вытащил на бугор? С первого выстрела снимут их. Спрячь в овраг. Эти трубы из любого укрытия фашистов достанут.
Он с минуту слушал то, что ему говорил. Степанов, потом усмехнулся, ответил: «Хорошо... хорошо», — и передал трубку Нуркенову. Продолжая смеяться, он обратился к комиссару:
— Ты знаешь, что он заявил: в гражданскую войну, говорит, этих труб не знали... не привык еще к ним. Завтра эти трубы покажут ему, на что они способны.
Он снова умолк, оглядел окоп, спросил:
— Все у вас тут?
— Да, — ответил Береговой.
— Ну что ж, комиссар, расскажи, — вдруг тихо попросил подполковник и прижался к стенке окопа, уступая место Александру Ивановичу.
— Товарищи, вы только сегодня вступили в короткий бой с фашистами. А первый дивизион уже двое суток ожесточенно сражается... И как сражается! — Комиссар зажал в ладонях крошечный огонек спички и осторожно поднес к толстой самокрутке. Он жадно затянулся, и зерна махорки разгорелись, как угольки. Но тут же ярко засветившаяся точка исчезла в широких ладонях комиссара. — Там наши друзья бьются насмерть. Фашисты бросают на них танки, бомбят и снова атакуют танками.
Ляховский умолк и жадно затянулся. Береговой скорее угадал, чем увидел, как подполковник Курганов приподнялся, насколько это было возможно в блиндаже, и глухо проговорил:
— Товарищ Береговой, временное командование вторым дивизионом поручаю вам... Вчера Петрашко погиб...
В потемках Береговой пробирался к Степанову. Блиндаж его шире, просторнее, но в нем нет той строгости и своеобразного уюта, которыми отличаются блиндажи и наблюдательные пункты артиллеристов. Вход плотно завешан плащ-палаткой.
— А, прошу к нашему шалашу артиллерию, — радушно улыбнулся Степанов и придвинулся к своему комиссару, уступив Береговому место. Перед ними на разостланной газете — хлеб, консервы и водка.
— На-ка, согрейся, — предложил артиллеристу кружку комиссар.
— Да вы уж с праздником, — пошутил над импровизированным столом Береговой, а сам с недовольством подумал о своем нерасторопном старшине.
— На то и царица полей... Как же ты думал? — в тон ему ответил комиссар, крепко крякая и кулаком вытирая губы.
— Так вот, я тебе и говорю: тесно мне в окопе, несподручно. Размаху нет, широты. Как в мышеловке. Одно слово — подземелье, — с жаром начал после короткой паузы Степанов, видимо продолжая прерванную приходом Берегового беседу. Сухое лицо его по-южному смугло и подвижно. Да и весь он в каком-то порывистом движении. Должно быть, и впрямь в окопе ему и тесно, и душно.
— У нас тут с комбатом военно-теоретическая конференция, — улыбнувшись, пояснил комиссар. — Товарищу Степанову принципиально противна окопная война, он ее презирает и не признает. Бывший буденновец, прославленный кавалерист. А вот, видите ли, назначили командиром стрелкового батальона.
— Не в батальоне дело, — живо запротестовал Степанов, — в земле зачем сидеть? Сейчас же, немедленно надо поднять бойцов, стремительно бросить через лощину, бесшумно и внезапно напасть, смять, растоптать немцев! Движение, маневр — вот чего я требую! — Он вплотную наклонился к собеседникам и, понизив голос, тихо закончил: — Окоп приучает к неподвижности, к боязни, если хотите.
С нескрываемым восхищением смотрел Береговой на Степанова, живо представляя, как он носился с лавиной конников по полям гражданской войны, какой ужас и смятение охватывали врагов под ударами красной конницы... А слава Конной буденновской — она и теперь согревает своим легендарным победным пламенем. Береговому трудно было вступить в спор с этим не раз смотревшим смерти в глаза человеком. От смущения он неуверенно возразил:
— А багратионовские флеши? Осада Севастополя? Позиционная война в первую мировую, наконец?
— Вы, товарищ артиллерист, — съязвил без злобы Степанов, — забыли о героических защитниках древнейших крепостей: Смоленска, Пскова, Новгорода, Москвы и так далее, и так далее... Щиты... латы... мечи... Да какой окоп, какая крепость в наше время устоят против танков, авиабомб и вашей же артиллерии? Маневр, внезапный и сокрушительный удар, и снова маневр — вот что в современной войне принесет победу.
— Послушай, Степанов, — серьезно и даже официально прервал комбата комиссар, — можно в самом деле подумать, что ты глубоко заблуждаешься. Не мне тебя учить, какой плотности огонь встретит нас ну хотя бы там, за оврагом. Поступать так, как ты советуешь сейчас безрассудно, пагубно, преступно. Держаться за землю, основательнее врыться в нее, не пропустить дальше немцев — в этом же сейчас спасение. И поверь мне: о стремительных маршах, маневрах и наступательных натисках не меньше нашего с тобой знают старшие командиры. И все мы знаем: скоро придет этот час решительного, наступательного удара. Побереги себя для него, закапывайся, поглубже в землю.
— Эх, комиссар, комиссар, да разве я не знаю этого? Но, понимаешь, больно, обидно, тяжело ждать... Сейчас рубить, колоть, гнать их смертным гоном до самого Берлина — вот чего душа требует, — сдавленно прошептал Степанов и отодвинул кружку, которую он так и не пригубил.
Помолчав, он обернулся Береговому.
— Курганов справедливо меня упрекнул за минометы. Действительно, выбрали позицийку. Это я о себе, — поспешно поправился он. — Поставим на новое место.
В блиндаж ворвалась холодная струя свежего воздуха, отчего пламя самодельной коптилки заколебалось, а плотная пелена табачного дыма прижалась к потолку.
— Разрешите, — раздался голос снаружи, и в блиндаж протиснулись двое. Одного из них Береговой сразу узнал — Абдулла. Второй, должно быть, младший командир, был увешан гранатами, у левого бедра — широкий немецкий тесак. Тесаки эти невесть откуда появились у бойцов с первых дней пребывания на фронте еще задолго до боев.
Джумагалиев сосредоточен и неподвижен, словно он мысленно продолжал пребывать где-то там, далеко за стенами блиндажа, в котором он оказался как бы случайно. Его товарищ, наоборот, полон каких-то важных новостей, которые он и начал выкладывать ясно, последовательно, не сводя живых, хитроватых и необыкновенно смышленых глаз с комбата и обращаясь только к нему:
— Вдоль дороги на Новинки немцы копают окопы. Стучат лопатами — хорошо слышно. У стогов, на лугу, тоже копают. Мое предположение — минометы ставят. Движение редкое — в сторону села. В лесу сушняк трещит — должно, накапливаются. — Тут сержант многозначительно замолк, с нескрываемым удовольствием и достоинством оглядел всех. Слово «накапливаются» ему определенно нравилось, и ему хотелось произвести впечатление. Но эффекта не получилось, потому что Степанов тотчас же строго спросил:
— Ваш вывод?
— В лощину немцы не пойдут. Попрут на Новинки, на первый батальон.
Степанов налил в две кружки водки и протянул разведчикам.
— Согревайтесь, — коротко приказал он.
Абдулла крепко взял кружку тонкими смуглыми пальцами и рывком поднес к губам, легкая дрожь колебала его руку. Сержант широким, округлым жестом поднял кружку на уровень глаз.
— За ваше здоровьице, как говорится, — весело произнес он, — а фашисту — капут! — Кружка будто сама опрокинулась, и содержимое ее исчезло во рту сержанта. Он смачно крякнул и поставила кружку на место.
— Капут... Пить ты, вижу, мастак, — улыбнулся Степанов. — Давно в разведке?
— В разведке нам служить привычно. В финскую обучены.
Степанов посмотрел на циферблат часов.
— Сейчас двадцать четыре без двух минут. К двум ноль-ноль разведать и доложить мне, что делают немцы у Александровки. В село не проникать, себя ни при каких обстоятельствах не обнаруживать.
— Есть.
Сержант, словно стоял он в полный рост, а не согнутый в три погибели, ловко повернулся и наткнулся на Абдуллу. Сразу что-то вспомнив, он таким же манером возвратился в прежнее положение и молча поглядел на Степанова.
— Что еще? — спросил тот, явно недовольный замешательством разведчика.
— Товарищ капитан, разрешите. Боец Джумагалиев, — отстраняя разведчика, сказал Абдулла.
— Что у вас?
— Я хочу пулеметчиком быть, — тихо произнес Абдулла и твердо докончил: — Я пулемет изучил. Я уже пулеметчик. Мне надо так.
— А мне надо, чтобы вы были хорошим разведчиком... Ясно? — неожиданно вскипел Степанов.
Но и после этого строгого окрика Абдулла продолжал упорно смотреть на комбата, словно одержимый какой-то упрямой мыслью, которую он и сам теперь не в состоянии был перебороть.
— Я на фашистов смотреть не могу. Мне надо убивать их. Много. Из пулемета.
— Выполняйте приказ командира батальона, — вовремя вмешался комиссар, потому что у Степанова в гневе скривились тонкие губы. — А просьбу вашу мы рассмотрим.
Сержант повелительно дернул товарища за полу шинели, и оба они, ловко откинув плащ-палатку, нырнули во тьму. Пожалуй, один Береговой понимал Джумагалиева до конца. Не боязнь перед работой разведчика сделала его таким упрямым и непослушным. Нет. Он должен много совершить в этой войне, чтобы никто его не упрекнул после победы...
Береговой хотел вступиться за своего друга, но Степанов был уже у телефона, весь в работе, весь — напряжение и воля. От недавнего спорщика не осталось и следа.
— Ясно одно, — окончив разговор с командирами рот, сказал он комиссару и Береговому, — с рассветом немцы основной удар будут наносить по первому батальону. Перед нами луг, непролазный для машин овраг, а туда — накатанная дорожка. Нам легко будет помочь — немец подставит под наш огонь свой фланг. Направляй туда свою артиллерию, — обратился он к Береговому.
— Понятно, товарищ капитан. При вас будет начальник разведки дивизиона Ермолаев. Сейчас я его пришлю, — ответил младший лейтенант, собираясь уходить, но сразу замер. Раздался резкий звук — залп четырех орудий, и тотчас над блиндажом проплыл стремительный свист снарядов туда, где, по словам Курганова, сосредоточивались немцы, — в Александровку.
— Твои стреляют? — спросил Степанов, снова прильнув к телефонному аппарату.
— Да.
— Ну, пока, — пожал Береговому руку комиссар и вместе с ним покинул блиндаж. Он сноровисто спрыгнул в соседнюю траншею и потерялся во мгле ночи.
Шумело в голове не то от бессонной ночи, не то от лихорадочного напряжения. Марачков сидел в проходе и сверял перерасчет данных — работавшая ночью батарея переведена только что на новую огневую позицию. Шингарев осторожно начинял гранаты запалами, сыпал шуточками-прибауточками, но управленцы улыбались сдержанно.
Медленно и неуверенно светало. Порозовела верхняя часть элеватора, потом верхушки деревьев из серо-синих стали сине-оранжевыми, потом сквозными и светлыми. Сначала простым глазом, а потом и в стереотрубу стало возможно обозревать окрестность.
Там, где вечером были немцы, — никого, ничего.
— Окаянный чертяка спать не дает. Ни свет ни заря поднялысь, — ни к кому не обращаясь, проворчал. Шингарев, укладывая заряженные гранаты.
— О чем ты? — спросил Береговой, не отрываясь от стереотрубы.
— Та хиба ж не чуете?
Теперь и Береговой услышал далекий, медленно нарастающий гул.
Самолеты уже не гудели, а выли. Их тяжелый вой прерывался, точно машины часто и трудно дышали.
— Нуркенов, передайте — по местам! — Весна... Тула... Приготовиться...
Самолеты шли по три... по шесть... по девять... Первые, проплыв над наблюдательным пунктом, сразу обрушились на село. Бомбили с паузами, не торопясь. Бомбы рвались на задах дворов, на пустой церковной площади.
Береговой отметил про себя, что бомбежка не мешала ему думать, о чем он хотел, и что он успевал следить за отрывающимися от самолетов бомбами и за опушкой леса.
И снова тишина. Только в воздухе запахло гарью.
— Облегчились спозаранку, — проводил глазами самолеты Шингарев, — а толку нема.
Сияло утро. Весело постукивало сердце. Свежи лица управленцев, словно не провели они томительной ночи без сна. Лежали на земляной полке темно-зеленые гранаты, гладкобокие, большие, как консервные банки, — противотанковые, в рубчатых оранжево-зеленых чехлах — ручные. «Хорошо... хорошо...» выстукивало сердце в груди. «Порядок», — вполголоса кому-то отвечал в трубку Нуркенов. «Порядок... порядок» — улыбалось солнце, пронизывая лучами влажный синеватый воздух над зеленым лугом.
— Ш-ш-ш-ж! — низко пронеслась над НП короткая свистящая волна... Вторая... третья... И тотчас позади окопа грянул гром разрывающихся снарядов.
— Огневую позицию... Нуркенов, быстро! — прильнув к стереотрубе, потребовал Береговой.
— Готово...
— Что у вас?
— Пашет вчерашнее место, откуда мы ночью скочевали, — ответил в трубку чей-то ликующий голос.
— Вы что, кодировку забыли?.. Целеуказанием для фашистов занимаетесь? — начальническим тоном оборвал Береговой, хотя нервная радость распирала его грудь при этом известии, и тут же совсем не по-уставному он закричал в трубку так, что его не сразу поняли на огневой позиции:
— Р-р-расчет, по-о местам!
Береговой увидел: низко пригибаясь, под нестройный треск пулеметов и автоматов выбежали из рощи кривой разрозненной цепочкой зеленоватые фигурки. По лугу к стогам минометчики волокли минометы, мины. Солнце белыми змейками вспыхивало на касках фашистов, на стволах и плитах легких минометов.
— Давай огонек, — ворвался в трубку голос Степанова, — загороди им дорожку в лощине... Поторопи моих минометчиков.
— Есть...
Береговой на мгновение оглянулся, словно хотел проверить, все ли на местах, все ли чувствуют так же, как он, важность наступившей минуты, и негромко скомандовал:
— По фашистской пехоте... шрапнелью... За командира нашего дивизиона, за нашего Петрашку — четыре снаряда, беглый огонь!..
К полудню ожесточенная перестрелка вспыхнула где-то за лощиной, на правом фланге, позади наблюдательного пункта. Над Новинками поднялся густой клубок дыма, а потом хвостатое пламя охватило село.
Неведомо откуда к Береговому спрыгнул Степанов — потный, в глине, яростно возбужденный:
— Третий час сосед бьется и не может вышвырнуть немцев — просочились к нему в стык двух рот. Они уже мой штаб обстреливают. Поддержи меня — сейчас поведу взвод... Я ему покажу, как надо бить фашистов, — карабкаясь на бруствер, крикнул он и побежал в сторону реки. А через какие-то минуты по дну пологого оврага побежали стрелки с винтовками к левому флангу соседнего батальона. А оттуда, из оврага, прямо по огороду на наблюдательный пункт устремился всадник, за ним еле поспевал второй. И прежде чем Береговой сообразил, что произошло, всадник круто осадил разгоряченного коня прямо перед окопом.
Склонившись с седла к смотровой щели, Степанов прокричал:
— Ну что, артиллерия, — готова?
— Да вы что, товарищ капитан, спятили?! Демаскируете НП! — задохнувшись от гнева, старался перекричать комбата Береговой, но тот, вздыбив коня, уже разносил своих минометчиков:
— Сейчас же... немедленно беглый огонь вон по тому гребню!
Потом командир дивизиона увидел, как Степанов на полном намете приник к шее коня и, размахивая самодельным стеком, словно клинком в стремительной атаке, исчез за поворотом оврага.
Увеличенный до чудовищных размеров в стереотрубе возник огненный разрыв бризантного снаряда. Холодные комья земли посыпались на управленцев, и Береговой услышал, как тонко и протяжно застонал кто-то там, где только что, по приказу Степанова, торопливо отстреливались минометчики...
Только к вечеру сумел Береговой заглянуть ненадолго к Макатаеву и Соколову. Уже остыли, прочищенные банниками, стволы орудий прямой наводки. Макатаев стоял на своих крепких ногах и, не отрывая от глаз бинокля, поучал:
— В состоянии торопливости больше не надо, товарищ наводчик, — три снаряда маху дал.
— Да она, как крыса, ныряла, эта машина, — виновато оправдывался наводчик, протирая панораму.
— Вот и не надо... совсем не надо торопливость... Раз — навел, раз — огонь.
— Зато, товарищ лейтенант, с элеватора наблюдательный ихний здорово сковырнули, — не удержавшись, вступился за наводчика Соколов. Ему не хотелось, чтобы командир дивизиона остался недоволен результатами работы его орудия.
Башенка элеватора чернела темным рваным провалом. Забара долго смотрел туда, молча скручивая самокрутку, долго не раскуривал, раз-другой откусывал кончик. Потом решительно чиркнул спичкой и жарко раскурил.
— Ничего... Главное — стоим. А он — лежит.
Все посмотрели туда, куда протянул тяжелую руку Забара.
На дороге, что вела к догоравшим Новинкам, лежали остовы разбитых, с тупыми, короткими капотами машин, трупы толстых короткохвостых коней, валялись у полусожженных стогов исковерканные пулеметы и минометы. И только откуда-то из глубины рощи взлетали первые сторожевые ракеты немцев.
— Это им за Петрашку, — подошел к орудию Соколов и сделал какие-то заметки на стволе: он открывал счет мести врагу.
Для осуществления октябрьского наступления на на Москву фашистское командование сосредоточило крупные силы. Только против одной дивизии генерала Панфилова, защищавшей в первые дни боев рубеж Московское море — совхоз Булычево, действовали две танковые, две моторизованные и одна пехотная дивизии фашистов. С рассвета и до позднего вечера немецкие самолеты обрушивали на боевые порядки наших частей непрерывные бомбовые удары, причинявшие, впрочем, незначительный урон.
После очередного налета фашистской авиации бойцы невесело ворчали:
— Сори пока, сори. Наша земля все выдержит. Посмотрим, что запоете, когда мы наступать начнем. — И с молчаливым ожесточением отбрасывали атакующих автоматчиков врага, отбивая их яростный натиск.
Пока дивизия изматывала силы противника на дальних подступах к Москве, там, в столице, разрабатывался стратегический план контрнаступления, готовились резервы. С 20 октября 1941 года постановлением Государственного комитета обороны в Москве и прилегающих к городу районах было объявлено осадное положение, и все москвичи, от пионера до старика, стали в строй защитников столицы социалистического государства.
Ездовые, часто бывавшие в Подмосковье (они доставляли в полк сено для коней), рассказывали о строительстве оборонительных рубежей, которые возводило население. В одну из поездок Печерин случайно повстречался с женщиной, которая расспрашивала бойцов об Азии в день прибытия дивизиона в Волоколамск. Печерин не удержался и, подойдя к ней,спросил:
— Что, мамаша, до Азии, выходит, не доехала?
Женщина отставила в сторону лопату и вскинула на ездового усталые глаза. Помолчала, будто что-то припоминая.
— Или забыла, как в Ильинском нас остановила? — напомнил ей Печерин.
— Забыть не забыла, а тебя-то я тогда что-то не приметила, папаша, — сказала женщина. Они оба засмеялись, потом женщина нахмурила свои русые брови и деловито объяснила:
— Незачем нам сейчас в Азию, когда немцы на Москву прут. Вот гляди — вся моя бригада налицо: могилу фашистским танкам готовим. А без Москвы, без Советской власти и в Азии жизни не будет, — заключила она и привычно принялась за работу.
Подобные разговоры, как на крыльях, сразу облетали все подразделения. Работа политруков и комиссаров приобретала особенно действенную силу. Дивизионная газета призывала: «За Москву любимую в смертный бой, товарищи!», и политрук Клочков писал в эти дни: «Больше мужества, честности, боевые друзья. Мы — советские люди, и нас нельзя победить!»
Баурджан Момыш-улы стал особенно строгим, придирчивым. Он требовал от своих подчиненных, казалось, невозможного в боевой обстановке: быть всегда выбритыми и подтянутыми, опрятными. Никакие неожиданные обстоятельства не могли сорвать банного часа в его батальоне. Он утверждал:
— Опрятный, дисциплинированный боец — самый стойкий в моральном отношении!
И этот свой принцип он осуществлял с железной последовательностью.
Генерал Панфилов почти неотлучно находился в войсках. Его штаб, возглавляемый полковником Серебряковым*, оказался гибким, исполнительным, инициативным. И самое главное, — работа штаба непрерывно совершенствовалась: значит, генерал не ошибся, подобрал людей умных, мужественных, знающих...
А бои нарастали, усложнялись, и два-три раза в день в дивизию приезжал командарм Рокоссовский*. Вот и сейчас он только что приехал, и Панфилов явился к нему.
Они остались в комнате вдвоем — Панфилов и генерал-лейтенант*. Панфилов сидел ссутулившись за столом. Перед ним оперативная карта — зеркало боя. Генерал-лейтенант Рокоссовский, высокий, стройный, красивый, размеренно шагал по комнате, прислушивался к грохоту, то приближавшемуся, то затихавшему, стараясь угадать течение боя.
— Выдержат ли? — словно себя самого спрашивал он, потирая высокий лоб длинной белой ладонью. Лицо у генерал-лейтенанта свежее, молодое, со здоровым румянцем на щеках.
— Выдержим! — твердо отвечал генерал-лейтенанту Панфилов.
Артиллерийская канонада усиливалась, стекла в окнах начинали вздрагивать, жалобно позванивая, да и сама комната покачнулась и заскрипела.
— Готовят вторую атаку. — Рокоссовский вскинул левую руку и обнажил часы-браслет. — Значит — сегодня.
— Сегодня так сегодня. Поколотим второй раз, — ворчливо отозвался Панфилов и посмотрел на карту. Его взгляд остановился на селении Рюховском.
Командарм долго смотрел на напряженную сутулую фигуру Панфилова, на его желтоватое, в преждевременных морщинах лицо. Потом стремительно подошел к столу, повернул стул и сел на него по-кавалерийски, верхом, навалился грудью на спинку и крепко обхватил ее руками.
— Скажи мне по чести, — обратился он к Панфилову, — сумеет драться по-настоящему твоя ополченческая дивизия? И время, и обстановка такие... короче, мне это надо твердо знать.
Панфилов неторопливо поднялся, распрямил плечи, мгновение молча смотрел на командарма жестким, укоризненным взглядом и медленно, как бы подыскивая верные слова, проговорил:
— Товарищ генерал-лейтенант, мы будем бить врага смертным боем.
Рокоссовский поднялся со стула и крепко пожал Панфилову руку.
— Спасибо... Спасибо, Иван Васильевич... не сомневался... Да... Выстоим, обязательно выстоим. И не только выстоим— победим!
Он снова сел на стул, уперся полусогнутыми ладонями в коленки, пригласил сесть Панфилова.
— Я часто думаю, Иван Васильевич, о нашем времени... Тяжелое, но благородное дело на нас наложило это время — утвердить мир и свободу на земле... Да.
Гудел воздух, сотрясалась от разрывов металла земля, едкий запах пороха и тротила проникал в комнату.
— Гитлеровская Германия обрушила на нас все, что смогла, — задумчиво продолжал он. — И основной удар — на Москву. Угроза серьезная. — Генерал-лейтенант встал, закинул руки за спину и начал ходить по комнате. Его волнение Панфилов понял по-своему и тоже поднялся со стула.
— Ленинградцам тоже трудно, а стоят. И мы Москвы не сдадим.
— Да, да... Войну ведем необычную, Иван Васильевич. Бьемся насмерть. Или фашисты нас, или мы их.
Генерал-лейтенант остановился посреди комнаты, выпрямился, опустив руки по швам. Голова его едва не касалась потолка. Торжественно и строго, как на присяге, он докончил:
— Но «или» не должно быть. Не будет. Будет победа... наша победа!
Он подошел к окну, оперся о подоконник, помолчал. Потом резко повернулся к Панфилову.
— Какое великое счастье, что в этой борьбе руководит нами родная наша партия!
Снаружи наступила внезапная тишина. Панфилов приблизился к собеседнику и сказал так медленно, словно старался в эту минуту мыслью пробежать тот великий путь, который он прошел от бойца-чапаевца до генерала Отечественной войны:
— Прошу вас верить, Константин Константинович, мы выполним приказ Родины: в Москве фашистам не быть!
Не успела еще остыть земля от бомбежки, как хлынули танки. Шли они поэшелонно — десять... двадцать... сорок. Выжимали последние скорости, торопясь по склону холма на Осташково.
Из противотанкового колодца следил за ними Стуге. Рядом с ним — расчет первого орудия. Краем глаза Стуге видел командира орудия — сержанта Цыганкова, которого все ласково называли Цыганком. У сержанта плотно сжаты губы, а лицо его от напряжения и вовсе потемнело.
В Осташково от орудий тесно. Стуге с трудом разместил батарею. «Большак. Здесь будет главный удар танками. Сюда — побольше артиллерии», — вспомнил он кем-то сказанные слова... Кто их сказал и когда — память отказалась восстановить... Может быть, командир дивизиона, а может быть, и сам генерал. Был он вчера здесь, похвалил за позицию... Но было это будто бы не вчера, а давно, давно...
Теперь идут танки. Вот они свернули к переправе, подставив борты под дула пушек.
— Ну, братцы, приготовились. — Стуге опустил на грудь бинокль. — Огонь!
Он услышал, как его команду повторил Цыганков, и тотчас увидел клубок разрыва на головном танке. Танк дернулся и, словно споткнувшись, осел на левую гусеницу.
— По второму... бронебойным... огонь! — командовал сержант. Теперь он, командир орудия, был полновластным хозяином своего расчета, — это право к нему перешло после первой команды командира батареи. Не минуты — секунды сейчас решали дело.
Цыганок грудью навалился на бруствер окопа, крепко расставил локти, шапка-ушанка сдвинута на затылок. Выражение его лица, да и вся фигура говорили о том, что отсюда он не собирается уходить.
«Молодец... молодец», — твердил про себя Стуге. Над ним, справа и слева, с коротким свистом проносились снаряды, справа и слева ухали пушки, слышались короткие выкрики команд таких же сержантов, как и его Цыганков, который вот после третьего «мимо» на секунду оттолкнул наводчика от панорамы, припал к ней сам и, удостоверившись в точности наводки, беззлобно проворчал:
— Мазила, давай спокойней... Огонь!..
А там, на покатом склоне за переправой, дымили и скрежетали подбитые танки с тупыми стволами орудий, с черными крестами на покатых боках. Их уже три, десять, семнадцать, и злая радость охватила Стуге, когда третья волна танков, вынырнув из-за крутого поворота, не принимая боя, повернула вспять. Не в силах сдержаться, он выскочил из колодца.
Ему теперь было хорошо видно и переправу, где, словно дожидаясь очереди, вытянулись еще три танка, подбитые, видимо, из передовых окопов стрелками, и стоящие тоже на прямой наводке, чуть впереди, пушки с разгоряченными бойцами около них, и серые спины стрелков в окопах. Стрелки смотрели тоже туда, где только что были слышны грохот и рев танков, а теперь — тишина.
Массированный огневой налет шестиствольных минометов показался Стуге не страшным. Внезапно и бесшумно, за грохотом разрывающихся мин, из оврага, ведущего к переправе, вынырнул немецкий танк. Он ринулся прямо на окопы стрелков. Но в ту же минуту из-под земли перед танком выросла кряжистая фигура пехотинца с вещевым мешком за плечами. Стуге успел заметить, как стрелок взмахнул обеими руками, метнул навстречу танку связку гранат, потом так же мгновенно, как и появился, исчез в земле.
— Промахнулся!.. промахнул! — закричал Стуге, не в силах двинуться с места.
Когда в очередном развороте танк соскользнул с окопа, в котором схоронился стрелок, за спиной Стуге раздался оглушительный выстрел, и танк, прожженный бронебойным снарядом, остановился.
— Правильно момент выждал, парня не придавило, — услышал Стуге юношеский голос Цыганкова и понял, что это он пригвоздил танк.
По целине, изрытой снарядами и авиабомбами, бросился Стуге к окопу, в котором фашистский танк похоронил отважного бойца, но, не добежав, с размаху упал на землю. Над ним просвистела очередь фашистского автомата. А над раздавленным окопом приподнялась размолотая гусеницами танка глина, и из нее, подобный призраку, вполроста встал стрелок. Он вылез из своего полузасыпанного убежища и, желтый от глины, большой и спокойный, спрыгнул в соседний окоп.
С налета обнял Стуге бойца, поцеловал его.
— Ты... ты — герой! — задыхаясь от волнения, сказал он, а боец неторопливо высвободился из неожиданных объятий и, заметив на петлицах Стуге артиллерийские эмблемы, устало проговорил:
— Я тут ни при чем... Помешала мне артиллерия, так что танк еще за мной.
До нового оглушительного налета шестиствольных минометов, но уже под свистящий вой мин Стуге успел нырнуть в свой окоп. «Лицо у него землистым стало, а глаза совсем молодые — жить ему долго теперь», — с теплотой думал он о стрелке.
Стуге вызвал командир дивизиона, и он, пригибаясь, побежал к Осташкову, легко обогнав подводу, на которой лежали двое раненых. Белокурая санитарка крепко держалась за плечи повозочного и, вздрагивая от разрывов густо падавших мин, громко просила:
— Сидоренко, миленький, не гони... не гони... им больно! — хотя Сидоренко, рослый, в летах украинец, и не думал погонять, осторожно направляя лошадь между колдобин.
В штабе дивизиона — неразбериха. То ли снарядом, то ли авиабомбой разнесло стену дома. Все — в суматохе. Стуге приказали:
— Батарею спешно в Рюховское. Здесь оставить одно орудие и стоять ему до особого приказа. Остальное потом.
И снова Стуге побежал к орудиям. Он спрыгнул в окоп и, не отдышавшись, сказал:
— Цыганок! Стоять тебе здесь до особого приказа.
Он посмотрел в черные глаза командира орудия, которые без слов ему ответили: «Все понятно, товарищ младший лейтенант», — и, не удержавшись, добавил:
— Ну, а если что... действуй. Снарядов тебе подброшу.
По очереди он пожал руки бойцам. Еще раз на мгновение задержался у командира орудия и порывисто, словно стесняясь своей нежности, обнял Цыганкова:
— Не подведи, родной!
Легко, точно выброшенный пружиной, выпрыгнул Сережа Стуге из окопа и в третий раз побежал по полю, теперь отдыхавшему от разрывов: минометы и артиллерия фашистов били по селу и дальше, откуда им яростно отвечала басовитым ревом наша артиллерия.
Когда Цыганков торопливо выбивал замок орудия, фашистские танки, прорвавшиеся откуда-то с северо-запада за его спиной, крушили Осташково, а наша артиллерия ухала далеко за селом. Не было рядом и стрелков. Когда и куда они отошли — он не заметил в разгаре боя. Из всего расчета он по какому-то чуду уцелел один. Перед ним не далее как в двухстах метрах чадили три танка — результат единоборства его орудия с фашистами. Сейчас мимо этих танков бежали фашистские автоматчики и, хотя перед ними никого не было, неистово стреляли, уперев в животы черные металлические приклады автоматов.
Цыганков тоскливо оглянулся назад — не ползет ли, не скачет ли посыльный командира батареи с приказом о перемене позиции. Но позади, насколько хватал глаз, было пусто. Мертво лежали разбитые зарядные ящики, спали вечным сном бойцы, и только в багровом зареве Осташкова неясно метались какие-то кирпично-пепельные силуэты.
И тогда, завернув в плащ-палатку орудийный замок и панораму, он метнулся к опушке леса, почти вплотную подступившего к шоссе. Вслед ему раздались разноголосые крики, и пули засвистели над его головой. Острая обжигающая боль резанула около правого уха, словно ударили Цыганкова плеткой наотмашь. Он упал, навалясь грудью на плащ-палатку, и ощутил под шинелью пачку документов и неотправленных писем своих товарищей, только что павших на поле боя. Что-то липкое и теплое поползло по шее, в голове нестерпимо зазвенело. «Беги... беги... тебе надо жить!» — требовало сердце, и Цыганков, не обращая внимания на автоматные очереди, побежал и вскоре скрылся в лесу...
Он сел на сосну, давно поваленную ветром, перевел дух, прислушался.
Выстрелы доносились издали — фашисты не погнались за ним. Цыганков зарыл свой сверток и документы под сосной. Только осталась у самого сердца в нагрудном кармане гимнастерки одна маленькая книжечка — комсомольский билет.
«Пойду, посмотрю на орудие... может, кто и пришел за мной», — думал Цыганков, снова пробираясь к опушке леса. Мысль работала ясно, и в голове запечатлевались все приметы, по которым он собирался безошибочно отыскать оставленный под поваленной сосной драгоценный груз, хотя все тело горело и смертельно клонило ко сну...
— Погоди, браток, — вдруг откуда-то сверху раздался тихий бас, и не успел Цыганков вскинуть голову, как перед ним возник рослый, широкоплечий боец, бесшумно соскользнувший с сосны. — Туда еще рано. Фрицы стоят, беседу ведут, — пояснил он, не глядя на сержанта и поправляя винтовку, которая сползла ему под мышку.
У Цыганкова закружилась голова, он не понимал, что ему говорил этот здоровенный, как с неба свалившийся пехотинец, и минуту назад светлая, ясная память теперь решительно отказывалась подсказывать, где он видел этого бойца. Что он раньше с ним встречался, — сомнений не могло быть. Но где и как?
— Ты что глаза таращишь, свой я... Э, да погоди-ка... — При этих словах боец ловко откинул полу шинели и сорвал с пояса новенький индивидуальный пакет. — Садись, браток, — уже тоном приказа продолжал он.
Цыганков послушно опустился на слежавшийся слой ржавых листьев и влажного прелого мха, в ушах его стоял шум. Боец короткими узловатыми, пальцами неумело, но не причиняя боли, перевязал рану. Из-под бинта смешно теперь торчала верхушка правого уха.
— Отбило мне ухо, что ли? — ощупывая повязку, спросил безразлично Цыганков, а сам подумал: «Холодной водицы бы мне, — сразу оживу».
— На месте твое ухо... Косо она тебя чикнула. Счастье — не разрывная, а то бы — капут, — весело пояснил боец, отстегивая флягу, которая висела у Цыганкова поверх шинели и о которой он совсем забыл.
— Мою-то осколком разорвало, бросил, — встряхнул он флягу. — Ого, богато тут у тебя... На, хвати глоток, сразу отойдешь.
— Чай у меня, — виновато пробормотал сержант. По юности лет он еще не пил водки.
— Чай так чай. И это неплохо, — без тени разочарования пробасил стрелок, отвинчивая пробку.
Цыганков жадно прильнул воспаленными губами к горлышку фляги и запрокинул голову. Взглянув еще раз на своего товарища, он вдруг вспомнил: ведь это чуть не погибший под танком пехотинец!
— Ты? — радостно вскрикнул Цыганков.
— Что я? — отозвался стрелок недоумевая. Цыганок, освеженный крепким холодным настоем чая и сразу ощутивший прилив сил, торопливо рассказал бойцу, откуда он знает его.
— А-а-а, — протянул тот, ничуть не удивившись. — Только я теперь сам рассчитался. Подорвал два танка, да вот и замешкался, попал впросак.
При этих словах, сразу напомнивших о действительности, горячая волна возбуждения с новой силой прилила к голове Цыганкова. Заныло в затылке, и он заторопился.
— Пойдем, осмотреться надо — и к своим. А как тебя зовут?
— Зовут меня просто — Иван Фролов. А осмотреться надо, верно.
Стрелок поднялся, цепко ухватился за сук, подтянулся на сильных руках и бесшумно заработал ногами, взбираясь на сосну. Через минуту-другую он снова был на земле.
— Ушли немцы... Пусто.
Когда они приблизились к шоссе, уже смеркалось. Долго лежали на опушке, всматриваясь и прислушиваясь. Но даже отдаленная стрельба там, куда катились мимо них редкие автомашины, теперь затихла. У Цыганкова щемило сердце: темным силуэтом на прежнем месте маячила его пушка. И вдруг у него созрело решение: любыми средствами вывести орудие... Как это можно сделать, он еще не знал, но оставить пушку немцам теперь уж не мог. Об этом он горячо зашептал на ухо Фролову, но, внезапно услышав слова чужой команды, умолк.
По шоссе быстрым шагом, молча и торопливо, шли фашистские солдаты, по шесть в ряд, двигались повозки, автомашины, орудия. Короткими автоматными очередями гитлеровцы на ходу прочесывали лес направо и налево.
— Эх, изобрести бы такую гранату, чтобы сразу рубанула этих... — с тяжелой злобой вздохнул Иван. — Давай-ка побережемся... Да и виднее с дерева, — сказал он, дергая Цыганкова за полу шинели.
Они отползли немного от опушки и влезли на деревья. И вдруг на востоке что-то загудело, а там, где теперь шли и ехали впритирку друг к другу немцы, через какие-то мгновения после гула возникло море пляшущего огня. Потом огонь исчез, и они услышали под деревьями беготню перепуганных фашистов, крики и стоны, топот ног. Прострекотали мотоциклисты, и все смолкло.
— Это наши — «катюши», — восхищенно пояснил Цыганков, когда они спустились на землю.
— Выходит, есть такая граната, — пробасил в ответ Фролов, — рубанула так рубанула.
Долго они, затаясь, наблюдали за тем, как немцы торопливо подбирали раненых и трупы, спешно увозили их на грузовиках. Потом наступило спокойствие.
Взошла луна, осветила лес и безлюдную поляну синевато-молочным светом. Цыганков побежал посмотреть на орудие и, возвратившись, сказал:
— Уцелело, ждет... Поможешь, а? Артиллеристом тебе надо быть, будешь у меня заряжающим.
— Тише... Гляди.
Цыганков повернулся, куда ему указал Фролов, и увидел: в зыбком молочном свете луны по изрытому полю плелась огромная колымага, запряженная тяжелыми, здоровенными лошадьми. За ней на поводу тянулись еще три лошади. Подвода часто останавливалась. Из нее выскакивал солдат, что-то делал на земле и снова вспрыгивал на телегу. Так фашисты приблизились к пушке Цыганкова. Немцы соскочили с повозки, долго ходили вокруг орудия, о чем-то споря, и опять тронулись, держа путь к шоссе.
— Ну пошли, — решительно прошептал Цыганков и пополз навстречу подводе. Фролов без лишних объяснений понял сержанта и сразу опередил его. В руке у Фролова тускло поблескивал немецкий тесак...
— Вот мы вроде и фрицы, — пробасил Фролов, когда с фашистами все было кончено и друзья натянули на себя немецкие шинели.
— Постой, я мигом, — сказал Цыганков и бросился в лес, к заветной сосне, где он оставил орудийный замок, панораму и документы погибших друзей.
Когда он вернулся, Фролов уже впряг коней и вывел орудие на шоссе. Рысью проскочили они метров триста и потом свернули на еле приметный проселок, на котором не обозначались следы ни танков, ни артиллерии.
После гибели Петрашко лейтенант Андреев долго дрался с танками. Приказ об отходе на новые позиции он получил во второй половине ночи. В кромешной тьме вел он батарею по грязным, едва различимым проселкам, измучил людей и лошадей, но пришел в дивизион в полной боевой готовности, хотя и «исчертыхался в доску», — так он закончил рассказ о своих мытарствах.
Сейчас Береговой и он сидели на самой кромке шоссе в открытом, но глубоком окопе. Влажная асфальтовая гладь, покато ниспадая, убегала к переправе, на которой им было приказано задержать немцев на весь этот едва наступающий день.
На случай вынужденного маневра дивизиона их прикрывали два станковых пулемета, расположившихся где-то невдалеке по левую и по правую сторону шоссе. Впереди, у самой переправы, в каком-то сарае разместился пулеметный взвод с отделением стрелков. Там же среди прочих находился со своим пулеметом Абдулла Джумагалиев. Комиссар батальона уважил его просьбу — перевел в пулеметную роту.
Прошлой ночью Береговой случайно встретил его на марше, и они вместе ехали часа полтора. Абдулла был в радостно-возбужденном настроении. Он так азартно говорил Береговому о том, что отходим мы сегодня в последний раз, словно собирался отныне своим пулеметом отбить все немецкие атаки самолично.
Потом Абдулла вполголоса читал ему стихи Абая, поэму о котором он начал писать перед самой войной:
Ровно и напевно звучал его голос в ночи, под чавканье копыт и стук колес.
— Ты знаешь, мне кажется, что в этом четверостишии Абай излил свою досаду и горечь на кратковременность человеческой жизни. Ведь он жил будущим, о котором грезил и в котором ему не суждено было жить.
Абдулла замолк и склонился вперед, словно намеревался выпрыгнуть из брички.
— Нет, он сожалел, что ему не хватит жизни осуществить свою мечту... в борьбе. Ведь он боролся за эту мечту, — вдруг неожиданно вмешался в речь Абдуллы связист Нуркенов. Аямбек сидел на катушке с проводом, так ему удобнее было управлять лошадьми. Не услышав возражения, он тихо, но внятно, подражая народным акынам-сказителям, почти запел на какой-то однообразной, но гневной ноте:
— Так говорил наш Абай, — внезапно закончил Нуркенов.
— Слышишь, Абдулла? — Береговой обнял за плечи пулеметчика. — «Вера и правда на гребне войны». Это, брат, о нас сказано, о всех нас. Абай открывает первую главу твоей поэмы.
— Мне не удавалась моя прежде, — задумчиво продолжал свою мысль Джумагалиев... — Я не глубокий был... Здесь, на войне, пишется эта поэма. — Он сдержанным жестом обвел рукой вокруг, и под этот сдержанный жест подпали и далекие вспышки немецких ракет, и багровые зарева горящих сел, и весь движущийся поток войск. — Я теперь знаю, как писать поэму об Абае.
— Прочти что-нибудь из своих стихов.
Он положил свою узкую ладонь на колено Берегового, склонил низко голову, словно пытаясь рассмотреть землю, которая однообразно отзывалась на глухой перестук колес тихим шорохом, и начал читать:
Тогда Береговой возразил Абдулле, назвав эти стихи старомодными и рассудочными, а теперь они не выходили у него из головы. Он слушал Андреева, а сам мысленно повторял:
— У меня душа горит... понимаешь, душа, — говорил Андреев. — Давить их надо... Ты не видел, что они сделали с Петрашко, — надсадно хрипел он.
— Ты тоже не видел, — отстранил тот Андреева, пригоняя по глазам свой бинокль.
— Правильно, не видел, — согласился Андреев, — но я там был, я чувствовал... Понимаешь — чувствовал.
Он дышал шумно, тяжело, как астматик, и явно захмелел не то от выпитой водки, не то от тяжелого горя. Смерть Петрашко незаживаемой раной горела в его груди.
В это время до наблюдательного пункта донеслись первые очереди автоматов, хотя там, за рекой, и в бинокль еще не было видно никого. Появились немцы левее переправы.
— Вот где вы полезли! Ну, приготовимся, — Береговой опустил бинокль и посмотрел на командира батареи. Андреев сразу весь внутренне собрался. Он перешел в свою ячейку и оттуда отозвался твердым голосом:
— Готово!
...Только во второй половине дня прекратился бой. Умолкли пулеметы и автоматы, стучавшие у переправы и особенно яростно у сарая, где сидел Абдулла. Уже не свистели над головами свои и немецкие снаряды, за переправой догорали понтонные сооружения фашистов, а в окопе лежал с обожженными руками боец, только что вырвавшийся из огня. Нет, он не стонал, а сыпал самой яростной бранью.
— Рабочий... рабочий поселок оборонять надо, — хрипел он, — нас они обошли и с тылу подпалили. Все сгорели... И степняк-пулеметчик... — скрипел боец зубами так, словно пламя и теперь лизало его горячими косматыми языками. — Сколько он их навалил!.. Сколько он их посек!.. И все песню какую-то пел... на своем языке... — затихая, как в бреду, бормотал боец, пока разведчики укладывали его послушное тело на плащ-палатку.
И тут снова появились фашисты. Шли они по ширине шоссе — двенадцать в шеренге, тесно, плечом к плечу, шагая четко в ногу. Новые ряды появлялись из-за холма, откуда поднимался прозрачный дым ярко догоравшего строения, в котором сгорел Абдулла — поэт и воин*.
— Да это же психическая, — услышал Береговой голос Андреева.
«Психическая так психическая», — подумал он и подал команду. Его глаза были прикованы к трем фашистским офицерам, которые шли впереди колонны, взмахивая стеками. «Только папирос в зубах недостает, а то бы совсем как в кино», — безразлично фиксировала мысль, а глаза жадно ловили красивый беловатый клубок дыма, который появился с легким взрывом высоко в небе и в стороне от шоссе. «Спокойней, спокойней», — смирял себя Береговой и ввел коррективы в установки угломер и трубки. А когда раздался оглушительный разрыв бризантного над хвостом колонны фашистов, офицеры куда-то исчезли, точно ветром их сдуло, но зато первый ряд, как по команде, вскинул автоматы, и над наблюдательным пунктом засвистели пули, хотя артиллеристов немцы еще не могли видеть.
Хлопали шрапнели — по четыре сразу, одиночно звенели разрывы бризантных, а фашисты шли... шли и множились, потому что сколько бы их ни падало в первом ряду, в нем все двенадцать пустых мест тотчас заполняли идущие следом, вскидывали автоматы и начинали строчить.
— Вести огня не могу, над батареями самолеты, — услышал Береговой виноватый, но неизменно ясный голос Макатаева: его заглушил надсадный крик Андреева:
— Самолеты!.. самолеты! Огонь, я тебе говорю! Висят?.. Поговори у меня, я тебе печенки вырву... Еще старший на батарее, — почти хрипел он, и Береговой ясно представлял, какой презрительной миной перекошено сейчас лицо командира шестой батареи. Ему хотелось взглянуть на Андреева, но он не мог оторвать глаз от картинного движения «психических».
Во внезапно наступившей тишине Береговой услышал ритмический шаг сотен тяжело обутых ног, ему даже показалось, что он начал различать лица фашистов, и он чуть, не крикнул преждевременно: «Пулеметчики, что ж вы, начинайте!»
— Ну и машкарад, — попытался, как всегда, пустить шутку Шингарев, но шутки не получилось.
Свистящие струи пуль внезапно понеслись над наблюдательным пунктом и вонзились в голову фашистской колонны.
Это заработали пулеметчики.
— А, не нравится! — закричал Андреев, выскочив из окопа, — сразу хмель вышибло. Взводом!.. три снаряда... десять секунд выстрел... Огонь! — в упоении, как слова любимой песни, повторял он команду. — Это вам за Петрашко, это за пулеметчиков, — сопровождал он каждый взрыв снаряда взмахом бинокля, который сорвал с ремешка.
Фашисты повернули и побежали... побежали, хватая и волоча раненых и убитых, падали и снова бежали. Они исчезли за холмом, откуда появились. Шоссе стало чистым, безлюдным, словно омыла его огненная волна металла и воздуха.
Приятный холодок пополз по спине под влажной гимнастеркой, и Береговой заметил, что солнца уже нет. «Умрите, убить нас пришедшие», — стучали в висках внезапно вспыхнувшие слова, и он вспоминал, откуда они. «Да, так бы сказал Абдулла, друг мой, брат мой», — горячо шептал он.
Уже третьи сутки Сережа Стуге исполнял временно обязанности первого помощника начальника штаба полка. Сейчас он в штабе дивизии, только что доложил начальнику артиллерии обстановку, и тот приказал ему обождать, а сам пошел к генералу.
Стуге осунулся за эти дни, заметно повзрослел. Его русые волосы побелели, словно выцвели и стали редкими. В самом деле, пережить пришлось много. Потерян Цыганков, убит начальник штаба полка майор Аугсбург, его заменил командир первого дивизиона Анохин, который и оторвал Стуге от батареи и сделал своим оперативным помощником. Где-то теперь батарея? Бои такие, что каждый час неизвестности томит и гложет сердце и душу. А Цыганок?.. Смелый, хороший юноша... Ему только жить начинать, а вот поставил его под удар, не смог вывести, предупредить, помочь...
Нет, он не собирается отсиживаться в штабе. Сегодня вот попросит, потребует вернуть на батарею. Ему надо бить... бить фашистов, а не донесения и карты «отрабатывать».
Стуге распирала обида, и слезы были готовы брызнуть из глаз. Он торопливо вышел на улицу. Догорал закат. И справа, и слева, и впереди над верхушками деревьев поднимались чад, гарь, дым — то горели деревни и села, где сейчас грохотал бой.
Внезапно мимо Стуге пробежали бойцы комендантской роты, одни взбирались на чердаки, другие прыгали в окопы круговой обороны. Из дома вышел генерал, за ним начальник штаба полковник Серебряков. Они о чем-то спорили.
Панфилов остановился, резко обернулся к начальнику штаба:
— Полковник Серебряков, никуда я не пойду, слышите — никуда!
Он устремился к западной окраине села, откуда слышались рев моторов и стрельба. Вражеских танков не было видно, но термитные снаряды уже свистели над селом.
Вдруг за рощицей, откуда доносился гул немецких танков, раздались три резких пушечных выстрела. Потом мертвая пауза и еще два выстрела. Генерал остановился.
— Что там, Серебряков?
— Наших орудий, как вы знаете, товарищ генерал, там нет.
— От рядите бойцов, выясните, что там происходит, — приказал Панфилов.
Он заходил, заложив руки за спину, и Стуге видел, каким недобрым огоньком горели его глаза.
— Кто это стреляет? — справился у Стуге Серебряков. — Звук наших орудий.
— Да, наших, товарищ полковник... но откуда им там быть?
И вот все увидели: из-за поворота дороги, там, где за перелеском недавно рычали танки и внезапно заработало одиночное орудие, появился человек. Он шел прямо на село, но едва ли что видел перед собой. Был он бледен и худ. Легкий серый пушок, видимо, впервые густо обложил его верхнюю губу и подбородок.
Панфилов пошел к нему навстречу, и тот, почти столкнувшись с генералом, остановился. Минуту смотрел он на Панфилова черными юношескими глазами и вдруг выпрямился, опустил руки по швам, лицо его стало землисто-серым от напряжения.
— Ты что, контужен? — участливо спросил Панфилов и подался всем корпусом вперед, словно стараясь поближе рассмотреть бойца.
— Ранен.
Генерал поспешно обернулся и крикнул:
— Наташа!.. Где Наташа? Немедленно перевязать...
Но тут к раненому бойцу бросился высокий в длиннополой шинели командир. Он заключил в объятия этого худенького, изможденного юношу.
— Жив... жив, родной мой, — срываясь с голоса, твердил Стуге, и тело его содрогалось от дрожи, с которой он не в силах был совладать.
— Полегче... вы ему делаете больно. — Панфилов отстранил Стуге и по-отцовски осторожно положил руки на плечо раненого. — Иди, иди, дружок... Сейчас тебя в медсанбат доставят. Остальное потом... потом, — легонько подтолкнул он юношу, по движению его рук поняв, что тот собирается говорить.
— Разрешите проводить, товарищ генерал, — попросил Стуге, — это мой командир орудия, о котором вам докладывали... Цыганок это.
— Цыганок? — удивился генерал.
— То есть сержант Цыганков, — поспешно поправился Стуге.
— Так вот ты какой! Проводите, проводите. А где твое орудие?*
Цыганков обернулся в сторону немцев, и все оглянулись туда. Но дорога была пуста.
— Там, — проговорил он устало, — сейчас прибудет.
— Это... ты пугнул танки?
— Мы думали и здесь немцы, — вместо ответа виновато улыбнулся Цыганков.
— Проводите... проводите его. И доложите сегодня же о состоянии. Представляю вас к правительственной награде, товарищ Цыганков, — перешел на «вы» Панфилов.
— Спасибо! — Сержант поднял на Панфилова глаза. — Оставьте в моем расчете Фролова, товарищ генерал.
— Кто это такой?
— Товарищ мой... при орудии он.
— Хорошо... хорошо... иди.
Все смотрели на потухший запад, откуда появилась группа бойцов. За бойцами медленно тянулась артиллерийская упряжка с орудием. От группы отделился командир и бегом направился к Панфилову:
— Прорвались два немецких танка, товарищ генерал. Артиллеристы отогнали, а стрелки добили.
Панфилов как будто не слушал командира, он всматривался в подошедшую группу, нерешительно остановившуюся вместе с артиллерийской упряжью.
— Фролов! — изумленно сказал он.
— Я, — отозвался рослый боец и выступил вперед.
Генерал подошел к нему и снизу вверх осмотрел стрелка в немецкой шинели, с густой щетиной на щеках и, словно укоряя себя, произнес
— Редко ж мы встречаемся.
— И вовсе не редко, — серьезно возразил Фролов.
— Ну, как же... в Алма-Ате, на учениях, помнится, мы последний раз разговаривали.
— Нет, мы вас часто видим, товарищ генерал, — не уступал Фролов, и генерал, махнув рукой, мол, не переспоришь, спросил:
— Какой я артиллерист... на выручке встретились.
— На выручке, говоришь... — генерал с минуту молчал и потом весело продолжал: — Что ж, будь пушкарем. Хорошая работа.
— Нет, я к своим, товарищ генерал. В пехоте мне сподручнее.
Панфилов ласково прищурился и, не в силах сдержать восхищения, широко улыбнулся.
— Сподручнее в пехоте? — как бы спохватившись, озадаченно спросил он, обращаясь ко всем: — А как же Цыганков?.. Он просил перевести тебя к нему в расчет.
— Беда невелика. В гости нам друг к другу ходить не надо, на одном поле работаем, товарищ генерал, — ответил Фролов и вдруг смущенно пробормотал: — Виноват, товарищ генерал... в суматохе забыл... — Он ожесточенно сорвал с плеч немецкую шинель и добавил: — Всю спину проклятая кожушина прожгла за эти четыре дня.
— Так к своим?.. Иди, пожалуй, к своим, — с улыбкой сказал Панфилов.
— Разрешите, товарищ генерал, баньку — парком прогреться надо.
— В баньку... вот это хорошо.
Генерал, ласково прищурившись, проводил взглядом Фролова и сам, радостный, непривычно легкой походкой пошел к штабу.
Он долго сидел над оперативной картой, потом резко отчитал по телефону какого-то командира, пропустившего в стыке батальонов три немецких танка и группу автоматчиков. Потом генерал внимательно читал наградной лист на Цыганкова и раздраженно возвратил бумагу штабному командиру.
— Когда вы научитесь просто говорить о живом человеке? Напишите так, как было, без всех этих красивостей. Да, да — к ордену Ленина.
И снова ходил... ходил, от стола к двери, от двери к столу. Самое важное — сохранить дивизию в кулаке... А немцы рвут ее на части, хотят раздробить и потом эти мелкие группки захватить в плен, уничтожить. Нелегко... нелегко держать в кулаке дивизию под такими ударами, но вот же получается пока... Силенок мало. Хитростью, изворотливостью бить надо... «А не игру ли в прятки затеваешь, Иван Васильевич?» — корил он мысленно себя и склонял голову, точно прислушиваясь к внутреннему голосу своей совести... Нет, он не играл в прятки. Немцев не от хорошей жизни лихорадит. Они уже видят, что здесь творится что-то непонятное, необъяснимое. Вот наступит рассвет, и снова им надо будет идти на губительный огонь этих остервенелых, вчера раздавленных танками и разбомбленных нещадно советских бойцов, которые за ночь как будто воскресают из мертвых. Да, генерал знал, что там, у линии фронта, где его полки, батальоны, роты ведут сейчас разведку, зарываются в землю, там, где густо взлетают ослепительные белые ракеты, уже неуверенно чувствуют себя враги... Но они еще лезут... лезут...
Вошел Серебряков, седой, свежевыбритый и усталый. Не перебивая ни словом, ни жестом, Панфилов слушал начальника штаба, и только по движению карандаша, которым он делал пометки на своей карте, можно было отдаленно угадывать течение его мыслей.
— Как и прежде, — докладывал Серебряков, — на шоссе левофланговый полк противостоит двум пехотным полкам фашистов, которых поддерживают около пятидесяти танков и батальон особого назначения. В центре положение без особых изменений. Короче — по нашим подсчетам, деремся один против пяти.
Панфилов, будто не слыша, по-прежнему сосредоточенно смотрел на карту, где синими стрелами ощетинился противник, на красную прерывистую линию обороны дивизии.
— Пять на одного, говоришь, приходится... а, Иван Иванович? — вскинул он глаза на Серебрякова.
— Да, Иван Васильевич, пять и плюс танки и самолеты.
— Тесновато... Тесновато. Ну да ничего. Нам не привыкать. Вот что, — он снова склонился над картой, — третью роту из батальона Момыш-улы к рассвету перебросьте вот сюда, — он сделал пометку карандашом на изгибе шоссе, — а пушечки мы поставим у этих сарайчиков. Был я там днем... хорошее место.
— Но, Иван Васильевич, — возразил начальник штаба, — роте надо сделать пятнадцатикилометровый марш, и обнаженный участок нам нечем заполнить.
— Оставьте здесь один взвод — второй: хорошие в нем ребята. Выдержат. А тут, — он снова всмотрелся в изгиб шоссе, — тут завтра будет жарко. И потом, надо же выравнивать счет, Иван Иванович, а где ж это сделать сподручнее, как не там, где фашистов будет побольше.
— Так-то оно так, но...
— Теперь уже никаких «но», — сдвинул свои короткие брови генерал.
— Слушаюсь.
Наступила пауза. Слышно было, как за окном шумел сосняк и в оголенных ветвях березы тоскливо посвистывал ветер. По этому свисту можно было угадать, что ветер холодный, пронзительный, предвещающий снег.
Генерал вплотную подошел к окну и приник к раме.
— Зима... Хорошо... хорошо... Дороги установятся... а в Азии у нас еще теплынь, пожалуй.
— Не везде на зимнюю форму одежды перешли, — мечтательно отозвался Серебряков, и его ярко-голубые глаза так оживились, словно он вспомнил о самом радостном дне своей жизни.
— В Казахстане перешли, — уверенно проговорил Панфилов.
— А в Туркмении? — живо возразил Иван Иванович.
— В Туркмении, да и в Узбекистане еще нет, — отходя от окна, сказал Панфилов и с недовольным видом покачал головой. — Когда у нас в штабе наладится комендантская служба, Иван Иванович? Не на даче живем, на фронте. Окна занавешивать надо, — повысив голос, показал он оттопыренным пальцем в сторону окна. — С санями как у нас? — уже обычным тоном спросил он.
— Все подразделения обеспечены.
— А орудийные лыжи не порастеряли артиллеристы?
— Порастерять не порастеряли, но Курганов говорит, что веры в них мало.
Генерал посмотрел на Серебрякова испытующим взглядом, потом быстро подошел к окну. Белая муть клубилась на улице, густо-густо, словно на огонек, бесшумно летели за окном крупные снежные хлопья. Генерал довольно хмыкнул.
— Завтра посмотрим лыжи, тогда и будем говорить о неверии. Что это там? — прервал он себя и обернулся к двери, за которой послышался шум. В комнату ворвался начальник разведки Артем Иванов, весь в снегу.
— Товарищ генерал, — не переводя дыхания, почти прокричал он, — пленных привели.
— Откуда, какие?
— Летчики, товарищ генерал. По вашему приказу в подразделениях ручные пулеметы приспособили на зенитные, ну и подрезали фашистский самолет. По ночи он низко пошел над нами.
— Когда это было?
— Часа три тому назад.
— Так почему ж по телефону не доложили? — строго спросил Панфилов.
— Долго ловили, товарищ генерал... да и самолет не сразу нашли. Думали — ушел, промахнулись, — сразу спадая с радостного тона, оправдывался майор, но тут же на его лице возникла плутовская улыбка. — Вы же сами требуете докладывать только достоверные данные. А я ведь из лесу и сюда. В полку еще, наверно, не знают об этом.
Панфилов сразу успокоился, подошел к телефонисту.
— Мне командира полка... поживее... Спасибо тебе за находчивость... да, да. — Он бросил трубку и приказал Серебрякову: — Немедленно оповестить всех. Это важно, очень важно, Иван Иванович. Бить их и в воздухе своими средствами. Лиха беда — начало. Теперь пойдет, — обратился он ко всем присутствующим.
— Вот бумаги, обнаруженные у пленных, — выждав минуту, протянул Панфилову пакет начальник разведки. Генерал взял пакет, сел к столу и углубился в документы.
— Какая мерзость! Полюбуйтесь, — возмущенно проговорил он. — Посмотрите, что один из этих молодчиков хранит у себя.
Все обступили генерала, который с возмущением бросил на стол пачку открыток непристойного содержания, среди которых как бы случайно затерялась фотография какой-то грузной, не первой молодости женщины.
— Эти богатства обнаружены у их радиста, — объяснил Артем Иванов.
— А ну, ведите... ведите голубчиков. Переводчицу Женю сюда и чистую карту мне, а эти пока унесите, — протянул он свои оперативные документы Серебрякову.
Ввели пленных. Их было трое: командир корабля — обер-лейтенант, высокий, стройный блондин с острым подбородком, штурман — лейтенант, широкий в плечах детина, и радист-стрелок — угрюмый, в летах обер-ефрейтор, с густой сединой на висках и вильгельмовскими усами торчком. Пленные вытянулись у порога и неотрывно смотрели только на Панфилова, сразу распознав в этом человеке старшего начальника.
— Садитесь, — приказал генерал, оглядывая пленных без любопытства.
Переводчица Женя Иванова повторила приказ по-немецки, и офицеры сели, высоко подняв плечи. В их глазах было и нескрываемое любопытство, и неприкрытый страх.
Обер-ефрейтор продолжал стоять, в его стальных глазах светился огонь стойкой ненависти и презрения.
— Пусть и он садится, — обратился генерал к Жене, девушке с мальчишеской прической и густыми оспинками на всем лице. Немец что-то отрывисто и грубо ответил и перевел тяжелый взгляд на своего командира корабля.
— Он не может сесть без разрешения своего начальника, — с легким недоумением сказала Женя, но в ее голосе звучала едва уловимая ирония.
— Садись! — по-немецки приказал генерал и сопроводил приказание ударом кулака по краю стола. От неожиданности оба офицера вскочили и тотчас сели снова. Тяжело сел и стрелок-радист.
— Так-то лучше, — не то улыбнулся, не то просто скривил губы генерал.
После первых же вопросов он убедился, что обер-ефрейтор обладает неограниченной властью над своими офицерами, и те, будто загипнотизированные его взглядом, по-мальчишески мнутся и мямлят, боясь отвечать прямо на поставленные вопросы.
— Начальник разведки, — сухо сказал Панфилов, — займитесь этими юнцами... Накормите, дайте им водки, а я поговорю наедине с этим фашистским зубром.
Офицеры встали и, повернувшись как на параде, исчезли за дверью.
Почувствовав что-то недоброе, обер-ефрейтор медленно поднялся, заложил руки за спину. Глаза его провалились, и лицо стало землисто-серым. «Все, что они знают о дислокации и намерениях командования, — они мне скажут, — подумал генерал о немецких офицерах. — А с этим у меня разговор особый».
— Женя, спроси его, зачем он сюда пришел?
— Так мне приказал мой фюрер, — вскинув тяжелую квадратную голову, глухо ответил фашист.
— А как он сам думает на этот счет?
— Он ничего не думает. Он спасает цивилизацию от варваров... Германии свыше предопределено господствовать над миром... Гитлер раздавит Россию, покорит ее вассальные туземные окраины. Да, он знает, что его сейчас расстреляют в этом паршивом русском селении, но он также знает, что завтра здесь не будет русских, а будут немецкие солдаты.
— Под Москвой у русских осталась по существу одна дикая дивизия, с которой мы быстро справимся, и будем в Москве. Так приказал фюрер и так будет... Я сказал все и больше не скажу ни слова, — закончил угрюмо обер-ефрейтор и прислонился своей квадратной головой к стене.
Панфилов пристально посмотрел на немолодое лицо фашиста, заметил седину на висках, покачал головой, и на его губах непроизвольно появилась презрительная усмешка. Генерал пододвинул к себе пачку карточек с изображением обнаженных красавиц и, не глядя на обер-ефрейтора, спросил:
— Женат?
— Да, женат. — Немец от неожиданности вопроса даже подался вперед, и на его лице проступили признаки улыбки.
Генерал приказал обер-ефрейтору подойти. Когда тот приблизился и застыл в неподвижной позе, Панфилов протянул ему фото:
— Это ваша жена?
Немец впился глазами в открытку, но тотчас оскорбленно отвел их в сторону.
— Нет, — глухо выговорил он.
— Тогда, может быть, эта? — и Панфилов показал еще одно изображение.
Обер-ефрейтор, не разжимая крепко сомкнутого рта, отрицательно покачал головой.
— Тогда найдите сами фотографию вашей жены! — сдерживая гнев, с омерзением протянул пленному всю пачку Панфилов и терпеливо ждал, пока тот, наконец, нашел среди порнографических открыток изображение своей жены.
— Эта, — еще глуше проговорил обер-ефрейтор. Панфилов посмотрел на него в упор, и тот, не выдержав этого презрительного, уничтожающего взгляда, съежился, с его лица сошла чванливая надменность, оно стало тупым, жалким.
— И дети есть? — едва сдерживая себя, продолжал допрашивать Панфилов.
— Есть, трое.
Генерал забарабанил пальцами по кромке стола, перевел взгляд на начальника разведки и спокойно приказал:
— Уведите это... животное.
Пленного увели. Панфилов подошел к окну, отодвинул плащ-палатку и открыл форточку. Так он стоял минуту-другую, глубоко вдыхая свежий воздух, потом, подойдя к Серебрякову, положил на плечо ему руку:
— Так вот они зачем пришли, Иван Иванович... Покорить Россию, раздавить «туземные окраины»... Мы им припомним эти «туземные окраины»... я им припомню «дикую дивизию». Не они в Москве, а мы будем в Берлине, — яростно сжал он кулаки.
Первый раз видел начальник штаба своего генерала в таком гневе и молчал. Его тоже жгла сейчас ненависть.
Панфилов подошел к столу, но, словно не найдя себе места и дела, заложил руки за спину и вновь обратился к Серебрякову:
— Иван Иванович, скажи мне, разве можно уничтожить то, за что веками боролся народ?.. И в тюрьмы бросали нас, гнали на каторги и виселицы. А война гражданская? И все это для жизни... И потому победили. — Он умолк, ему не хватило слов для выражения мысли. Он вопросительно смотрел на Серебрякова, совсем седого, мужественного.
— Невозможно этого сделать, — ответил Серебряков, — невозможно, Иван Васильевич.
— Партия... партия большевиков научила нас и жить, и бороться за эту жизнь, и никто уж нас не заставит сойти с пути, — повысив голос, продолжал Панфилов. — Неужели немцы так одичали, оскудели умом и превратились в живые автоматы? Ведь были же и у них люди!
Генерал был так взволнован, что явно не находил себе места. То подходил он к столу, то отодвигал с окна плащ-палатку и слушал, как воет снежный ветер, то, широко расставив ноги и заложив руки за спину, задумавшись, стоял посреди комнаты.
— Впрочем, праздный это вопрос... сейчас. Придем в Германию — увидим.
Серебряков сразу оживился с последними словами генерала. Он почувствовал, что тот «переболел» и снова стал обычным и деловым.
— Во всяком случае, Иван Васильевич, работа там предстоит никак не легче теперешней, — бодро отозвался он.
— Потруднее, потруднее, дорогой мой, — вторил ему генерал и вдруг, словно вспомнил что-то важное, торопливо закончил: — Да, что там эти пленные наговорили? Принесите-ка показания.
Оставшись один, он внимательно перечитал опросный лист, недовольно сдвинул брови и, вызвав начальника разведки, возвратил документ:
— Отправьте пленных в штаб армии. Там эти залетные птицы нужнее. Раздобудьте мне такого «языка», который подробно сможет рассказать о противнике, сосредоточенном сейчас против нас... Ну, а я к артиллеристам.
В комнате жарко натоплено. Тесно. Душно. Панфилов сидел в полушубке, стянутый ремнями, только ворот расстегнул. Изредка он поглаживал густой барашковый мех отворотов — ворсинки щекотали ему шею и подбородок.
— Неплохо дерутся артиллеристы, неплохо, — строго говорил Курганову генерал, — не могу сказать, что плохо. Но людей надо беречь. Надо уметь беречь.
Подполковник слушал стоя.
— Да вы садитесь, — видимо, не первый раз приглашал Панфилов, потому что в голосе его прозвучало легкое раздражение.
Он перевел взгляд своих узких темных глаз на комиссара полка, минуту молчал, словно подыскивая слова.
— И вы тут повинны, товарищ Ляховский, есть у вас напрасные жертвы. — Он с нескрываемой досадой сдвинул короткие жесткие брови, недовольный словом «жертвы» и, может быть, и тем, что вынужден так говорить о тех, кто еще недавно жил, боролся, надеялся и сегодня жить.
— Фашисты беснуются. Это меня радует, — продолжал он, поглаживая отворот. — Им хочется раздробить нас на мелкие группки, но орешек оказался не по зубам. — В глазах у Панфилова вспыхнули веселые огоньки, сдержанная улыбка помолодила лицо. — «Дикими» нас окрестили.
Курганов воспользовался минутной паузой и тем, что Панфилов подобрел, сказал:
— Не оправдываюсь, но когда дивизиону приходится поддерживать два стрелковых полка... и в таких боях... потери будут.
Панфилов, как от боли, сморщился, и взгляд его пронизал подполковника, будто он разглядывал его душу.
— Вы меня прекрасно поняли. Курганов. Да, и стоять насмерть, и не умирать. На этом мы и договоримся. Кстати, орудия тоже незачем без толку под удар ставить. Пока, — он сделал особенное ударение на слове «пока», — нам никто нового оружия не даст. Да мы и не имеем права требовать. Единственное, что я вам разрешаю и требую, — пополнить утраченные орудия за счет немецких. К такому средству пополнения, насколько мне известно, вы еще не прибегали.
Генерал распахнул барашковые полы, ему стало жарко, но не хотелось снимать полушубок — скоро в дорогу. И решив, что все, за чем он приехал в штаб артиллерийского полка, выяснено, Панфилов приподнялся, минуту стоял молча, потом снова сел.
— Вот что. При существующем соотношении сил — и в людях, и в технике — для нас неизбежны временные отходы. Вот почему я всегда даю запасные позиции. Я хочу... я требую, товарищ подполковник, чтобы каждый новый запасной оборонительный рубеж знали все — начиная от вас и кончая каждым бойцом. И тогда, как бы нас ни раздробили, сегодня, завтра мы снова все станем непреодолимой преградой на пути немцев. Не ясно ли это?
Панфилов поднялся и решительно закончил:
— Мы все верим... верим в победу над врагом и понимаем друг друга. Отдавая подобные приказы, я, как мне кажется, поступаю правильно... Ну, а теперь давайте посмотрим, как орудия на лыжах кататься будут. Добрый снежок выпал.
Пока они добирались до огневых позиций, там уже закончили опробование лыж.
Макатаев выбежал навстречу генералу. За его спиной — орудие на лыжах и строй бойцов. Высоченный Соколов стоял впереди, вытянувшись. Генерал поздоровался с каждым за руку. Потом внимательно, до мельчайших подробностей осмотрел металлические лыжи, крепления, тормозное устройство.
— А ну, прокати, — приказал он ездовым.
Кони дружно натянули постромки, пушка легко тронулась с места и плавно заскользила по снежной целине.
— Ну как, Курганов, хороши?
— Идут, — сдержанно ответил тот и вдруг неожиданно скомандовал: — Налево, кругом, рысью марш!
Легкий снег взвихрился, на повороте орудие занесло, но оно не потеряло равновесия, и тогда Курганов еще громче крикнул:
— Галопом!
Ездовые пустили коней в галоп и, повинуясь новой команде, сделали крутой поворот, и тут орудие, накренившись на правую лыжу, начало опрокидываться. Соколов, не выдержав, крикнул:
— Вперед, ровнее! — И орудие приобрело прежнее положение.
Соколов посмотрел на генерала победоносно и, не в силах сдержаться, проговорил:
— На лыжах и в лесу не застрянем, товарищ генерал.
— Вот... вот, — одобрительно кивнул головой Панфилов, — правильно, не застрянем.
— Наступать сподручнее, — не унимался Соколов.
— Сподручнее, — совсем повеселев, поддакнул Панфилов. — А ты, значит, наступать собираешься? — спросил он Соколова.
— А как же, товарищ генерал, — орудия у нас теперь в порядке, сами мы... — он восхищено хлопнул по новенькому добротному полушубку толстыми меховыми рукавицами и закончил: — Мы — тоже одеты, сыты, чего ж еще?
Генерал смотрел куда-то вдаль, мимо Соколова, словно прислушиваясь к легкому полету снега.
— А вот навалится он на тебя танками, а сверху бомбами накроет, тогда как?
— Когда танки, товарищ генерал, бомбы ни при чем, — ответил Соколов. — Теперь уж выдержим. Знаем и с танками войну. Стреляные.
— А все ж, поди, страшно? — не унимался Панфилов.
Соколов ответил не сразу.
— Нет, в бою не страшно, а вроде как-то холоднее станет, да и то сначала, а потом ничего.
— Страшно-то оно страшно, — решил подать голос Забара, — да не боязно. На медведя тоже вроде страшно идти, а идешь.
— Немец похитрее медведя и покрепче в танке-то.
— Так и встречаем его не гладкостволкой да кинжалом. Вот она! — любовно провел Забара ладонью по хоботу орудия. — И еще бронебойный в придачу. Не сплошай сам, а она не подведет.
— Ну, а вдруг сплошаешь?
— Так ведь кто душой слаб, тот сплошает. А мы крепки, совесть у нас чиста. Чего ж плошать?
— Вот это правильно, — довольный ответом заряжающего еще больше оживился Панфилов, — сильный духом — всегда победит!.. Так не сплошаем? — после паузы обратился он ко всем.
— Не сплошаем, товарищ генерал.
Панфилов сел на коня, разбирая поводья, скосил глаза на Забару и, как бы продолжая давешний разговор, улыбнулся.
— А на медведя я с тобой схожу... Не всех еще перевел?
— Хватит, товарищ генерал. Алтай большой.
Панфилов попрощался с артиллеристами и поехал в другие подразделения. Только на рассвете возвратился он к себе в штаб. Он снял полушубок, снаряжение и потянулся. Со свежего воздуха в комнате жарко, и сладко от этой теплыни ноет все тело. Он провел ладонями по колючему подбородку, кликнул парикмахера. Свежий, гладко выбритый, он снова подпоясался, потом пил крепкий чай. Ему доложили о том, что рота от Баурджана Момыш-улы уже прибыла на место и окопалась.
— Хорошо... хорошо, — отозвался генерал вполголоса. — Давайте наградные листы.
Он снова внимательно перечитал их. Удовлетворенно заметил:
— Ну вот, можно, выходит, по-человечески писать, — и твердо подписал: «Панфилов».
Потом мысли его начали быстро перебрасываться с одного на другое. Хорошо бы усилить дивизию танками, да и с воздуха надежнее прикрыть... Тогда бы... Будет и это скоро, будет... «А как там Валя? — вспомнил он о дочери, — давно уж я не был в медсанбате. Да и не удастся скоро. Надо будет сказать, чтобы сама приехала повидаться. Выжил немец медсанбат из села — бомбит, а палаток маловато было. Проверить надо, получили ли».
Он думал о том, что неистощимы изобретательность и находчивость бойцов. Только снег выпал, а в блиндажах и землянках буржуйки жарко топятся. Где их раздобыли — неизвестно. Потом он с гневом вспомнил слова пленного «дикая дивизия», и тотчас в его памяти всплыл рассказ комиссара о подвиге Абдуллы Джумагалиева — он генералу и стихи его прочел. Надо сказать редактору, чтобы напечатал в газете и стихи, и рассказ о самом пулеметчике. И на родину надо послать достойное письмо, чтобы не придавило горе семью...
Панфилов задремал, а когда очнулся, сквозь щели плащ-палатки пробивался широкими полосами свет утра, с которым не в силах было спорить красноватое пламя самодельного светильника. Перед ним стоял Серебряков с раскрытой папкой.
— Ну что у вас, Иван Иванович? — спросил генерал, подойдя к окну и сдергивая плащ-палатку.
У начальника штаба от бессонной ночи воспалились глаза, щеки изборождены мелкими морщинами. И доклад предстоит неприятный — о ЧП в артиллерийском полку.
Отбита еще одна яростная атака. По узкой и шаткой лесенке, уютно обжитой многолетней пылью, какими-то легкими давно высохшими семенами и мякиной Береговой спускается с чердака. Лесенка домовито поскрипывает, потом вдруг стремительно валится. На плечи обрушивается сухая колючая щепа, куски бревен; запах жженого тротила ударяет в нос. И, прежде чем Береговой успевает сообразить, что произошло, сверху, с чердака, доносится приглушенный, но четкий голос разведчика:
— Все в порядке, товарищ младший лейтенант. Стереотруба жива.
— Продолжать наблюдение за противником, — говорит командир дивизиона и, отряхнувшись, устало входит в штабную комнату. Битое стекло уже прибрано и вышвырнуто прочь... В пустые переплеты рам свободно врывается холодное дыхание ноябрьского дня. Связист, притулившийся к выступу большой русской печки, предупредительно обращается к Береговому:
— Вам сотого?
На его ушах, как две огромные черные серьги, висят телефонные трубки. «От бывалых фронтовиков переняли, — думает Береговой, глядя на связиста. — Так ловчее — руки свободны, да и задремлешь, все равно трубка при ухе останется». Солдат выжидательно следит за командиром, и его грубый, потрескавшийся от непрестанной возни с кабелем указательный палец готов нажать кнопку зуммера.
— Да, сотого.
Сотый — это командир полка, а Береговой сегодня — пятьдесят седьмой. Завтра, должно быть, будет девяносто третьим, послезавтра — тридцатым, а сегодня — пятьдесят седьмой. А в НП угодил шальной снаряд, потому что тихо кругом. Фрицы, значит, угомонились часа на три, на четыре. Сообразит ли комиссар дать распоряжение — закопаться поосновательнее огневым и подновить маскировку? Проклятая «рама» уже гудит...
— «Чайка» у телефона, — прерывает мысли связист и срывает со своей головы вместе с ушанкой «трубку сверху», — так связисты окрестили линию связи со старшим начальником.
— «Чайка», мне сотого... Товарищ, сто, докладывает пятьдесят седьмой. На моем участке атака отбита. Все в порядке.
— Ясность обстановки на будущее закреплена? — спрашивает Берегового трубка голосом сотого. Закрепить ясность обстановки на будущее — это, в понимании командира полка: знать или предугадать поведение противника на ближайшие часы... Гул «рамы» медленно плывет в пасмурном небе где-то над нашими тылами. Минутная стрелка часов скоро подберется к восемнадцати, и сумерки на окопную землю лягут легко и по-мирному бесшумно.
— Да, — отвечает Береговой, — закреплена. Часа три фрицы будут молчать, возможно, — до рассвета.
— Явитесь ко мне по вчерашнему делу.
— Есть!
Тихо. На душе тягостно.
— Марачков! — обращается Береговой к начальнику штаба, — останетесь за меня. Еду к командиру полка по вчерашнему делу.
— Хорошо, — медленно и совсем не по-уставному поднимается со стула начальник штаба и долгим понимающим взглядом смотрит Береговому прямо в глаза.
— Коня комдиву, — кричит он в приоткрытую дверь. Затем неторопливо возвращается к столу и склоняется над недописанным боевым донесением.
На улице ординарец крепко под уздцы держит жеребца Семирека. Его покорный Орлик свободно стоит поодаль.
Они молча трогаются. Тишина. Снежинки легкие, мелкие кружатся в воздухе. Неслышно садятся на полы шинели, на мохнатые перчатки, на придорожные ели и кусты. Какую-то долю секунды они ясно обозначаются на крутой шее Семирека, потом плавятся и увлажняют короткий ворс коня.
Вместе со снежинками на землю нисходит ранний зимний вечер. Первые ракеты взлетают бесшумно над линией фронта. Белыми струйками взмывают над мертвым белым полем и внезапно гаснут на ничейной полоске земли.
Тишина. Вчерашний вечер тоже так начинался, после такого же яростного ратного дня. Только снег падал крупными липкими хлопьями, когда к Береговому без предупреждения ворвался комбат Андреев и, сорвав с головы заснеженную ушанку, выдохнул:
— Товарищ комдив, у меня беда...
И Береговой понял, что у него действительно беда. Он взял Андреева под руку и тихо сказал:
— Выйдем.
На улице Андреев стал торопливо рассказывать, как после отбоя он стал проверять состояние батареи и как все оказалось в порядке — и орудия, и передки, и кони... И даже на снарядах сохранились сортировочные таблички...
— Кони... таблички... Докладывайте, что за беда у вас?
— Подносчик снарядов первого орудия Мосин и замковый Сударик исчезли, — отрапортовал комбат, внезапно остановившись и поднеся руку к виску...
— Вы не командир батареи, а... Где же твой комиссар был? Куда он глядел? На батарею! — закричал Береговой так, что Андреев отшатнулся от него.
Возвратившись к себе, Береговой бросил ординарцу: «Коней!», торопливо написал короткое, внеочередное донесение командиру полка о чрезвычайном происшествии и ускакал на батарею. Вскоре туда прибыл Скоробогат-Ляховский. После тщательного расследования стало ясно: и Мосин, и Сударик дезертировали.
Их задержал секрет левофлангового пехотного полка дивизии, выставленный за передний край. Во втором часу ночи в тесной и душной комнатушке предателей допрашивал командир полка. Он твердо сидел на шатком, домашней работы табурете, и обветренное лицо его пылало. Слабый и тихий огонек семилинейной лампы придавал лицу Курганова лиловатый оттенок. Натруженные бессонницей и непрерывным напряжением глаза лихорадочно блестели голубым холодным огнем. Было ясно: командир полка жестоко страдает. Перед ним стояли два его питомца, два его батарейца. Огромный, непомерной силы Мосин тупо и безнадежно вызывающе смотрел поверх командира полка на темное стекло окна, наглухо захлопнутого снаружи. Сударик, теперь действительно похожий на вялый гриб, безвольно уронив голову, глубоко и часто дышал, и на его сухоньком веснушчатом лице было обозначено одно глубокое желание: скорее умереть.
На столе перед Кургановым лежали две аккуратно разглаженные фашистские листовки. Помимо прочего, на них были отпечатаны пропуска на русском и немецком языках. Листовки отобрали у предателей. И бумажки эти, казалось, обожгли пальцы командиру полка, с омерзением отбросил он их прочь. Комиссар молча взял листовки, неторопливо свернул и так же неторопливо положил в планшет.
— Все, — сказал он. — Предателей Родины под надежной охраной доставить в штаб дивизии.
И когда захлопнулась за ними дверь, Курганов стремительно встал с табурета.
— Ах, шкуры...
— Георгий, — ласково и тихо прервал подполковника комиссар, — уже четвертый час. Надо готовиться к рассвету, а мне в политотдел, за ними.
Невесть откуда взявшаяся мохнатая пепельно-серая бабочка заметалась вокруг красноватого огонька лампешки. И в такт ее движениям на стенах и на потолке внезапно возникали и тотчас исчезали многочисленные тени.
Откуда-то с переднего края донеслась торопливая очередь немецкого автомата... другая... третья. Тотчас полоснул щедрой очередью наш станкач. Взвизгнули и раскололись первые мины. «На моем участке», — прикинул в уме Береговой и насторожился.
Продолжительный зуммер приковал Курганова к телефонному аппарату, и он, не дослушав доклада и не отрываясь от трубки, приказал Береговому: — В дивизион!
Уже за дверью командир дивизиона услышал сердитое, но заботливое предупреждение подполковника:
— По дороге смотрите в оба. Чем немец не шутит, пока ворон считают...
Кто именно считает, Береговой уже не расслышал. Ночь тарахтела. Тьма на какие-то минуты отступала перед фейерверком ракет. Чувство боя овладело и сердцем, и умом. Оно — это чувство — вытеснило тягостную сцену допроса, изменников, гнев и боль командира полка. Остались — дивизион, немцы, война.
Береговой уже был на своем наблюдательном пункте, когда с передовой дали знать о прекращении огня. А полчаса спустя он докладывал сотому о том, что линию фронта с боем перешел потрепанный дивизион, личный состав которого именует себя «чапаевцами».
— Этих новоявленных чапаевцев вместе с материальной частью препроводить в тылы полка... Командира и комиссара дивизиона — ко мне, — приказал Курганов.
Потом наступил рассвет, короткий в ожесточенном и неравном бою день... И сегодняшняя беда стала вчерашним делом.
Береговой спрашивает разрешения и входит к командиру полка. Он стоит у стола, на котором вчера лежали листовки, а теперь — пятисотка, незаменимая карта артиллериста. Лицо командира полка спокойно и сосредоточено. Глаза смотрят ясно и строго. Вокруг подполковника штабные командиры. По всему видно: разрабатывается новый план боя. Береговой докладывает о прибытии.
— Здравствуй, младший лейтенант, — протягивает руку Курганов и негромко, как бы раздумывая, продолжает: — Вот что, с этими подлецами поступят по законам военного времени. А вы вынимайте карту, слушайте и записывайте боевой приказ.
Было еще темно, когда их повели на батарею из штаба дивизии. Дорога вилась по полянам, внезапно ныряла меж могучих сосновых стволов в лес, и тогда тьма сгущалась и словно приобретала весомость материи. Они молчали. Молчал конвой. Молчала в пушистых папахах ровная, непокорная сосна. И только снег сторожко поскрипывал под нажимом валеных сапог.
Неожиданно Мосин дико закричал, звериным прыжком настиг впереди идущего конвоира и сшиб его с ног. Потом черной, призрачной тенью метнулся в целину снега, в кусты, в лесную нехоженую тьму. Беспорядочные, неприцельные выстрелы погнались за ним, но ни одна пуля не настигла беглеца, потому что в паузах между выстрелами еще долго и отчетливо были слышны шум разрываемого снега, и шелест подмятых кустов, и треск сушняка, когда он попадал под ноги беглецу...
Об этом Береговой узнает позже, а теперь еле приметной тропой он пробирается с ординарцем на батарею. Светает. И так отчетливо начинают проступать деревья, кусты и лесные сторожки, что кажется, будто тьма ночи тает и уступает место невесомой холодной прозрачности.
В голове — одна неотвязная мысль. Ночью, пересматривая немудреное содержимое вещевого мешка Сударика, Береговой обнаружил в треугольном самодельном конверте письмо его жены. Жена писала: «Милый, Петя, ты о нас не беспокойся, живем мы хорошо, спокойно. Только все болеем за Москву... Отгоните вы поскорее от нее проклятого немца... А сынка наш вот как гордится тобой. Мой папа, говорит, Москву защищает. Все ребята в классе завидуют нашему Вовику».
Вот, может быть, и сейчас проснулась эта простая и ласковая женщина, любовно прикрыла разметавшегося во сне сына, присела к краешку стола и пишет своему Пете торопливое письмо, пока ранний гудок не позвал ее к станку. И не предполагает она, что ее Петю через час боевые друзья расстреляют за измену... И потом в один из дней придет к этой женщине человек, придет и скажет: твой муж предатель... И отшатнутся от хорошего славного Вовки его одноклассники, и всю жизнь будут жечь ему сердце страшные темные слова: мой отец был изменником Родины. Виновато и робко будет смотреть он в скорбное, постаревшее лицо матери и молчаливо проклянет самым тяжелым проклятием своего родного отца и навсегда отрешится от него... Так как же ты, Сударик, стал клятвопреступником? Да, да... Курганов прав: и он и Мосин струсили и стали изменниками. Но как же, как же можно изменить Родине?
— Правее держите! — предупреждает командира дивизиона ординарец, и тут Береговой замечает, что чуть не наехал на орудие. Подбежал комиссар дивизиона и, ухватившись за стремя, торопливо рассказал о побеге Мосина.
Береговой спешивается и молча проходит мимо часового, который привычно и четко приветствует его по-ефрейторски. Дивизион выстроен на задах батареи, за неглубоким овражком, где сразу стеной возвышается сосновый лес. Береговому никто не докладывает: здесь уже находится старший начальник — комиссар полка. Он кивает комдиву, что-то вполголоса говорит военюристу и потом, обращаясь к дежурному по батарее, негромко приказывает:
— Привести в исполнение приговор...
На совсем уже посветлевшей поляне комиссар собрал вокруг себя бойцов и командиров, внимательно оглядел всех пытливыми карими глазами.
— Товарищи! Я хочу вам сейчас прочесть одно стихотворение...
«Да уж не шутит ли он, совсем не к месту?» — почти враждебно думает Береговой, глядя, как комиссар вынимает из полевой сумки книгу в лиловом переплете.
А Ляховский уже читает ровно, выразительно, проникновенно. Выражение напряженного ожидания постепенно исчезает с лиц, глаза бойцов то загораются, то легкая тень грусти увлажняет их, то вдруг чувство враждебности и непримиримости вспыхивает в них с новой силой.
Бежит... бежит к родному аулу Гарун. Вот и первая знакомая сакля. В ней светится огонек, под ее кровлей он обретет покой, поддержку, оправдание своему тяжкому проступку. Клятвой труса клянется Гарун старому Селиму, он оправдывается перед ним в своем бегстве с поля брани, он молит, он униженно просит принять его. Но умирающий Селим гневно отвергает беглеца:
Голос комиссара крепнет, и в нем звенят властные нотки. Не Селим, а он говорит сейчас то, что ему диктует его сердце, совесть, партийный долг... И кто-то из бойцов не выдерживает, убежденно и деловито басит:
— Сильный старик...
На бойца шикают. А над лесом плывет бесхитростная девичья песня, от которой Гарун становится бледней луны, а сердца солдат холодеют, как перед стремительным рывком в атаку:
Но мать... мать — она простит, она примет своего сына. Страх и смятение на лицах бойцов. Они с мучительным напряжением смотрят на комиссара. Мать — она теперь для них судья, одна она может теперь сказать большую правду им. Она еще с верой и надеждой спрашивает: отомстил ли ты, мой сын, за погибших в бою?
Нет, он — ее сын — не отомстил.
— Молчи, молчи! — гневно говорит она сыну:
— Правильная мать! — снова не выдерживает прежний бас.
— Вернее сказать, праведная, — поправляет Ляховский, отрываясь от книги и устремляя на слушателей влажные и ставшие совсем черными глаза. Минуту-другую он смотрит на притихших бойцов и вдруг как бы про себя повторяет!
— Ты раб и трус — и мне не сын...*
Лицо комиссара скорбно, из-под шапки-ушанки не первым серебром поблескивают виски.
Армии оборонявшие Москву, выстояли. Октябрьское наступление фашистов сорвано. Оно разбилось о непреодолимую преграду советской обороны.
После двадцатисуточного непрерывного боя на участке дивизии гитлеровцы были вынуждены ослабить нажим, а на двадцать первый день с рассветом прекратился грохот артиллерии и танков, и над частями дивизии Панфилова нависли одинокие разведывательные самолеты врага. С утра и до вечера кружились они с ровным, выматывающим нервы стрекотом, пока ястребки не отгоняли или не сбивали их.
На земле, по всей линии окопов, воцарилась непривычная тишина. Панфиловым овладело беспокойство. Ничто так не угнетало его, как незнание замысла противника. В который раз он принимался читать разведывательные данные армии. Как будто бы все ясно, но и неясно... А что делает в эту минуту командир фашистской группы войск, которая противостоит не армии, а именно его дивизии? Какие замыслы вынашивает он, что должен противопоставить Панфилов этим замыслам? Нет, ему необходимо доподлинно знать, что творится сейчас по ту сторону его линии обороны.
Вторые сутки дивизионная разведка работала вхолостую, вторые сутки разведчики возвращались из операции без «языка», злые, нервные, подавленные и при встречах избегали своего генерала.
Обо всем этом невесело думал Панфилов, когда к нему обратился начальник штаба:
— Доставили противотанковые ружья, Иван Васильевич!
Панфилов сразу оживился, но, увидев ружья, покачал головой.
— На дивизию маловато, а на полк... на полк поначалу хватит. Это ведь только начало, Иван Иванович, — ободряюще сказал он Серебрякову. — Скоро такими штучками вооружим целые подразделения. И тогда держись, генерал Танк.
Панфилов осторожно взял несуразное на первый взгляд противотанковое ружье и продолжал:
— Хорошо бы, конечно, вооружить в каждом полку хотя бы роту...
— Пока нет возможности. Дадим тем, кто сидит на танкоопасных направлениях, — посоветовал Серебряков.
— Так, значит, и порешим, — после короткого раздумья произнес генерал, — левофланговый полк у нас на самом опасном, ответственном месте расположен: шоссе, железная дорога. Отдадим туда.
— Совершенно справедливо, товарищ генерал. Этот по сравнению с остальными полками в тяжелом положении.
— Скажите, пусть подают санки, а вы оставайтесь, командуйте тут. Я поехал. Не ждите до вечера. Вручу противотанковые ружья, побуду у них на полковом партийном активе. К празднику готовиться надо.
На лесной опушке генерала встретил батальонный комиссар Петр Васильевич Логвиненко. Поздоровавшись, Панфилов сразу спросил:
— Знаешь, зачем приехал? Подготовился?.. Веди меня, батальонный комиссар, к Момыш-улы.
— Все готово, товарищ генерал.
— Ну и поехали.
Панфиловым овладело нетерпение, ему хотелось поскорее вместе с бойцами припасть к прикладу противотанкового ружья, пристрелять его, увидеть работу этой машины своими глазами, порадовать, воодушевить бойцов. Всю дорогу он молчал, но непоседливо ворочался, точно ему неудобно было сидеть.
В батальоне приготовили импровизированный полигон с мишенями из железнодорожных рельсов. Поздоровавшись с Момыш-улы, Панфилов приказал ему рассредоточить бойцов, а сам повернулся к мишеням и долго смотрел вдоль железнодорожного полотна, прищурив глаза. От насыпи на запад убегала ровная гладь земли, прикрытая неглубоким слоем снега. Настоящий танкодром. Есть где разгуляться.
— Ну что ж, посмотрим, как они тут теперь прогуляются, — ответил своим мыслям вслух генерал и повернулся к Баурджану: — Начнем! Давайте поближе всех сюда. А вы, — обратился он к артиллерийскому технику, — займитесь с бойцами. Попроще да потолковей объясните устройство ружья, его боевые качества.
Панфилов сам рассказал бойцам об особенностях окопа для противотанкового ружья. Он внимательно следил за выражением лиц бойцов и, уловив малейшее недоумение, возвращался к рассказу снова, еще и еще раз объяснял до тех пор, пока хор голосов не подтвердил:
— Понятно, товарищ генерал.
— Раз понятно, — давайте рыть.
Никто не замечал волнения Панфилова, а он волновался. Иван Васильевич ревниво смотрел на дружную работу бойцов, вслушивался в неторопливую речь техника, что-то пустяковое, не относящееся к делу, говорил Баурджану и вдруг резко сказал, подбежав к окопу:
— Землю, землю не разбрасывайте. Вы что, каждый ком маскировать собираетесь?
Когда он отошел от окопа, один из бойцов буркнул:
— Строгий генерал.
— И правильно. Строгость в настоящем деле полезна.
— А я так думаю: справедливый человек всегда требовательный. Требует, значит, беспокоится, любит, — вступился за генерала Фролов, не переставая спокойно, размеренно выбрасывать смерзшуюся землю широкой лопатой.
— Ну как, товарищи, мудреная штука? — обратился генерал к бойцам, занимавшимся разборкой противотанкового ружья.
— Что вы, товарищ генерал, — весело откликнулся один из бойцов, видимо, казах, — все яснее ясного.
Говорил боец по-русски свободно, без малейшего акцента, и Панфилов без труда признал в нем Сырбаева.
— Окоп для противотанкового ружья готов, — доложил Баурджан, подойдя к генералу.
— Хорошо... хорошо... Сейчас мы испытаем, — кивнул генерал, но внутреннее волнение вновь овладело им, когда Сырбаев привычно и сосредоточенно начал целиться, плотно прижав приклад к плечу. Напряженная тишина и неподвижность воцарились около окопа. В такие минуты каждый старается даже затаить дыхание. И вот он — выстрел, более резкий, более громкий, чем из обычной винтовки. Сырбаев повернул голову — все смотрели на цель. Один Панфилов встретил его взор и кивнул головой: еще огонь. Когда вторая пустая гильза отлетела в сторону, Панфилов негромко произнес:
— Стой, к мишени.
Сырбаев вскочил и первым устремился к рельсу, но, тотчас поняв бестактность своего поступка, повернулся кругом и, не глядя на генерала, пристроился за его спиной. Сердце его учащенно билось. Со второго выстрела — это Сырбаев твердо знал — рельс он пробил. А первая пуля... она и есть первая, к ружью-то надо было приладиться.
У мишени все плотным кольцом обступили генерала, который присел на корточки и, поворачивая кусок железа, молча любовался пробоинами. Одна из пуль прошлась по кромке рельса и оставила рваную касательную метину, но другая прожгла рельс насквозь.
— Ну как? — восхищенно обратился к присутствующим Панфилов. — Чистая работа.
— Чище не надо. Только бы побольше нам этих ружей, товарищ генерал, — серьезно, с плохо скрытой тоской проговорил Логвиненко.
— Теперь подзапасемся металлоломом из фашистских танков, — без шутки, скорее с угрозой добавил Сырбаев.
Панфилов взял ружье и почти торжественно произнес:
— Товарищ Момыш-улы, вручаю вашему батальону это замечательное оружие. Используйте его умело. Берегите. Помните: рабочие Москвы прислали его нам. Это их забота о вашем батальоне, о всех советских воинах. Это их забота о нашем Отечестве.
Баурджан приподнял на ладонях тяжелое ружье. Его смуглое открытое лицо пылало. Он требовательным взглядом обвел своих бойцов, и те ровным строем сомкнулись за его спиной.
— Мы никогда не забудем... мы оправдаем заботу москвичей. Мы не пропустим фашистские танки к Москве.
Момыш-улы медленно, даже осторожно опустил ружье к ноге.
Панфилов без слов пожал ему руку.
Когда санки Панфилова скрылись за поворотом заснеженного лесочка, Сырбаев сказал:
— Чапаевец, одно слово.
— Народный генерал! — отозвался Фролов.
А Панфилов, сидя в санях с Момыш-улы и Логвиненко, весь недолгий путь до штаба батальона вел с ними задушевную беседу.
— Всякий раз, когда я поговорю с народом, с нашими бойцами, у меня на душе особенно хорошо становится. Еще и еще раз убеждаешься, что с таким народом и ты много значишь, что живешь и борешься не напрасно.
— Душа у всех у нас одна, — мечтательно проговорил Момыш-улы.
— Правильно, правильно, — жарко поддакнул Панфилов. — Как ни говорите, а здесь, в бою, в испытании, особенно чувствуешь завоевания Советской власти, правоту и жизненность идей нашей партии.
— Поймут ли это когда-нибудь немцы? — после короткой паузы заметил комиссар.
— Фашисты нет. А немецкий народ поймет. Ну да поживем — увидим, как говорится.
Во все время пребывания в полку не покидало Панфилова радостное настроение. Таким он появился и на полковом партийном активе.
Он вошел в импровизированный зал, и все, кто пришел на полковой актив, встали и так стояли, хотя можно было и сидеть, пока Панфилов не опустился на табурет за столом президиума. В продолжение всего собрания он молчал, как бы не проявляя интереса к речам выступающих. Но на самом деле память его оставляла все важное, нужное, необходимое и отметала прочь случайное, наносное. Умение хорошо слушать было одним из качеств генерала. Годы и годы, проведенные в рядах Красной Армии, непрерывное общение с самыми разнородными людьми и большая воспитательная работа, которую ему приходилось всегда вести, приучили его уметь хорошо слушать. Быть может, поэтому сам Иван Васильевич длинно говорить не любил.
Так и сегодня. Когда ему предоставили слово, он молодо поднялся со стула и, следуя своей неизменной привычке, заложил руки за спину.
— Товарищи коммунисты, я согласен полностью с теми, кто высказался до меня: великий праздник Октября мы должны встретить и провести так, как подобает советским воинам. Это правильно. В традиции нашего советского народа — встречать свой праздник производственными успехами, победами. Так было до войны. Так будет и теперь. Мы с вами встречаем наш праздник в окопах, с оружием в руках. Нанести фашистам наиболее сильный удар — вот наше предпраздничное производственное задание. А чтобы нанести такой удар, мы должны знать противника, знать его самое уязвимое место. А у кого, как не у фашистов, лучше всего узнать об этом?.. Мы должны... мы обязаны к празднику добыть хорошего «языка». Об этом здесь мало говорили, но я придаю этому первостепенное значение.
Панфилов умолк и спокойно сел на табурет, положив руки на стол прямо перед собой. Все, кто услышал его слова, восприняли их как боевой, неотложный приказ, хотя слово «приказ» ни разу не было упомянуто на этом полковом партийном активе...
Поздним вечером покидал Панфилов полк. Перейдя через дорогу к штабу полка, где стоял его конь, он заприметил невдалеке какого-то бойца, ползавшего по снегу. Генерал подошел к нему, засветил карманный фонарик. В светлом пучке на него без испуга глядели знакомые глаза Сырбаева.
— Что ты тут делаешь?
— Письмо обронил, товарищ генерал.
— А это что?
— Это... это письмо, — замялся Сырбаев и проворно сунул листок в карман.
— Хитришь, приятель!
И Сырбаев совсем тихо признался:
— Фотографию выронил я.
— Понимаю... Сейчас мы ее отыщем. Не топчись, зароешь в снег еще.
Беспокойный световой зайчик забегал по серому снегу, пригнувшись, генерал и боец жадно следили за ним.
— Вот она! — почти враз воскликнули они оба, и оба потянулись за темным квадратиком. То ли генерал оказался проворнее, то ли был ближе, только он первым взял фото и, тотчас погасив фонарик, протянул бойцу.
— Напиши и от меня привет.
— Ольге?
— Ей.
Сырбаев горячо поблагодарил и, забыв попрощаться с генералом, скрылся за углом штабного дома.
Только в землянке своей роты он очнулся, радостно возбужденный стал рассказывать товарищам о содержании письма и о своей встрече с Панфиловым, и о том, как обрадуется Ольга привету генерала.
Фролов, задумчиво глядя на фото, на котором была изображена курносенькая белокурая девушка, шутливо подзадорил:
— А что, генерал знаком с ней?
У Сырбаева вытянулось лицо. Он только теперь сообразил, что Панфилов не знал его девушку, а он так растерялся, что даже не показал ему фотографию. Но выражение озадаченности тут же исчезло с его открытого смуглого лица.
— Если просил передать привет, значит, знает, — решительно заявил он.
— Генерал все знает, — охотно сдался Фролов, думая, видимо, о чем-то своем.
Сырбаев спрятал фотографию и, примостившись у печурки, возбужденно заговорил:
— Ребята, «языка» достать мы должны. Обязательно должны. Сам генерал приказал нам. Мы не можем не достать «языка».
На фронте по-прежнему стояло затишье, А в дивизии Панфилова продолжалась напряженная работа. Артиллерийская разведка — вся на «глазах». Сидели управленцы на деревьях, на чердаках, где пахнет голубиным пометом и прелой мякиной, глубоко в земле, за еле приметными холмиками под самым носом у немцев.
Трудная и увлекательная работа — артиллерийская разведка! Она напоминает работу ученых. На наблюдательном пункте — тишина, собранность и готовность к любым неожиданностям. Здесь человеком владеют внимательность, неумолимая последовательность, стремительность, ясность мысли и страсть, равная по духу и напряженности страсти исследователя. И если ты настоящий разведчик-артиллерист, то случайный блеск в окулярах тотчас обернется каской или лезвием штыка, полуразрушенный угол фундамента — противотанковой пушкой, едва различимый беловатый и совсем прозрачный парок — неосторожно открытой дверью совершенно невидимого блиндажа, который фашисты, задохнувшиеся от дыма сигарет, решили проветрить. Ночью — свой приметы. И не только вспышки дежурных пулеметов и ракет — звук шагов, приглушенный говор и стук движка — зарядителя аккумуляторов — все это цели.
Так думал Береговой, склонившись над планшетом с измерителем и хордоугломером в руках. На планшете — густая извилистая цепь кружочков-целей. Каждый новый день прибавляет новые кружочки, обведенные то твердой сплошной линией, то пунктирной. На некоторых кружочках — кресты. На планшете они уже больше не нужны: не стало у врага этих целей, — гаубичная батарея Андреева неплохо поработала над ними...
Андреев — замечательный стрелок. Орудия, словно живые существа, подчиняются ему и бьют без промаха. Бойцы за командира — горой. Эту любовь Сережа Андреев снискал отвагой, боевым духом и умением в самых отчаянных положениях колотить фашистов и без потерь выводить батарею из огневого кольца. Давно он потерял счет случаям, когда немецкие автоматчики едва не застигали его на наблюдательном пункте. В ответ на упреки Берегового в неосторожности Андреев обычно только машет рукой:
— После третьего раза они уже меня не поймают... Черта с два!
При воспоминании об этом Береговой снова улыбнулся и тотчас вздрогнул от резкого голоса Марачкова:
— Встать, смирна-а!
Береговой вскочил и увидел генерала. За его спиной — Скоробогат-Ляховский и девушка-боец с дерзкими голубыми глазами, которые оглядели артиллеристов вызывающе строго и предупреждающе. Панфилов внимательно разглядывал планшет и требовал пояснений. Выслушав, повелительно сказал:
— А теперь ведите на наблюдательный. Посмотрим все эти планшетные красоты в натуре.
Береговой торопливо взобрался на чердак. За ним, не отставая, спешила девушка, за ней генерал. Панфилов сел за стереотрубу и по-артиллерийски начал обшаривать всю оборону немцев, изредка приказывая навести перекрестие на ту или иную цель. Высмотрев все, что ему нужно, он пригласил девушку:
— Ну, Женя, теперь садись ты. Артиллеристы тебе покажут живых фашистов. Ты ведь еще не любовалась ими при помощи этой хитрой машинки, — он уступил ей место у прибора.
«Должно быть, это и есть Женя Иванова, переводчица штаба дивизии», — догадался Береговой.
Женя сидела за стереотрубой очень долго и назойливо выспрашивала: что за этим оврагом, куда он ведет, почему тот холмик не белый, а лиловый, и что за пестрая полоса видна там, на том вот взгорке.
Кончив осмотр вражеских позиций, генерал и переводчица уехали, а комиссар полка возвратился в комнату.
— Сидите, сидите, товарищи, — сказал он вставшим управленцам и медленно подошел к столу.
Удивительный человек комиссар. Он успевает бывать и на самых передовых наблюдательных пунктах, и на огневых позициях, и на тыловых базах, причем два бойца готовы поклясться, что они встречались со своим комиссаром в один и тот же час в пунктах, разделенных километрами.
Сегодня Ляховский был в особенно приподнятом настроении. Прочно уселся он на табурете и внимательно осмотрел отцовским взглядом всех. Потом, не спеша, достал из планшетки большой темно-синий пакет. Похрустывая бумагой, вынул из пакета лист, развернул и долго разглаживал его ладонью так, чтобы рядом сидящие с ним смогли прочитать крупные буквы: «Центральный Комитет Коммунистической партии (большевиков) Казахстана». Береговой жадно пробежал эти строки, и словно раздвинулся горизонт и сквозь немыслимые расстояния в эту русскую бревенчатую комнату на рубеже огня широким потоком ворвалось такое родное, такое близкое и незабываемое, что у него дыхание перехватило, а кровь застучала где-то у висков.
Александр Иванович тем временем начал читать послание земляков, чеканя каждое слово, каждую цифру, и перед мысленным взором казахстанцев возникала в труде и заботах родная республика.
...Скрежещет горный комбайн в черном подземелье Караганды. Не вытирая пота, вгрызаются шахтеры в глубь земли, и, отсвечивая резким черным блеском, течет непрерывным потоком уголь.
...Свистит метель, гонит по снежному полю редкие сухие кустики курая и перекати-поле. Прикрывает чабан овчинным тулупом теплого, только что появившегося на свет ягненка. Бережно несет его чабан в дом и там осторожно ставит на нетвердые ноги и подставляет под влажные губы теплое пойло.
...Полыхают огни, течет, течет огненная река свинца, каскадом ниспадает в формы, чтобы обратиться в пули и снаряды. Ревет гудок, призывая к короткому отдыху, но люди не уходят, они на минуту снимают жесткие рукавицы и торопливо закусывают, а река свинца и стали все течет.
...Давно глубокая ночь. Красноватые лампочки неярко освещают комнату. Матери, жены, сестры, низко склонившись над столом, проворно шьют. Стучат швейные машины, и растут, растут горки шапок-ушанок, теплых стеганых брюк, падают на широкий стол, растопырив рукава, шерстяные гимнастерки.
...Растерянно стоит посреди класса девочка. Шумят вокруг нее голоса дружбы, участия, любви. Учительница утешает девочку. Пусть она мужественно перенесет свое горе. Папа ее погиб на фронте, но она не осиротела. Весь аул, весь Казахстан, вся Советская страна никогда не забудут его подвига, а ее воспитают такой же честной и сильной, каким был ее отец.
...На фоне высоких засыпанных снегом алатауских гор бегут через рвы бойцы, припадают к пулеметам, разрывают гранатами проволочные заграждения. Они готовятся к решительной схватке с врагом. Они скоро станут рядом с фронтовиками.
«Поздравляем вас, дорогие воины-земляки, с двадцать четвертой годовщиной Великой Октябрьской социалистической революции. Мы, ваши отцы, матери, братья, сестры, всегда с вами. Все для фронта, все для победы — в этом теперь смысл нашей жизни, нашего труда. Мы твердо убеждены, что и вы, советские воины-казахстанцы, не посрамите чести родной республики, отстоите Москву».
— Товарищи, — закончив читать письмо, после короткой паузы сказал Ляховский, — мы знаем: фашисты постараются в день нашего великого праздника обрушить на нас новый удар. Но я знаю и то, что это дорогое письмо близких нам людей вдохнет огромные силы и энергию в каждого воина, и разобьется о нашу стойкость новая мутная волна фашистов и захлебнутся они в собственной черной крови.
Женя Иванова числилась переводчицей штаба дивизии, но все ее звали разведчицей. У нее русые волосы, коротко подстриженные, как у мальчишки. Ходила она в галифе, ловко заправленных в сапоги. Гимнастерка всегда туго перехвачена солдатским ремнем.
Красотой Женя обижена. Обыкновенное, в частых оспинках лицо, бесцветные редкие брови, походка лишена присущей девушкам ее возраста легкости и собранности. Но стоило с ней поговорить — и сразу раскрывалась красота ее души, целеустремленность, острый, проницательный ум. Товарищи любили и уважали Женю. Сейчас Иванова получила серьезное задание: вместе с разведчиками пробраться с телефонным аппаратом в тыл противника, подключиться к немецкой линии связи и подслушать разговоры.
И вот пылит легкой снежной пылью поземка. Высокие серые тучи кажутся неподвижно висящими, сквозь них иногда проглядывают мерцающие звезды. Тишина. Разведчикам кажется, что снег под легкими валенками скрипит предательски громко.
Женя идет второй за Фроловым, похожим на белый призрак. Руки Жени свободны. И телефонный аппарат, и гранаты, и пистолет, и маленький, сделанный артиллеристами, кинжал — все спрятано под белым полотном маскхалата. При воспоминании о кинжале Женя в который раз нащупывает его рукой: полезная вещь и для зачистки кабеля, и, при случае, для самозащиты.
За оврагом, отделяющим наши позиции от позиций врага, разведчиков накрывает первая ракета. Она взвивается так неожиданно и светит так ярко, что Женя по-настоящему видит ее только тогда, когда сознает себя лежащей глубоко в снегу. Ракета падает совсем рядом, даже слышно легкое шипение огня, гаснущего от соприкосновения со снегом. И сразу наступает тьма, словно ночь успела за эти мгновения густо почернеть. На своих ногах Женя ощущает тяжесть. Сырбаев, идущий позади, упал на них и больно придавил карабином, висящим у него на груди.
Разведчики поднимаются на колени и стоят в полной тишине несколько минут, приучая глаза к темноте, пока предметы не приобретают четкости и ясности. Фролов наклоняется к Жене, рукой притягивает Сырбаева и не шепчет, а почти беззвучно выдыхает:
— Метрах в ста разбросаны «ежи». Смотрите в оба.
— Идти надо правее, тут у них за «ежами» два окопа, — так же беззвучно отвечает Сырбаев, а Жене хочется громко сказать, какие они хорошие, наблюдательные парни.
Расстояние до «ежей» они преодолевают ползком, — случись новая ракета, и уж никакая ловкость и стремительность не спасут разведчиков, если ослепительный свет застанет их стоящими во весь рост. Каким доступным и ровным казалось снежное поле на расстоянии, а теперь какие-то кусты, ямы, провалы, снова кусты и мокрая болотная трава под снегом!
У самых «ежей» они вдавливаются в снежную целину и задерживают дыхание. Резкий порыв ветра, вымахнувший из оврага, взвихривает клубы снега. Ветер с налета обрушивается на мохнатые шапки деревьев, и деревья шумят и машут черно-белыми руками, будто зовут разведчиков. А совсем рядом вспыхивает вторая ракета, на какое-то мгновение выхватывает из тьмы фигуру ракетчика, который и не следит за полетом белой, ослепительной звезды, а, прижавшись к стене окопа, деловито и быстро перезаряжает ракетницу. Потом снова тьма без ветра и шума сосен.
Медленно и глухо, словно из-под земли, звучат шаги. Женя их не слышит, а скорее угадывает каким-то особым чутьем.
Шаги затихают где-то под землей — в блиндаже, гаснут без скрипа. «Значит, прошли по дну свежего окопа», — мысленно отмечает девушка. Она осторожно притрагивается к Фролову рукой, делая ему знак двигаться вперед, но тут же отдергивает руку и вздрагивает: неожиданно громко, простуженно кашляет немец, как ей кажется, над самой ее головой. Кашель глохнет, и Фролов теперь сам концом валенка прикасается к плечу Ивановой и рукой показывает направление на сосны, маячащие впереди темной стеной.
Они ползут тихо, ползут томительно долго, ожесточенно работая локтями и коленями. Легкие шинели становятся тяжелыми, горячими, колючими. У дороги разведчики на минуту останавливаются, а потом броском перебегают через накатанный снег — в кусты.
Женя вынимает из-под халата телефонный аппарат, к которому прикручен штырь заземления, надевает его поверх халата.
Разведчики углубляются в лес, осторожно обходя сушняки, и выходят на противоположную опушку. Лес оказался рощицей, перед которой открывается широкая, вытянутая вдоль дороги поляна. На противоположном конце поляны желтыми огоньками маячит какое-то селение, — домики взбегают на покатый бугор, за которым темнеет гряда леса.
Первый провод телефонной линии разведчики обнаруживают невдалеке от дороги, и Женя припадает к нему. Фролов со стороны наблюдает за местностью, Сырбаев помогает установить аппарат и присоединить его к проводу. Идут минуты, а Жене кажется — часы, но трубка молчит. И в ту самую минуту, когда в мембране что-то зашуршало, раздался звук, похожий на писк: то условный сигнал Фролова заставляет их торопливо оставить провод и скрыться в заранее приготовленной за бугром снежной яме.
В мутном, белесом свете, поначалу едва различимые, со стороны села движутся подводы. Мирно поскрипывают полозья саней, не спеша идут кони, редко и равномерно постукивают они подковами по укатанному снегу... Почти у самого бугра повозки останавливаются. Это широкие розвальни, на которых так еще недавно колхозники перевозили сено, а теперь лежат коробки с минами.
Саней двое. На первых, у самого передка, сгорбившись, неподвижно, как изваяние, сидят женщина в нахлобученной до переносицы шапке и три немца. На вторых санях Женя видит мальчика в домотканой одежонке и картузе, который он натянул на самые уши. Руки у мальчика озябли, он протиснул их в рукава и крепко прижал к груди, чтобы не уронить веревочные вожжи. Из-за спины мальчика выпрыгивает костлявый гитлеровец в до смешного короткой шинелишке и пилотке с отвернутыми на уши клапанами. Он распрямляется, зябко потягиваясь и подвывая. Второй солдат — толстый и маленький, — неуклюже переваливаясь по глубокому снегу, уходит в придорожные кусты.
Трое других подходят к костлявому, и один из них, приземистый, с такими светлыми волосами, что они и в ночном свете легко угадываются на его висках, шутовски поддает костлявому под ребро, и тот, словно механический человек, сразу переламывается.
— Но-но, шалить будешь в Москве, — хрипло протестует костлявый и легко отталкивает белобрысого.
— А когда ты там собираешься быть? — шутовским фальцетом громко хохочет крепыш.
— Тогда же, когда и ты, — отрезает костлявый.
Они закуривают, несвязно перебрасываются односложными фразами.
— У русских скоро праздник... Ты слышал, нам водки прибавили.
— Наступать будем.
— Не похоже. Начальник артиллерийского склада вчера приезжал, говорит, копить снаряды будем.
— Ну, тогда напоят сотню-другую парней и погонят в «психическую» испортить русским праздник.
— И полягут эти «психические» под русским огнем до единого.
Эту фразу тихо произносит после короткой паузы немец в больших очках, от которых глаза его кажутся черными, пустыми ямами. Он отворачивается от остальных, и Ивановой кажется, что он смотрит прямо на нее. Но очкастый, постояв, вяло подходит к саням и так же вяло садится на крыло.
Костлявый басит:
— Вечная им слава и кресты фюрера, а уж мы-то нарежемся по всем правилам. Уточек я уже припас жирненьких.
— А если тебя погонят на Москву дорогу пробивать? — вновь наскакивает на него белобрысый.
— У меня от этого несчастья полная гарантия — я неполноценный, а вот тебя скоро отправят в окоп с теплого местечка.
Костлявый так оглушительно хохочет, что передняя лошадь вздрагивает и прядает ушами.
Немцы умолкают и расходятся по саням. Белобрысый толкает ногой женщину, и та, не меняя положения, еле слышно чмокает губами. Но прежде чем успевают тронуться с места лошади, раздается прозрачный, чистый голос, полный горя и слез:
— Ироды проклятые, погибели на вас нету, — и Женя видит, как мальчик торопливо высвобождает руки и взмахивает вожжами, подавшись всем телом вперед, как бы отстраняясь от костлявого, тяжело упавшего в сани немца.
Повозки скрываются за выступом рощи, но долго еще разведчики молчат, как бы прислушиваясь к этому детскому скорбному стону, будто вмерзнувшему в холодный воздух и не желающему умолкать. Наконец, Женя дотрагивается до Фролова, который мертвой хваткой зажал в ладонях автомат да так и окаменел. Потом она бесшумно и стремительно соскальзывает к проводу и склоняется к трубке. Некоторое время слушает, затем просит накрыть ее плащ-палаткой и, засветив фонарик, что-то записывает.
— Пошли дальше, — говорит она, — поищем интереснее местечко.
Они углубляются в лес, полный таинственных шорохов и звуков, осторожно огибают село и снова выходят далеко позади его на дорогу.
— Ого, — радостно вскрикивает Женя, — глядите: «постоянка».
Провод постоянной линии, не доходя до села, резко поворачивает с большака на проселок и теряется меж деревьями, уходящими на юг. Разведчики углубляются по старой просеке в лес и у мохнатого куста прилаживают телефонный аппарат к «постоянке». Там, по большаку скрипят подводы, изредка проносятся автомашины и мотоциклы, топают и о чем-то говорят солдаты, а Женя не слышит ничего, кроме чужих слов, цифр, имен, внезапно ворвавшихся в телефонную трубку. Как трудно разобраться в этом хаосе начальнических кодированных шифрограмм, распоряжений, донесений. А вот и высокопоставленное начальство ворвалось на провод и, откинув все условности, беснуется и кричит на кого-то, грозя расстрелом. Карандаш Жени едва поспевает за потоком слов.
В каком-то овраге разведчики делают короткий привал.
— Ну что, много важного узнала? — шепчет Сырбаев и пускает струю дыма прямо в снег, чтобы духу от него не оставалось.
— Узнала. Много. Только потом... потом. Идемте, — торопит Женя спутников. Сейчас ею всецело владела жажда узнать возможно больше в эти часы пребывания в тылу у врага.
Но Фролов, обнажив крошечный светящийся диск циферблата, негромко, но твердо говорит Ивановой:
— Еще один провод и нужно уходить.
К исходному месту на опушке они возвращаются краем леса. Вдруг, споткнувшись обо что-то, Фролов падает, нелепо выставив вперед руки. Падают и спутники, не понимая еще происшедшего.
— Черт бы его побрал! — шипит Фролов, высвобождая из-под снега вместе с валенком нитку провода. — Приключайся, и на этом конец.
Промокшими варежками торопливо разгребают разведчики снег, вгоняют штырь заземления, пока Женя проворно, не чувствуя холода, обнажает и зачищает участок провода. Недолго остается она в полусогнутом положении с прижатой к уху трубкой. Торопливо отключившись, Женя почти бегом увлекает в сторону товарищей и с необычной для нее возбужденностью, умоляюще говорит:
— Ребятушки, миленькие мои, сейчас по линии пойдет солдат. Ей-богу, шнапс другу понесет... Сумеем взять «языка»?
— Суметь-то просто, — спокойно отзывается Фролов, озираясь по сторонам, — да уж очень место неудобное.
Они оглядываются. Снег, равнина, белая мгла. Одинокие кусты. Фролов подходит ближе к кустам и видит на них заломы.
— А, вот где твои вешки! Здесь он пойдет.
— Здесь-то здесь, да куда мы свои следы денем? — качает головой Сырбаев. Женя горестно оглядывает глубокие провалы в снегу.
— Но что-то надо придумать, ребята, он скоро будет, — шепчет девушка.
И тогда Фролов, шагнув вперед, приказывает зарыться в снег прямо на трассе провода. Вовремя: немецкий связист уже легко скользит на лыжах по снежному полю, изредка останавливаясь, чтобы лыжной палкой освободить провод из-под снега. У подозрительных мест он нагибается, проверяя надежность кабеля, что-то насвистывает. Ночь нисколько не смущает его. По всему видно: не в первый раз бежит он по этому полю, ему и в голову не приходит мысль об опасности.
Вдруг что-то заставляет его остановиться в двух-трех шагах от притаившихся в снегу разведчиков. Их сердца начинают колотиться громко, до звона в ушах. Нет, он не напрасно остановился. Уж больно подозрительно здесь наслежено. И тогда Фролов стремительно выпрыгивает из-под снега и бросается навстречу опешившему солдату. То ли от неожиданности, то ли от страха перед этим призраком, внезапно возникшим из снега, связист пытается повернуться на лыжах, вместо того чтобы стрелять в упор. Но тут со всего маху на него наваливается разведчик. Он сшибает фашиста с ног, и тот не успевает закричать, — Женя впихивает ему в рот свою варежку.
Разведчики привязывают связиста к лыжам и, словно раненого, осторожно втаскивают в рощу.
Здесь Женя склоняется над ним и, отчетливо произнося каждое слово, внушает:
— Ты будешь жить. Лежи смирно. Шуметь, звать на помощь бесполезно.
Через линию фронта решили пробираться так: впереди ползет Женя и тянет лыжи, за ней Сырбаев. Замыкает и прикрывает их Фролов.
— На случай неудачи, — говорит он, — Женя уходит одна — с ней документы, ну, а мы за себя постоим.
— Погодите, — вдруг останавливается Сырбаев. Выхватив тесак, он отрезает полу от своего маскхалата и накрывает ею пленного. — Полыхнет ракетой — некогда будет снежком его присыпать, — деловито поясняет он.
Женя неловко ползет по еле приметному следу, оставленному разведчиками несколько часов назад.
Бесшумно скользят за ней лыжи с пленным, похожим теперь на мертвеца под белым полотнищем. Бешено стучит сердце, когда ослепительно вспыхивают ракеты, свистит и бросается в лицо снегом неуемный ветер со стороны оврага, который кажется теперь заветным и спасительным.
Тянуть лыжи совсем не тяжело. По толчкам Женя чувствует, что всю их тяжесть переложил на себя ползущий за ней Сырбаев, а замыкающий — она об этом ясно догадывается — теперь уже повернулся к ним спиной. Время от времени он на мгновение замирает, смотрит, слушает, потому что миновали «ежи», и, значит, немцы снова позади...
Скоро разведчики добрались до передовых траншей, где со смешанным чувством надежды, тревоги и томления ждали их, не смыкая глаз, боевые друзья.
И вот, обработанные, проанализированные и сверенные по показаниям пленного данные телефонных разговоров, подслушанных разведчиками, лежали перед Панфиловым,
...Противник понес большие потери, наступление выдохлось.
...В день седьмого ноября будут бомбежки, артналеты, демонстрации наступления мелкими группами, не более батальона.
Но самое важное, что удалось узнать разведчикам, это то, что в середине ноября готовится новое наступление — лихорадочно подтягиваются резервы, подвозятся танки, боеприпасы, горючее.
— Ну что ж, очень хорошо... хорошо, — словно про себя говорил Панфилов, в который раз изучая разведданные. — С учетом всего этого мы и составим план боя на праздничные дни. Сведения чрезвычайно ценные для нас, — взглянул на Серебрякова генерал. — Подумать, такую опасную работу сделала простая девушка, вчерашняя студентка, и как сделала! Скромно, буднично даже. В этом и любовь к Родине, и героизм наших людей, — задумчиво сказал он.
— И в труде, и в бою — Люди, — что-то свое, радостное вспомнил начальник штаба.
— Да, вот что, Иван Иванович, всех троих сегодня, сейчас же, представить к орденам, — горячо добавил Панфилов.
Петр Васильевич Логвиненко сидел за столом президиума, среди делегатов Москвы, рядом с генералом. Его глаза любовно оглядывали бойцов и командиров, заполнивших зал импровизированного «театра». Два дня под руководством комиссара оборудовался этот театр в огромной колхозной риге. Зал был украшен призывами, портретами, листовками о героях боев. Призывы написаны на свежей коре деревьев, на строганых досках. Пол устлан толстым мягким ковром из сосновой хвои, пахнущим бором. Крошечные электрические лампочки ровно излучали красноватый уютный свет, отражаемый гранями штыков, залощенными кожаными планшетками.
Тихо в зале, тихо в президиуме.
— Мы привезли вам, дорогие товарищи, — говорил человек с орлиным носом и сильным звучным голосом — известный московский профессор, — скромные праздничные подарки и горячее слово благодарности от трудящихся Москвы за героическую вашу борьбу с фашистскими захватчиками. Москвичи знают — вы не пропустите врага в наш прекрасный город. Все москвичи, дорогие товарищи, с вами. Мы вместе с вами боремся против фашистов...
Профессор в волнении сел на скамью, покрытую плащ-палаткой, не спуская с рукоплещущего зала загоревшихся глаз. Улыбка озарила его смуглое суховатое лицо. Рядом с профессором неторопливо поднялся невысокий человек в стеганой ватной тужурке, и шум в зале смолк.
— Наш народ никаким фашистам не сломить, — произнес он спокойно, и рука его твердо опустилась на стол.
Словно буря пронеслась по залу и подняла присутствующих. И вдруг сквозь дружное «ура» прорвался громкий ликующий голос:
— Товарищ генерал... товарищ комиссар, Москва... говорит Москва!
Все взоры сразу обратились к сержанту, который метнулся к приемнику. А зал уже безмолвствовал. Стояли, затаив дыхание, бойцы со сжатыми в руках винтовками. Стоял, склонив набок красивую голову, профессор, вытянувшись смирно, стоял комиссар. Поблескивая узкими глазами, стоял Панфилов, опустив на плечо радиста руку.
Сначала тихо, потом, все крепчая и разрастаясь, возникла величественная мелодия Интернационала. Ей стало тесно в этом фронтовом зале, и она вылетела в зимний, темный простор и, казалось, понеслась, не смолкая, по всей великой советской земле.
Профессор наклонился к генералу Панфилову, зашептал, волнуясь:
— Как это прекрасно, как это мужественно... Оно состоялось — наше традиционное заседание Московского совета.
Панфилов посмотрел во влажные глаза профессора, затеребил отворот барашкового полушубка.
— А как же. Так оно и должно быть.
— Товарищи, — обратился он к залу, — от имени всех бойцов, командиров и политработников нашей дивизии я благодарю дорогих москвичей за их поддержку. Ну, а мы — переломим фашистам хребет. В Москве им не бывать!
Вместе с бойцами Панфилов вышел из театра, над которым возвышались маскировочные ели, сел на коня и поехал в полки, батальоны, роты.
Поздно ночью он возвратился в штаб. Ни ракет, ни выстрелов. Только звезды ярко мерцали в далеком черно-синем небе. Ныла поясница, покалывало в коленях, затекли ноги. «Высоко подтянуты стременные ремни», — подумал он и, подозвав ординарца, отдал ему повод:
— Пройдусь пешком... Разомнусь.
Приятно, молодо похрустывал под ногами снег. Безветренный воздух не обжигал морозом, а словно гладил по щекам холодной бархатной ладонью. Мысли приобрели обычную ясность и стройность.
Бодрый и свежий, Панфилов взбежал по ступенькам поскрипывающего крылечка, не опираясь на перила. Проходя мимо караульного, он против обыкновения не справился о его житье-бытье, а только кивнул головой в ответ на четкое приветствие. Радовали и яркий электрический свет, который соорудил ему на аккумуляторах начальник связи, и стопка свежих газет, видимо, только что доставленных из Москвы. Генерал неторопливо снял полушубок, аккуратно повесил его на гвоздь и присел к столу. Жадно пробежав глазами сводку Совинформбюро, которая была ему уже известна по телефонограмме, он развернул газету.
Румянец проступил на щеках Панфилова. Еще и еще раз он перечитывал:
«Поистине героически дерутся бойцы командира Панфилова. При явном численном перевесе в дни самых жестоких своих атак немцы смогли продвигаться вперед только на полтора километра в сутки. Эти полтора километра давались им очень дорогой ценой, земля буквально сочится кровью фашистских солдат».
Иван Васильевич даже не сразу понял, что в газете говорилось о подвигах бойцов его дивизии. Радуясь успехам своего соединения, он всегда ревниво следил за боевыми действиями соседних частей и всегда приходил к убеждению, что много ему надо работать, чтобы его дивизия стала отличным боевым организмом.
Панфилов подошел к окну, пальцами коснулся запотевших стекол, и от этого прикосновения медленно, одна за другой, побежали вниз, оставляя темные бороздки, капельки...
Конечно, приятно читать о себе такое, но полтора километра все-таки отданы врагу за сутки боя. И не сегодня, так завтра надо... надо будет идти вперед и не полтора километра в сутки, а десять... двадцать... сто. Вот к чему готовил он свою дивизию.
Панфилов возвратился к столу, вынул лист бумаги и решительно вывел красным карандашом: «Редактору газеты». Задумался. Глаза загорелись теплым лучистым светом, скупая улыбка тронула губы. В его памяти всплыл, сооруженный в лесу театр — со сценой, транспарантами, плакатами. Полковой художник — где он только раздобыл краски и полотнища? — изобразил красное знамя со знакомым профилем Ильича в центре плаката, а ниже — четкими буквами слова: «Грудью защитим завоевания Великого Октября».
Через считанные часы наступит праздничный день, и не омрачат враги его ни танками, ни шестиствольными минометами, ни «юнкерсами». Это будет день такого сплочения сил советских людей, такого величия духа, от которого страшно станет захватчикам, и проклянут они тот день и час, когда погнал их Гитлер на Москву.
Теперь уже не останавливаясь и не отрывая от бумаги карандаша, Панфилов продолжал писать, безотчетно прислушиваясь к полной неожиданностей прифронтовой тишине:
«План статьи: 1. Двадцать четвертая годовщина Октябрьской социалистической революции проходит в ожесточенной борьбе с фашизмом.
2. Враги истощаются, мобилизуя свои последние ресурсы, обманывая германский народ (прошу подчеркнуть — очень важно).
3. Наши возможности, наша сила и мощь (дружба народов, единение фронта и тыла, партия Ленина — вдохновитель и организатор) определяют победу и окончательное уничтожение фашизма.
4. Наши задачи — дальнейшее укрепление дисциплины, активизация партийно-массовой работы. Выполнить приказ фронта».
И на обороте листа — еще три строчки: «Прошу в разрезе этого плана дать коротенькую статью в праздничном номере нашей газеты.
Генерал сложил лист и почувствовал, что в комнате он не один. Поднял глаза — перед ним стояла Валя. Как она вошла, он не заметил. Черные бусинки ее глаз лукаво поблескивали, а лицо было усталым. На ногах — просторные, не по росту, валенки, поверх полушубка — солдатский ремень. «Ну и вытянулась, отца обогнала», — удивленно подумал Панфилов, обнимая дочь.
— Вот обрадовала! А я сегодня к тебе собирался.
— Собирался... собирался! — тихо упрекнула Валя, целуя отца в щеку.
— Почему маме не пишешь? — спросила она. — Очень тревожится.
— Пишу, Валюка, пишу. А что тревожится, так это естественно. Это удел всех матерей. А вот ты как поживаешь?
— Я ничего, как все.
— Бомбят! Мне и то невесело под бомбами.
— Бомбы — что! Когда раненые под хлороформом хрипят, а тут их режут по живому телу — вот тогда немножечко страшно.
— Да, много тяжелого... — вздохнул Панфилов и умолк.
— Ты сегодня молодой какой-то, — прервала молчание Валя.
— Правда? — неподдельно удивился генерал. — А как же! Скоро праздник.
Он поднялся со стула. Валя спросила:
— Далеко собрался?
— Это, товарищ, военная тайна, — засмеялся Панфилов. Он натянул на плечи полушубок. — Еду, дочка, новые минометы смотреть. Реактивные. Замечательное оружие. Один раз помогли нам уже. Я издали любовался. Ну, а пока сам не испробую, не пощупаю — не успокоюсь. Такой у меня скверный характер.
— Да, ты такой, — подтвердила Валя, и в голосе ее зазвучали и любовь, и гордость за отца.
Они вышли и сели в легкие санки. У штаба Панфилов велел остановиться.
— На минутку к Ивану Ивановичу загляну, — объяснил он дочери и заботливо поднял воротник ее полушубка. Валя проследила за отцом, пока он не скрылся в темном провале двери, и снова опустила воротник.
В комнате начальника штаба было по-праздничному чисто, светло, шумно. Уточнялись последние данные по плану завтрашнего боя. Генерал поздоровался. Его особенно интересовали артиллерийские противотанковые узлы. Скрытность позиций, внезапность огня, а главное — эшелонированное расположение орудий, как показали прошедшие бои, особенно не нравились фашистским танкистам.
— Прикажите Курганову, чтобы лично проверил огневые позиции артиллеристов, да и от себя пошлите двух-трех командиров, — сказал генерал Серебрякову. — Я буду часа через два. — Уже в дверях он остановился и спросил: — Со снарядами как?
— Хорошо, Иван Васильевич. Москва прямо на позиции доставляет, без задержки.
Генерал сел в санки молча. Молчала и Валя. Под однообразный скрип полозьев каждый думал о своем.
— Наступать когда начнем, папа?
— Теперь уж скоро... Не скажу часа... Но знаю, что час этот не за горами.
У медсанбата они расстались. Панфилов пообещал непременно быть у них на празднике...
Командир дивизиона гвардейских минометов, молодой, высокий и щегольски подтянутый майор с тонкой ниточкой усиков, встретил генерала, браво отрапортовал ему и пригласил с мороза закусить.
— Нет, батенька, — сухо отказался Панфилов, — покажи-ка сначала свои «катюши».
Форменная артиллерийская фуражка, чуть сдвинутая на левый бок, красиво сидела на голове командира.
Несмотря на чересчур парадный вид майора, Панфилову он понравился. Понравилось и то, что, получив отказ на свое предложение закусить, тот без суетливости, по-деловому отдал приказание подать машину и повез генерала на батарею.
На шоссе им преградил путь поток грузовиков с боеприпасами, снаряжением, колонны танков.
«Крепнем, набираем силы», — удовлетворенно подумал Панфилов и с наслаждением закурил предложенную майором папиросу.
Четвертый час. Как всегда, к рассвету мороз усилился, слышимость по линиям связи приобрела особенную ясность и четкость, — возьмешь трубку и слышишь, как дышит дежурный телефонист на другом конце провода.
Торжественно прочтены на всех батареях праздничные приказы. Утихли взаимные телефонные поздравления, пожелания, но радость продолжала будоражить бойцов, выбритых, подтянутых, щеголявших белизной подворотничков. Никто не спал, даже те, кому по законам армии и фронта положено было спать в эту праздничную ноябрьскую ночь.
Не спало и большое село Голубцово. Редкие жители, оставшиеся в нем, покинули свои нехитрые бомбоубежища. Война войной, а праздник праздником. Пока ночь и тишина — жарко натопить комнаты, засветить огни, поставить на стол солонину, пироги с картошкой, пахучие ноздреватые блины и выпить чарку за победу, за здоровье воинов, поговорить о войне, о будущем... Да мало ли о чем говорится за таким столом! И пусть рядом — враг, притихший и затаивший черную злобу, — жизнь она и есть жизнь, и не дано никакому врагу погасить ее и приостановить ее неудержимый ход.
Артиллерийские разведчики сидели на высоком чердаке, полном плотного мрака и холода, но от песни, которая едва внятно доносилась снизу — из комнаты, где обогревались сменившиеся наблюдатели, — Береговому чердак казался теплым, уютным. А милая, бесхитростная песня о дружбе, любви и мужестве, плыла во тьме, залетала на чердак, будила трогательные воспоминания, согревала сердце надеждой и верой:
— Хорошая песня, товарищ командир, — мечтательно вздохнул Аямбек Нуркенов. — Я так думаю, про наш город она сложена.
Береговой молча согласился, продолжая думать свою думу. Да, не зная сна, не зная тишины. Не знал их теперь и родной город, город весны, неукротимой буйной зелени садов и высоких тянь-шаньских гор...
Нуркенову хотелось поговорить — это было заметно по его мечтательному голосу:
— Хорошая песня, хороший город, дорогой учитель, — ответил Аямбеку после долгой паузы командир дивизиона.
Связист вдруг вскочил, почти вплотную наклонился к Береговому и жарко произнес:
— Как вы узнали, что я о школе думал?
— Так вот и узнал, — уклончиво ответил Береговой не менее его пораженный совпадением своих слов с мыслями связиста.
Нуркенов сел на прежнее место, продолжал:
— Я теперь только до конца понял, что такое аульный учитель. Я теперь знаю, как воспитать ребятишек гордыми гражданами. Я им расскажу про эту ночь, про Абдуллу, про большую Родину... про все, все. Война — это страшно, но, пока у нас есть враги, и на войне надо учиться понимать жизнь и людей. Я теперь глубже все понимаю и смогу так же глубоко понимать своих ребят.
Всегда сдержанно-молчаливый, он и теперь внезапно умолк, словно испугавшись продолжительности своей речи, но Береговой чувствовал — Нуркенову очень хотелось раскрыть душу до конца и, чтобы продолжить разговор, он спросил:
— Чему же все-таки научила нас война?
— Мне трудно это высказать, — не сразу отозвался Аямбек и, словно преодолев внутреннее смущение, продолжал: — В шестнадцатом году — вы казахстанец и хорошо это знаете — казахская беднота воспротивилась царскому приказу о мобилизации и восстала. А теперь — все национальности вместе. Я вчера прочел в газете о подвиге казахов-партизан на Украине. Ведь вот она где сила нашей большой Родины.
— А разве об этом до войны вы не знали?
— Конечно, знал и наблюдал, но здесь, на войне, это глубже осознаешь. И потом я плохо объяснил вам. — Он снова умолк, подыскивая нужные слова, и, найдя их, решительно закончил:
— Разве это не глубоко: шахтер-казах, о котором писала недавно «Правда», и воин-казах, рядом с русским защищающий Москву или помогающий украинскому народу в борьбе с фашистами, — это не просто казах, а гордый советский человек. Вот о чем надо писать нашим казахским писателям, тогда их книги станут книгами большой Родины, как труд и подвиг простого казаха стали частицей огромного труда и подвига всех советских людей. Об этом тогда на походе говорил Абдулла Джумагалиев.
— Вы очень хорошо сказали, Аямбек. Когда-нибудь я передам наши думы писателям, а вы — своим воспитанникам, и тогда кто-нибудь из них непременно захочет стать Абдуллой. Вы настоящий учитель и боец.
Стрелка часов приближалась к шести. Крупные звезды светили ярче и трепетней, словно из последних сил. Ночь приходила к своему концу в тишине и мире. Даже ракетчики у немцев сегодня словно повымерли. Редко-редко вспыхнет одинокая хвостатая звезда, осветит снежное безлюдье своим призрачным, колеблющимся светом, и снова — ни вспышки, ни звука. Но опыт подсказывал — не быть тишине долго. По тихим, но участившимся разговорам Нуркенова с невидимым собеседником по проводу Береговой понимал, что это тревожное и томительное пребывание в тишине волновало не его одного...
На часах ровно шесть. Одновременный залп множества немецких орудий и минометов поколебал чердак. Потом выстрелы участились, и рокот волнами покатился по позициям. Точно и верно ловили перекрестия стереотруб всплески огней, похожих на молнии, и координаты новых целей ложились на планшет.
Темп и сила огня росли и ширились. Казалось, вот-вот лопнет земля, не выдержав такого артиллерийского удара. Но канонада умолкла внезапно, и в первые минуты уши потеряли способность улавливать звуки. По-прежнему светили звезды, безлюдно поле, не видно пожаров. И только несколько позже, щекоча ноздри и гортань, заполнил чердак едкий запах жженого пороха.
Как ни медленно отсчитывало время минуты, рассвет наступил. Только недавно в провале слухового окна темнел звездный полукруг неба, и вот уже на этом месте светлеет тонкая беззвездная синева. И тут же воздух наполнился прерывистым, наводящим тоску гулом. Это «юнкерсы». Шли они неторопливо, тяжело, гудели солидно. Их много. Первая волна проплыла над наблюдательным пунктом куда-то в тылы, вторая прошла за ними, третья волна повисла над окопами. Бомбовый удар был жесток, оглушителен и непривычно короток. Обычно за бомбежкой следовал изнуряющий нервы и терпение обстрел из авиапушек и крупнокалиберных пулеметов. Но на этот раз, отбомбившись, самолеты неторопливо ушли на запад.
И тогда ожила земля. Из вражеских траншей без маскхалатов вылезли фашисты. Словно неживые маленькие комочки, окрашенные в грязно-зеленый цвет, они покатились по ослепительно белому снегу бесшумно и медленно.
Молчали и наши позиции, изготовленные к нанесению контрудара привычной командой: «По местам, ждать сигнала!» Ох, как нелегко ждать, когда стереотруба жжет глаза, а команда «Огонь!» хочет вырваться помимо воли.
Фашисты прошли половину «ничейной» земли, вскинули автоматы и передвинули тяжелые тесаки-кинжалы на животы. И тут снова последовал удар немецкой артиллерии по орудийным позициям, минометам, по передним траншеям. Немцы бежали к роковому, неведомому для них рубежу.
— Дивизионом, три снаряда, беглый огонь!
Мгновение — и снаряды накрыли гитлеровцев. Фашисты заметались. И тут же по ним хлестнули свинцом станковые пулеметы.
— За Великую Октябрьскую социалистическую революцию!..
— Огонь!
— Огонь!
— Товарищ младший лейтенант, к телефону!
Береговой схватил трубку.
— По второму рубежу...
— Есть товарищ комбат, даю.
Он увидел, как из окопов навстречу гитлеровцам выскочили бойцы без шинелей, в легких стеганых куртках, как они стремительно ворвались в строй фашистов, смяв и расстроив его. Теперь все внимание артиллеристов на второй волне атакующих врагов. Не дать им пройти на подмогу своим, прижать губительным огнем к земле, раскрошить, обратить вспять.
— Воздух...
— К черту воздух! Огонь!
И снова тишина. Черные неподвижные пятна на белом снегу...
Береговой и Марачков спустились в комнату, расстегнули вороты гимнастерок. Вкусно пахла гречневая каша. Мягкая теплынь клонила ко сну. За окном вели пленных. Шли они, заложив руки за спину, в ботинках, с привязанными к ним деревянными галошами. На пленных никто не глазел, как в первые дни. К ним привыкли — надоело.
— Ну, начальник штаба, — сказал Береговой Марачкову, — вы остаетесь за меня. Я — на «глаза» к Андрееву. Скоро начнем выполнять праздничный план генерала...
На участке Андреева — тишь и гладь. Тут немцы не лезли.
— Скоро начнем? — спросил Андреев, когда они умостились у приборов.
— А вот как заработают пулеметы, мы и начнем, не торопясь, долбить по целям.
— Понятно. По двадцать четвертой я сам. Там у них — офицерский блиндаж, — заявил Андреев таким тоном, словно Береговой собирался отобрать у него эту «знаменитую», как он выразился, цель.
— Валяй, только не промахнись, — поддразнил Береговой командира батареи.
— Я... промахнусь? Да я этот блиндаж седьмым снарядом разнесу. Я уже на фугасном взрывателе давно держу.
— Слышишь, «максимки» застучали?
Андреев сдвинул на затылок ушанку, нацелил стереотрубу на блиндаж и, не скрывая охватившего его удовольствия, растягивая слова, подал команду:
— Р-р-асчет, по места-а-ам!
— Готово, — через какие-то секунды доложил связист.
— По блиндажу фашистских офицеров. Прицел... угломер... первому... один снаряд, огонь...
Где-то позади раздался глухой, короткий гул, похожий на тяжелый вздох, и над наблюдательным пунктом с легким посвистом и шорохом, схожим с полетом быстрой птицы, пронесся невидимый снаряд.
— Хорошо! — подбадривал сам себя Андреев и долго не отрывался от стереотрубы. — Пускай не думают, что я их щупаю, а то разбегутся раньше срока.
Второй разрыв расцвел почти у самого блиндажа с небольшим перелетом, и тогда Андреев, уменьшив уровень на самый ничтожный «00», торопливо крикнул:
— Два снаряда... десять секунд выстрел... огонь!
Сначала полетели бревна, а второй разрыв поднял в воздух вместе со щепой и комьями земли какое-то тряпье.
— Стой, записать установки! Цель двадцать четыре. Уничтожена. Считать репером.
Так в течение полутора часов артиллеристы неторопливо и методично вели одиночный орудийный огонь по пулеметным гнездам, по противотанковому орудию, пока Курганов не приказал прекратить обстрел.
И снова над траншеями, огневыми позициями нависла великая тишина — предвестница новой бури. Артиллеристы молчали долго, очень долго. Одинокая фашистская «рама» появилась в небе, старательно выискивая подозрительное. Но на земле — ни транспорта, ни людей, ни орудий — ничего. Вымершие деревни, белые деревья, белые дороги. Покой. И чтобы уж совсем успокоить «раму», по ней, когда она провокационно снизилась на непозволительную дистанцию, из-под какой-то мохнатой сосны яростно застрочил трассирующими пулями дежурный ручной пулемет, специально установленный для стрельбы по самолетам. «Рама» проворно, как огромная стрекоза, шарахнулась в сторону и, набрав высоту, медленно ушла к солнцу. Враг не заметил готовящегося удара.
На наблюдательном пункте напряженно ожидали приказа. Связисты проверяли в который раз запасные телефонные аппараты и катушки связи. Разведчики покрепче пристегивали бинокли, щелкали затворами винтовок и пистолетов, запихивали за борты ватников ручные гранаты. Вся эта суета прекратилась с командой Курганова:
— По местам! Зарядить! Натянуть шнуры!
Вслед за этой командой в тылах раздался какой-то непривычный, незнакомый и очень тревожный рокот. Над головами артиллеристов пронеслись стремительные длинные огненные языки, и тотчас у фашистов началась фантастическая пляска огня, сопровождаемая частым и оглушающим грохотом. В этом море огня и грохота метались фигуры фашистских солдат, бежали, падали, ползли и снова бежали.
— Да ведь это «катюши», — крикнул кто-то из разведчиков восхищенно.
После десятиминутного шквального огня всей артиллерии поднялись стрелки и побежали к селу, откуда уже начали бить немецкие пулеметы. И тогда, передав на время управление огнем передовым наблюдательным пунктам, управленцы устремились вперед.
За передовыми траншеями их обогнала полусотня конников, невесть откуда вымахнувшая на статных конях. Берегового чуть не сшиб с ног всадник с черной буркой на плечах, и, хотя всадник пронесся с быстротой ветра, Береговой все же узнал в нем капитана Орлова. «Значит, не расстрелял его «батька» за потерю мундира», — мелькнула мысль, и тут же невидимая сила свалила Берегового с ног.
— Эх ты, проклятая! — застонал кто-то позади.
Береговой, оглянувшись, увидел связиста. Боец лежал, опрокинувшись на катушку с кабелем, и судорожно пытался встать. Шапки на нем не было. Из-под волос сочилась алая струйка... Шингарев опередил командира дивизиона, приподнял раненого, и в руках его замелькала розовая марля индивидуального пакета.
Шингарев догнал Берегового уже на пункте командира взвода управления и прокричал ему в самое ухо:
— Бачитэ кухню? Из-под нэй пулемет строчит.
И только после того, как взлетела кухня вместе с пулеметом, он спокойно добавил:
— Той связист сам пишов до санчасти. Рана пустякова, но его здорово оглушило: перестав слышать.
В отбитом у немцев селе Береговой неожиданно встретился с Орловым.
— Эй, артиллерия, — крикнул тот, — а ну ходь сюды!
Береговой, радостно улыбаясь, подошел. Кавалерист стоял, окруженный десятком своих товарищей, и держал под уздцы лошадей. Береговой не сразу распознал, что и кони, и орудие — немецкие. А капитан вдруг бросил поводья, подбежал и больно ударил по плечу.
— Чертяка!.. Я ж говорил, что встретимся... Здоров, здоров!
Он потянул Берегового к упряжке, возле которой стоял навытяжку весь немецкий орудийный расчет, и тоном щедрого хозяина предложил:
— Получай в подарок и лошадей, и орудие. А их заберу, не дам, — кивнул он на пленных. — «Батька» приказал доставить пять «языков». А я ему семь веду во главе с этой птицей. — Он черенком плетки ткнул в сторону офицера, стоявшего под охраной коновода особняком,
— Спасибо, товарищ капитан, только без снарядов она мне ни к чему, пожалуй.
— Да за тим углом этих снарядов куча.
И не успел Береговой оглянуться, как Шингарев уже зашептал за его спиной:
— Правильно. Целый штабель. Я все проверил.
Когда орудие увезли, Орлов минуту стоял в раздумье, потом взял друга под руку.
— Ходим!
Они примостились за стеной дома, у снарядов, укрывшись от ветра.
— Выпьем за нашу победу и за встречу после победы, — вполголоса, но почти нараспев произнес капитан.
По очереди они выпили из фляги, и нестерпимо холодная влага обожгла грудь. Закусить было нечем, и они жадно глотали зажатый в пригоршни снег.
— Эх, правильные вы воины, здорово фашисту всыпаете, — вытер усы Орлов. — И генерал у вас — сила. Наш с ним крепко подружился. Панфилов, говорит, не отходит и наступать обучает. Вот подкрепят его, рванется он со своей пехотой вперед — на конях не обгонишь.
Друзья крепко пожали друг другу руки, и соединившая их война снова разлучила обоих, быть может, навсегда.
Об Амре Сырбаеве горевали и во взводе разведчиков, и в группе истребителей танков Талгарского полка, куда он недавно был переведен по собственной просьбе и где успел уже завоевать всеобщее расположение веселостью характера, сметливостью, трезвою, не по летам, рассудительностью.
Товарищи не знали, где и как погиб Сырбаев. В последний раз кто-то видел его с ручным пулеметом на западной окраине Буйгорода, а потом он исчез, и о нем уже никто не мог ничего сказать определенно. Не знал ничего и комиссар Петр Васильевич Логвиненко.
И вдруг Сырбаев появился. В обожженной шинели, с опаленными бровями, только ресницы уцелели. Теперь они казались особенно густыми и черными. Как о чем-то обычном, будничном он рассказал товарищам:
— Не помню, как я очутился на колокольне. Вокруг пальба, беготня. Помню, что после бомбежки в Буйгороде загорелось много зданий и в соседней улочке появились немцы. Ну, я полыхнул из своего «ручника» на полный диск. Шарахнулись они, а потом в колокольню начали грохать из противотанковой пушки. Как они взобрались, этого я не видел и не слышал, только вдруг навалились на меня сразу трое и волоком с колокольни.
На земле только я услышал, что наши дерутся за городом, а тут я, почитай, один. Повели. Знаю — капут мой пришел. А голова работает чисто: нет, Амре, умирать тебе еще рано. Да и зачем, всегда успею. Жить надо. Еще в пылу боя видел я, что за домами улицы, по которой повели меня фашисты, глубокий овраг тянется, да как туда попадешь, если один идет впереди, а два впритирку — позади, автоматами едва не касаются спины. Гляжу — дом пылает, гудит от пламени. И тут я решил — была не была. Незаметно стал поближе к этому дому путь держать. Идут немцы, не возражают, не знают, о чем я думаю. Поравнялись. Я и махнул прямо в пекло. Стреляли они или нет — не знаю — ничего не слышал, не видел. Ударило по лицу жаром, закрыл я его ладонями и уши зажал. Только в овраге почувствовал: спину жжет, за воротник угли насыпались. Упал я в снег, зашипел, как сало в казане, и — скорее к своим. Так вот и выбрался.
Он умолк и смущенно старался прикрыть красными пухлыми ладонями прожоги на полах шинели. Товарищи молчали. Сырбаев густо покраснел, ему показалось, что не такого рассказа ждали от него друзья. Торопливо, но очень тихо он досказал:
— Место удобное, колокольня. Если бы двое было нас, а то я только девятнадцать фашистов успел уложить. И пулемета лишился.
Но ему опять показалось, что он не то говорит, и Амре опустил голову и замер в неудобной позе. Логвиненко стремительно подошел к комсоргу, обнял его пылающие щеки ладонями и крепко по-мужски поцеловал в губы.
— Молодец... жить тебе, комсомол, всегда... молодец!
Возвратясь в штаб, комиссар вызвал помощника командира полка по материальному обеспечению Кравчука:
— Вы весь личный состав обеспечили зимним обмундированием?
— До единого человека, товарищ батальонный комиссар.
— До единого?
— Так точно, — не задумываясь, отвечал капитан. — Согласно заявкам старшин рот я выдал все, а излишки сегодня, согласно приказу штаба армии, отправил на базу
— Комсорга Амре Сырбаева вы знаете? Нет? Знаете, что он один уничтожил девятнадцать фашистов, горел в огне и снова сражается на передовой, пока вы заявки старшин сверяете... Когда вы были последний раз в окопах?
— Я, товарищ батальонный комиссар...
— Немедленно обуть, одеть мне Сырбаева. Не списки, а живых людей надо знать. Люди бьют фашистов, а не бумажки, товарищ помощник командира полка по материальной части!
Неизвестно, каким бы разносом для капитана закончилось это свидание, но тут вокруг штаба с таким грохотом начали рваться тяжелые снаряды и мины, что земля с потолка блиндажа посыпалась густыми комьями.
Логвиненко отстранил капитана и выпрыгнул из блиндажа. Срубленные осколками снарядов с неслышным шумом падали на землю лапчатые ветви сосен, а в небе, покрытом легкими белесыми облаками, плыли «юнкерсы». Особенно густая стая кружилась над селом.
— Держись, хлопцы, — закричал комиссар, хотя там, в селе, его не могли услышать...
Бой разгорелся. Ушли в батальоны и командир полка, и начальник штаба. Среди телефонных звонков, оперсводок и донесений Петр Васильевич успел написать листовку о подвиге Сырбаева, разослал всех политработников в роты, организовал доставку боеприпасов (разбомбило взвод боепитания). Бой все нарастал и нарастал.
— Да, да, — кричал комиссар в трубку телефонного аппарата, — нелегко, товарищ генерал, но село держим.
И снова на минуту выходил наружу, бодрил шуткой солдат единственной резервной роты, которые лежали в окопах по краю опушки, готовые к обороне штаба...
К вечеру над селом повисла новая стая бомбардировщиков. Стеная и воя, они бросались в пике, и к небу поднимались, не растворяясь в воздухе, клубы черного дыма и пыли. На шоссе вырвались немецкие танки и с фланга ударили термитными снарядами по селу. За танками бежали немецкие автоматчики. Бойцы, отстреливаясь, пятились из села, охваченного пламенем.
Логвиненко побежал к истребителям танков. Он издали увидел их, изготовившихся по первому слову ринуться в атаку.
— Видите мост? — Он на бегу протянул руку к реке, подступившей к штабу полка со стороны тыла. — Сюда сунутся танки, но они не пройдут: здесь станете вы, и я сам отзову вас, когда нужно будет. Идите...
Политрук Георгиев первый побежал к мосту...
...Когда они выполнили приказ, комиссар отозвал их. Без слов он принял из рук Амре Сырбаева партбилет политрука. Молча бойцы шли сейчас за комиссаром, окруженные сиянием зимней ночи. Они шли след в след по минному полю. Бронебойщиков было только трое. Остальные, вместе с политруком Георгиевым, лежали в земле. Над ними — невысокий холмик красноватой глины. Только час назад прогремел прощальный салют этих трех бойцов, шедших теперь с остатками батальона за своим комиссаром, трех воинов, оставшихся жить и множить подвиг друзей, которые отдали все для Родины.
Молчание прервал Сырбаев.
— Что они делают... что они делают!.. Да истребить этих немцев до единого! — тихо, с болью сказал он.
Логвиненко остановился. Разрывавшая его грудь злоба и боль вырвались наружу. Он крикнул так, что его, должно быть, услышали не только растянувшиеся в цепочку бойцы, но и там, где теперь притихли враги.
— Не немцев... не немецкий народ убиваем мы. Фашизм... фашизм, вот кого мы уничтожим. Слышите, вы! — кричал он, задыхаясь и грозя кулаком в сторону врага. — Мы уничтожим фашизм, под какой бы образиной ни скалил он свои зубы... Уничтожим!..
И снова шли они по оврагам, сквозь леса, каждый думая свою думу. Их отряд рос, как снежный ком, потому что присоединялись к нему то тут, то там разгоряченные, озлобленные и непобежденные солдаты. Комиссар вел их туда, где генерал прикажет стать снова непреодолимой преградой на пути врага.
Светало. Бежали, клубились, сгущались на небе тучи. Ветер летел белой стеной, свистел, натыкаясь на сосны, пронзительным свистом, слепил глаза крутящимся белым пухом. Стонали жалобным стоном деревья на опушках, но те, что в глубине, стояли недвижимо и хранили молчание.
...Бойцов остановили встречные верховые. В одном из них Логвиненко сразу узнал инструктора политотдела дивизии Евгения Иванова. А тот уже, спрыгнув с потного коня, бежал и на ходу кричал:
— Радость, товарищ батальонный комиссар! Нате, читайте листовку. — Выхватил из-за борта полушубка листок и протянул комиссару. — Везу ее в штаб дивизии, да вот встретил вас...
Едва докончив читать, Петр Васильевич повернулся к забеленной снегом колонне и, словно забыв обо всем на свете, возбужденно произнес:
— Стой!.. Командиры, ко мне!
Когда командиры сбежались, как по тревоге, он приказал построить колонну полукругом и сам отдал команду: «Смирно!» Потом взобрался на снежный сугроб, под которым едва угадывалась давно поваленная ветром или временем сосна, и сорвал с головы шапку. Так он стоял минуту-другую, молча обводя бойцов долгим взглядом. Ветер трепал его русые волосы, щедро пересыпая их снежинками.
Бойцы замерли. Только было слышно, как монотонно шумел ветер, путаясь в колючих космах елей и сосен.
И тогда комиссар прочитал:
18 ноября 1941 г. № 339.
В многочисленных боях за нашу Советскую Родину против гитлеровских захватчиков 316-я стрелковая дивизия показала образцы мужества, отваги, дисциплины и организованности. Своими отважными и умелыми действиями 316-я дивизия отбивала атаки трех пехотных дивизий и танковой дивизии фашистов. Личный состав дивизии храбро дрался, остановил наступление превосходящих сил противника, обратил его в бегство и нанес большие потери врагу, уничтожив у противника до 80 танков и несколько батальонов пехоты.
На основании изложенного и в соответствии с Постановлением Президиума Верховного Совета СССР, Ставка Верховного Главного Командования приказывает:
1. За проявленную отвагу в боях, за стойкость, мужество и героизм личного состава переименовать 316-ю дивизию в 8-ю Гвардейскую стрелковую дивизию.
Командир дивизии генерал-майор ПАНФИЛОВ И. В.
2. В соответствии с Постановлением Президиума Верховного Совета СССР указанной дивизии вручить Гвардейское знамя»*.
Логвиненко прервал чтение, минуту молчал, потом произнес с особой силой:
— Слышите, товарищи, отныне мы гвардейцы Родины!
В тишине, наступившей после этих слов, тишине, которую не в силах был нарушить ни полет ветра, ни беспокойный шум леса, комиссар бережно поднес к губам газетный листок, ставший влажным от падающего снега и горячего дыхания. Потом осторожно, как что-то бесконечно дорогое, свернул его и положил в нагрудный карман гимнастерки, где хранится у воина только один документ — партийный или комсомольский билет.
...Село Гусенево. Дом под железной кровлей, с приветливым крылечком. Светлая опрятная комната.
Поминутно в комнату бесшумно, без доклада, входили штабные командиры; настойчиво жужжали сигналы зуммеров. Панфилов выслушивал доклады, донесения, спокойно отдавал скупые, ясные распоряжения. Ивану Васильевичу начало казаться, что это спокойствие дается ему совсем легко, только вот в глазах какая-то сухая резь и очень хочется пить. Он протянул руку к стакану с остывшим чаем и отпил два коротких глотка.
Не то по разнообразному шуму и грохоту, который долетал до этой уютной и тепло натопленной комнаты, не то по вою бомбардировщиков и взрывам авиабомб чувствовал Панфилов напряжение боя. Оно, это напряжение, ежеминутно врывалось голосами командиров полков, докладами начальников штаба, отделов, офицеров связи. Оно росло, ширилось, обрастало, как снежный ком, яростью, ожесточением и упорством сцепившихся в смертной схватке людей, и далеко еще было до того переломного момента, когда вдруг спадет это напряжение, выдохнется натиск врага, затихнут земля и небо и можно будет доложить командарму одним коротким словом — «выстояли». Далек еще этот кульминационный момент. Генерал это чувствовал верным чутьем, выработанным многолетним опытом пребывания в армии. Он скосил глаза на лист бумаги, который заучил уже наизусть. В нем командарм Рокоссовский предупреждал о предполагаемом новом натиске фашистов на Москву и выражал твердую уверенность в умении и способности дивизии Панфилова сорвать и на этот раз замыслы врага. Ожидаемое наступление началось сегодня с рассвета на всех участках дивизии.
И все-таки не везде одинаков натиск фашистов. Вот разъезд Дубосеково. Здесь особенно тяжело. На карте — крошечная красная цифра четыре, огороженная красной полудугой, а вокруг — синие ромбики танков и самоходок. Генерал живо вспомнил человека со светлыми, очень живыми и смышлеными глазами — политрука четвертой роты Клочкова. У него совсем юношеское лицо и густые, чуть волнистые волосы. Теперь он вот в этой полуподкове со своими храбрецами бьется с танками. Нелегко ему...
Панфилов физически ощущал, как напряглась, напружинилась причудливо изогнутая линия рот, батальонов, полков, как свирепо старались фашисты разорвать ее танками, разрубить и исковеркать огнем артиллерии и авиации. Какой же силой, верой и преданностью Родине надо обладать, чтобы грудью встречать и выдерживать этот поток металла и огня!
Телефонист вновь безмолвно протянул трубку. Панфилов услышал ровный, глуховатый голос Василия Клочкова. Новая волна танков атаковала Дубосеково. Рота делает невозможное, ей тяжело. Нельзя ли помочь?
— Помогу, — отозвался в трубку Панфилов, а лицо его было сурово и полно напряжения. — Сейчас придет к тебе артиллерия... Потом, потом будешь благодарить.
Генерал положил трубку, с минуту стоял, болезненно потирая лоб, и, что-то решив, позвал Серебрякова.
— Иван Иванович, немедленно отправьте три орудия в роту Клочкова.
— Какие орудия? — изумился Серебряков, и лицо его покраснело, словно он застыдился своего неуместного вопроса.
— Какие... какие... Те, что стоят у вас здесь без пользы и дела.
— Иван Васильевич, нельзя же оставить штаб дивизии без противотанкового прикрытия. Обстановка, вы сами знаете, какая.
— Знаю и потому говорю. Довольно, довольно. Отправляйте и побыстрее. На место артиллеристов поставьте людей с гранатами, бутылками. Да, запасной командный пункт оборудован?
— Все готово, товарищ генерал.
— Ну, вот и хорошо, — отпустил начштаба Панфилов.
В комнату шумно вбежал инструктор политотдела Евгений Иванов. Он в окопной глине, в снегу — сразу видно, что с передовой.
— Товарищ генерал, — обратился он к Панфилову, протягивая листок бумаги, — вот клятва бойцов политрука Клочкова. Они просили передать ее вам.
Панфилов взял в руки листок, исписанный карандашом, с лиловым пятном глины. Он читал его стоя, отнеся далеко от глаз.
Грохот близких разрывов заполнил село. В комнату вошел Серебряков, но генерал словно не замечал ничего, кроме драгоценного листка солдатской клятвы.
— Сейчас же в батальоны, в роты, размножить... прочитать...
— Товарищ генерал, — решился прервать Панфилова Серебряков, — обстановка осложнилась. Здесь оставаться вам небезопасно, и я прошу разрешения передислоцироваться на новое место.
— Передислоцироваться... отступить?.. — вдруг вскипел Панфилов и стремительно протянул начальнику штаба листок. — Нате, прочтите, вникните в каждое слово...
Генерал тут же успокоился, и обычная сдержанность возвратилась к нему. Он ходил по комнате и теперь будто вслушивался в раскаты разрывов, от которых улица уже наполнилась запахом гари и легким дымом.
— «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва», — повторял он негромко слова клятвы. — Слышите, Иван Иванович, — позади Москва. Они за всех нас выразили то, что живет в каждом из нас. Клятву эту доставить командарму. Под ней подпишется вся наша армия, весь фронт. Пусть узнают о ней и Ставка, и весь народ. Мы не отступим, мы не отдадим Москвы на поругание фашистам!
Он снова остался в комнате один. Вошел адъютант, бесшумно и незаметно поставил на стол стакан крепкого горячего чая. Но генерал не притронулся к нему. Прошла жажда, прошла резь в глазах. Он накинул на плечи полушубок и вышел на крыльцо. Рвались мины, взвизгивали снаряды. На окраине села Панфилов увидел: не хоронясь от мин, бойцы переделывали на свой пехотный лад окопы, недавно покинутые артиллеристами. Он подозвал начальника разведки и весело сказал:
— А ну, быстренько выясните, откуда это он минами сорит.
Панфилов наслаждался минутным отдыхом на морозном, свежем воздухе, довольно потирал ладони, разминал затекшие ноги.
— Товарищ генерал, — выбежал на крыльцо адъютант, — вас срочно просят к телефону.
Панфилов вошел в комнату и присел было на край стула, взяв трубку, но тотчас вскочил. Потом в тихой теплой комнате прозвучал его ясный голос:
— Служу Советскому Союзу... Благодарю... Спасибо... Благодарю...
С трудом преодолел Панфилов волнение, глубоко вздохнул, подошел к связисту, обнял его за плечи и, заглянув в его лицо, ласково сказал:
— Ну вот и гвардейцы мы с тобой. Поздравляю!
Связист, не отрывая трубки от уха, громко отчеканил:
— Служу Советскому Союзу!
Этот возглас заполнил всю комнату, потому что его повторили вбежавшие командиры штаба во главе с полковником Серебряковым, только что получившие весть по своему проводу. Это внезапное, еще не до конца осознанное событие распространялось с быстротой молнии. Генерал пожимал протянутые руки и почти сухо отвечал:
— Спасибо... спасибо вам, товарищи. Спокойнее — и за работу. Всех командиров полков — на провод, — приказал он связисту.
— Да... да, это верно... получено сообщение, — убеждал он кого-то в трубку. — Не поверишь, пока в газетах не прочтешь сам? Ну что ж, завтра прочтем вместе, а пока что поверь мне.
Он присел к столу, стараясь успокоиться, но спокойствие не приходило, и он снова ходил, ходил и, наконец, остановился у запыленного зеркала. Минуту он вглядывался в свое лицо, словно впервые увидел его, непроизвольным жестом пригладил на висках седину и горестно проворчал:
— Седеем... А еще гвардеец... Ну да ничего, мы советской закалки гвардия, не ржавеем.
При этих словах он вспомнил разговор с секретарем ЦК в Казахстане о старой и молодой гвардии и снова начал в волнении ходить. Да, задача одна, знает ее каждый, от командира до рядового бойца: не пропустить немцев в Москву. И не только не пропустить, — обессилить, обескровить, смертельно ранить фашистского зверя и потом добить!
А все ли ты, Панфилов, сделал для того, чтобы твоя дивизия выполнила это историческое веление Родины? Ведь второй приказ отдал Гитлер своим войскам — окончательный приказ — взять Москву. И не только приказ. Он внял мольбам своих генералов, и вот, против твоей, генерал Панфилов, ополченческой дивизии рычат танки африканских дивизий Роммеля, беснуются неумолчным огнем отборные фашистские части: «Мертвая голова», Бранденбургские гренадеры... Все это отборное, злобное, автоматизированное и натренированное на убийствах и погромах фашистское войско рвется к Москве.
Что же ты противопоставил этому чудовищному смертоносному валу, генерал Панфилов?
— Иван Иванович, помните пять наших заветов? — обратился он вдруг к начальнику штаба и, словно диктуя, проговорил:
— Тебе дана только одна жизнь. Не торопись умирать. Дурная пуля всегда тебя найдет.
... Живи и защищай отведенный тебе рубеж. Мертвые рубежа не удержат.
... Помогай товарищу, и он поможет тебе. Береги в любой обстановке командира и комиссара. В них твоя сила.
... Как бы ни был силен враг, умей его побеждать любым оружием и силой духа.
...Случится попасть в тыл врага — ты партизан, продолжай бороться... Эти заветы стали волей, законом нашей дивизии, — после короткой паузы закончил Панфилов.
— Да, Иван Васильевич, — прервал генерала Серебряков, — незаметно, а все мы стали жить по этим правилам. Был я вчера у саперов, благодарность вашу передал им. Спрашиваю: «Трудненько живете?» — «А в трудностях вроде легче, — отвечает мне подрывник. — Ведь нет, товарищ полковник, ничего крепче на свете, чем воля большевиков».
— Ну, в этих словах нетрудно угадать комиссара Петра Васильевича Логвиненко, — улыбнулся Панфилов. — Это его заслуга. Золотое сердце, золотая голова.
— Горячеват только.
— Это не беда. У меня на этот счет свое мнение. Горячего можно всегда остудить, не в меру холодного — подогреть, а вот когда ни то ни се — тут уж трудно.
В комнату, легок на помине, ворвался батальонный комиссар Логвиненко.
— Товарищ генерал, разрешите поздравить, — он крепко пожал руку Панфилову и Серебрякову.
— Спасибо... спасибо. Поздравляю и вас. А народ где?
— Задержал на минутку, хотелось повидать вас в такой день. Ведь мы только что здесь, за селом, узнали об этом.
— Ну, пойдемте... пойдемте к бойцам. Поздравим их, — заторопил генерал, на ходу натянув полушубок.
Логвиненко спрыгнул со ступеней крыльца и, не добежав до бойцов, устало расположившихся прямо на снегу, скомандовал:
— Полк, смирно, равнение на средину!
Спускаясь по склону, Панфилов видел сквозь легкий снежок, как споро и ладно выстраивался полк, как усердно поправляли бойцы шапки, ремни, подсумки. «Гвардия», — радостно подумал он и наглухо, по форме, застегнул полушубок.
Твердым, размеренным шагом подошел он к строю, громко произнес:
— Здравствуйте, товарищи гвардейцы!
Единой грудью ответили ему бойцы:
— Здравия желаем, товарищ гвардии генерал-майор!
Панфилов продолжал:
— Разрешите выразить уверенность в том, что мы умножим славу советских гвардейских знамен.
— Товарищ генерал, — взволнованно обратился к Панфилову комиссар, — мы вам клянемся не посрамить звание советской гвардии. Так ведь, товарищи? — обратился он к бойцам.
И, как ветер, над строем пронеслось одно только слово:
— Клянемся!
Так, под этот возглас, Логвиненко и увел полк на новый рубеж, а генерал долго еще стоял и смотрел вслед бойцам, пока легкая снежная пелена не скрыла последних рядов.
Панфилов отлично понимал, какую силу и уверенность вливала в сердце бойцов эта необыкновенная радость — присвоение гвардейского звания. Если бы позволяла обстановка, он сам обошел бы все подразделения, поздравил бы каждого воина лично. Но нельзя этого сделать.
Генерал заспешил к штабу под грохот усиливавшейся канонады немецкой артиллерии. Навстречу ему, когда он входил в село, вырвался на скором шагу взвод дивизионной разведки. Темная гряда снежных туч промчалась. Предвечернее солнце щедро осветило и танк, стоящий у штаба, и крыши домов, и разведчиков. Разведчики, генерал знал, возвращались с трудного задания. Потому-то они мокры, усталы, с обветренными, почерневшими лицами. Нет, им-то он должен лично прочесть приказ о присвоении дивизии гвардейского звания.
При виде Панфилова командир взвода подал команду, и разведчики замерли. А генерал, не принимая рапорта, поздоровался с бойцами по-особенному тепло и приветливо.
Он вплотную приблизился к разведчикам, и те плотным кольцом окружили его. Генерал закинул обе руки за спину, радостно улыбнулся.
— Мы — гвардейцы! — произнес он просто, с гордостью в голосе.
Почти одновременно трехкратный разрыв немецких снарядов сотряс воздух, густые осколки певуче пронеслись над головами.
— Выясните, откуда стреляют, — резко обернулся Панфилов к адъютанту и, расстегивая планшетку, приказал разведчикам отойти за стену соседнего дома. Здесь он, вынув приказ, начал читать неторопливо, выделяя каждое слово, то и дело вскидывая сияющие глаза на притихших в глубоком внимании бойцов.
Новый снаряд ударил в угол дома, где разместился разведотдел штаба, и оттуда выбежали бойцы, командиры, среди которых генерал узнал Женю Иванову. Она замешкалась и почему-то не спрыгнула в окоп, который ломаной линией охватил дом.
— А ну в окоп! — непривычно гневно прикрикнул на Иванову генерал и обернулся к штабу, откуда бежал адъютант.
— Вам надо уйти, товарищ генерал, — выступая вперед и как бы защищая Панфилова от невидимого удара, посоветовал Серебряков.
— Пробросит, — успокоенно отозвался генерал, улавливая ухом свист нового снаряда и склоняясь к подбежавшему адъютанту, который что-то ему доложил полушепотом. Панфилов нахмурил широкие брови, распрямился.
— Фашистам не терпится испытать силу гвардейцев. Что ж, удовлетворим их нетерпение. По местам, товарищи! — Он попрощался с разведчиками и спокойным шагом направился к штабу. Разведчики видели, как он что-то сказал столпившимся у крыльца штабным командирам и многие из них торопливо побежали, видимо, выполнять какие-то приказания.
Снаряды и мины все чаще и чаще рвались в селе, и Панфилов, обернувшись в сторону фронта, придерживая левой рукой бинокль, правой на что-то указывал...
Таким запечатлелся генерал в памяти и Жени Ивановой, и всех, кто тут был, потому что в эту минуту совсем близкий разрыв взметнул землю и скрыл Панфилова. Жене даже показалось, что она увидела, как генерал медленно падал, прижав левую руку к груди. Она вскрикнула и, не обращая внимания на обстрел, побежала к штабу. Когда Женя подбежала, десятки рук уже подхватили Панфилова и внесли в комнату. Санинструктор-девушка припала к груди генерала, обнаженной ее ловкими, смелыми пальцами, и на мгновение все увидели глубокую рану. Но тут же бледно-розовая марля покрыла ее.
Женя оторвала глаза от груди генерала и взглянула на его лицо. Кто-то оттолкнул ее, оттеснил, но она успела увидеть и молчаливую боль, и еще ясный взгляд, и даже улыбку на губах генерала.
С криком Женя выбежала на улицу и, испугавшись своего крика, судорожно зажала ладонью рот. Тут она остановилась, потому что чья-то крепкая рука схватила ее плечо. Женя непонимающе посмотрела на пожилого разведчика, отвела его руку и так, окаменев, они оба стояли, и вновь поваливший колючий снег больно сек их по лицам.
Молча они проводили генерала, когда его вынесли в накинутом на плечи знакомом полушубке и бережно усадили рядом с шофером на сиденье в машине.
— Не видать нам больше такого генерала, — вздохнул разведчик.
— Вернется. Он выживет, — успокаивала и себя, и разведчиков Иванова.
— У меня и мысли в голове нет, что наш генерал не вернется. Да, видать, нескоро это будет.
Женя не успела ответить затосковавшему бойцу. Рядом с ними появился Серебряков. Полковника разведчики знали и любили, пожалуй, не меньше, чем самого генерала. Всегда розовое его лицо, в глубоких морщинах, теперь потемнело.
— Вы что, товарищи? — негромко спросил он и, чувствуя их состояние, продолжал: — Пока генерала не будет с нами. Ранен он... тяжко ранен. Но воля его — с нами. Пусть наша боль станет еще более железной волей, стойкостью, ненавистью к врагу, пусть эта боль станет той силой, которая опрокинет фашистов, уничтожит их. Пусть весь народ узнает панфиловцев.
Черные с усеченными крыльями бомбардировщики падали почти до земли, словно не желая расставаться с бомбами. Р-р-а-аз! Эти ревущие, воющие и стонущие машины вырывались из пике, набирали высоту, снова падали и снова — раз... раз... раз... Огромной силы разрывы бомб, будто подбрасывали их вверх. Сквозь этот вой и грохот с трудом пробивались звуки разрывов бризантных снарядов, а пулеметов не слышно совсем...
Последний приказ Гитлера гнал фашистов на Москву, где «ждали их зимние квартиры», где они «обретут сытость, покой, тепло и славу». И они лезли, падали, бежали...
Береговой будто слышал крики своих стрелков, которые вон там, за оврагом, отбивались от врага ручными гранатами, почти в упор били фашистов из пулеметов, винтовок.
— Артиллеристы, огня... давай огня...
Но проклятие всем катушкам, телефонным аппаратам! В немой ярости Береговой метался между телефоном и стереотрубой. Разогнаны были на линию все связисты, а огневая молчала, молчала, будто провалилась в тартарары. Ни основная, ни запасная, ни обводная линия телефонной связи не действовали. На всех по какому-то черному наваждению — порывы.
Сыпалась черепица, едкая пыль забивала гортань, глаза.
— Нуркенов, — крикнул Береговой. — передай трубку Шингареву. Беги по линии. Живой или мертвый — устрани порыв.
— Есть! — и связист исчез. Вскоре Шингарев радостно вскрикнул:
— Связь действует.
— Огонь... беглый огонь... — тихо, спокойно, словно самому себе, проговорил Береговой и глубоко вздохнул. Артиллеристы знают, что значит порыв на линии связи, когда ты сидишь на наблюдательном пункте беспомощный, бессильный помочь товарищам отбить звериный натиск врага.
— Прицел больше... Да не мешайте, — раздраженно сбросил Береговой с плеча чью-то руку, не отрывая глаз от стереотрубы.
— Товарищ командир, танки... танки, — услышал он над самым ухом голос Нуркенова, успевшего благополучно вернуться на НП.
— Где, какие танки?
— Три танка. Фашистские. Два — на окраине села, один — недалеко от нас.
Береговой перебежал к противоположной стороне чердака. В провале крыши увидел: медленно, почти бесшумно, полз посреди улицы огромный, камуфлированный не по-зимнему танк. Люк откинут, и два фашиста, высунувшись по грудь, высились над башней и, словно от нечего делать, постреливали из автоматов по окнам домов. Жалобным позваниванием отзывались битые стекла, но и дома, и улицы были уже мертвы. Из соседнего села, которое маячило высокими крышами из-за кустов, выползали еще пять танков...
Только вчера Береговой славно парился в бане в том, тыловом селе... Почти рядом с ним другое, большое село Гусенево, и в нем штаб дивизии. И вдруг — оттуда немецкие танки. Мысли бежали, перебивали друг друга, но спокойствие и какая-то каменная решимость овладели командиром дивизиона... Предупредить огневые, изготовиться к бою с танками. Всем — в слуховое окно, оврагом мимо села, а там — перемахнуть через дорогу — и в лес, к орудиям.
— Срочно к трубке, — перебил его мысли Нуркенов.
— Только что получено сообщение, — услышал Береговой радостный, взволнованный и прерывающийся голос своего комиссара, Ляховского, — наша дивизия преобразована в Восьмую гвардейскую и награждена орденом Красного Знамени.
Береговой плохо вслушивался в то, что говорил ему комиссар, и перебил его:
— Танки... немецкие танки в нашем тылу. Передайте на огневые, чтобы приготовились к отражению. Повторите — как поняли?
Но трубка уже молчала...
Береговой тихо опустил теперь ненужную трубку. Должно быть, в выражении его лица появилось что-то новое и непривычное. Горстка милых, родных управленцев неотрывно следила за ним, ожидая чего-то важного и необыкновенного. Может быть, верного решения, как вырваться из этого, ставшего теперь чужим и неуютным чердака, который снова сотрясался от разрывов снарядов.
Нет же... не первый раз приходится артиллеристам вырываться из огня и дыма. Бывали минуты и потруднее. Выходили. Не об этом думали бойцы. У Аямбека такой блеск в глазах, а Шингарев с таким усилием сохраняет серьезное выражение лица, что Береговой сразу догадался: не мог не сказать комиссар связисту того, что сказал ему, а связист уже успел поделиться вестью с остальными.
— Знаете?
— Поздравляем вас, товарищ младший лейтенант.
— Поздравляю вас, дорогие друзья, — и Береговой крепко пожал всем руки. Ни время, ни обстановка большего не позволяли.
— Пошли, гвардейцы!
На кабеле осторожно спустили стереотрубу, аппараты. Первым прыгнул Шингарев. Он мягко, словно на крыльях, упал в сугроб и минуту лежал неподвижно. Только голова его поворачивалась то в одну, то в другую сторону. Береговой больно ударился обо что-то коленкой, но думать о боли было некогда. Где-то позади и слева раздалась автоматная очередь, другая, со свистом пронесся одинокий снаряд. Но их не преследовали, — бежали управленцы не в тыл, а в сторону передовой, полной треска, визга и ухания, — значит, по мнению немцев, в капкан.
В овраге они наткнулись на группу бойцов во главе с политруком.
Это были саперы. На передовой уже знали о танках. Саперам было приказано проскочить в селе Строково и прикрыть фланг. Держать дотемна, пока можно будет перегруппировать батальоны.
Они вместе бежали по дну оврага: рядом со Строково у Берегового стояли две пушечные батареи.
На самодельных салазках саперы тянули за собой противотанковые мины.
Береговой и политрук шли впереди, каждый думая о своем.
— Маловато вас, — вслух высказал свою думу Береговой.
Политрук вскинул на него ясные голубые глаза. Потом на ходу обернулся к своим саперам и громко, чтобы все слышали, сказал:
— Выдержим. На то и гвардия!
Саперы свернули вправо и бегом через бугор скрылись за снежным гребнем. Там — село Строково.
Почти у самых огневых управленцы встретились с Кургановым. Не сходя с коня, он приказал Береговому:
— Останьтесь на огневых. Гаубичную батарею я уже вывел из-под удара. Танки не должны пройти. Это главное. Понятно?
— Понятно, товарищ подполковник.
Курганов ускакал в сторону опушки леса, и разрывы мин гнались за ним.
На огневой четвертой батарее — успокоительный гром: все орудия оглушительно выбрасывали снаряды, судорожно подпрыгивая и зарываясь сошниками в отпотевшую глинистую землю. Значит, командир батареи на пункте, связь действовала... А что еще может желать артиллерист в бою?
Как давно не был Береговой на своей батарее... Он снова увидел ставших ему родными огневиков. Ему хотелось каждого из них обнять, пожать всем руки, поговорить... Но сейчас не время. Макатаев стоял позади орудий в непомерно длинном полушубке с загнутыми рукавами. В его руках блокнот и карандаш. Хрипловатым голосом он, как эхо, повторял слова своего командира и даже не оглянулся на Берегового. Высоченный Соколов, склонившись над наводчиком, проверял каждую установку. Он успел широко улыбнуться командиру дивизиона и тут же коротко крикнул: «Огонь!»
Потный, без полушубка, с выбившимися из-под шапки льняными волосами Забара ловко загонял очередной снаряд, приговаривая:
— А ну, Четвертая гвардейская, вдарь!
«Спасибо тебе, Забара, молодец!» — мысленно благодарил заряжающего Береговой.
Да, «четверка» по-прежнему занимала в его сердце особенное положение. Но все-таки на огневой ему было несподручно. Зачем Курганов приказал ему быть здесь? Он только хотел нацелить удар по танкам, узнать, предупредить, и снова — на «глаза». Там его рабочее место, а не здесь.
Плотный, стремительный, как горный поток, порыв воздуха прижал Берегового к земле. Позади взвизгнули осколки, обрушились ветки пораненных деревьев, четверка лошадей вымахнула из-за кустов и в диком испуге унеслась в овраг, громыхая орудийным передком. Остальное совершилось молниеносно, почти фантастично.
— Огонь отставить... Танки справа... Бронебойным! — во все горло закричал Береговой. Он увидел танки, косо устремившиеся с покатого склона на орудия. Но в ту же минуту за спиной послышался треск сушняка и шум раздвигаемых ветвей. Одновременно в том направлении раздались разрывы глухие, короткие и частые. Береговой побежал навстречу какому-то бойцу, который споткнулся о ветку и упал. Это был Печерин. Он тяжело дышал, но без тени паники сказал:
— Там, на передки напали танки.
И тогда снова спокойствие овладело Береговым.
— Второму взводу... Танки с тыла!
Он почти равнодушно смотрел на усилия расчета, который разворачивал орудия прямо на него. Мысль подсказала, что он стоит на трассе снарядов; Береговой неторопливо отошел в сторону — и вовремя: ослепительное пламя вылетело из ствола орудия, и чудовищной резкости звук парализовал уши в то самое мгновение, когда, подминая деревца, появился первый фашистский танк.
Несколько минут нечеловеческого, солдатского напряжения — и наступила тишина. Невдалеке догорали фашистские танки.
На батарее царила обычная деловитость, точно и не пережила она только что этого страшного и стремительного в своей скоротечности боя. И уже совсем не мог удержаться от улыбки Береговой, когда до его слуха донесся негодующий голос Печерина, отчитывавшего коней, умчавшихся в момент боя неведомо куда:
— Вымучили меня, анафемы. Когда только обучу вас порядку!
Из оврага темной лентой на дорогу выходили стрелки и сливались с черным лесом. А там, где было Строково, слышались резкие взрывы, поднималось багровое крыло пожара.
...Одиннадцать гвардейцев-саперов, с которыми так случайно довелось встретиться управленцам Берегового, выполнили приказ. Ни танки, ни автоматчики врага не прошли в тот памятный бой через Строково и не затянули горловину, через которую вырвался правофланговый полк дивизии. Но все они одиннадцать погибли.
Жители села рассказывали об этом подвиге панфиловцев бойцам, которые вскоре освободили Строково.
Военному Совету Западного фронта был направлен доклад следующего содержания:
«Докладываю, что на участке Н-ской стрелковой бригады группой бойцов второго отдельного стрелкового батальона в одном километре северо-восточнее села Строково Волоколамского района Московской области в блиндаже, наполненном водой, было обнаружено десять человеческих трупов в нашей военной форме. Расследованием, произведенным комиссией, установлено, что это были военнослужащие Красной Армии.
Опросом жителей села Строково: колхозников Недоумовой Любови Александровны, Качаловой Клавдии Егоровны, Крутовой Анны Егоровны, Кузнецова Василия Веденеевича и др., тщательной медицинской экспертизой установлено следующее: 18 ноября 1941 года, когда немцы яростно рвались к Москве, десять советских воинов во главе с политруком Павловым Алексеем Федоровичем занимали оборону на юго-восточной окраине села Строково. Фашистам, имеющим перевес как в живой силе, так и в технике, удалось обойти село и ударить с тыла. Десять воинов мужественно приняли атаку превосходящих сил противника. Они дрались до последних сил. Часть из них была убита, остальные тяжело ранены. Фашисты захватили тяжелораненых бойцов и командиров, которые уже были не в состоянии дальше продолжать бой. Гитлеровцы жестоко истязали их и глумились над ними. Жители села Строково подтверждают, что на их глазах был зверски замучен тяжело раненный в ногу младший лейтенант, фамилии которого установить не удалось.
Гитлеровские бандиты бросили его на дорогу, запретив населению подходить к нему. Младший лейтенант, лежа на дороге, обратился с просьбой к гражданам села оказать помощь. Это услышало фашистское зверье. Тогда к раненому подошел фашист, снял с себя ремень и затянул его петлей на шее лейтенанта, а другой наступил раненому на ноги. Так, на глазах местного населения, был задушен этот славный командир Красной Армии. Затем труп его был брошен фашистами на проезжую дорогу, и было запрещено убирать труп. В течение длительного времени лежал труп младшего лейтенанта на дороге и по нему проезжали автомашины и повозки. Таким же издевательствам подвергались и остальные военнослужащие, оставшиеся еще в живых.
Удалось установить фамилии только трех замученных. Среди них красноармейцы: Гениевский Петр Петрович, Семенов Василий Иванович (у них найдены были медальоны). Третий — политрук Павлов, фамилия которого установлена по показанию колхозницы Крутовой А., которая ранее знала его и, когда он был убит, взяла у него из кармана две фотокарточки и адрес его матери.
Кроме этого, показаниями местных жителей удалось установить, что большинство из погибших военнослужащих проживало до мобилизации в РККА в городе Алма-Ате. Местные жители рассказывают, что последние дни, перед занятием немцами деревни, здесь стояла саперная часть, о чем говорит найденное в кармане одного замученного стихотворение «Два друга», посвященное саперам. На клочке газетного листа имеется подпись ответственного редактора П. Кузнецова, адрес ППС 993, почтовый ящик 01.
Местные колхозники рассказывают, что они при разговорах бойцов между собой часто слышали фамилию Панфилова. В дальнейшем было установлено, что в этих районах действовала дивизия генерал-майора Панфилова. Политрук Павлов последние три дня проживал у колхозника села Строково Галкина Сергея Григорьевича, который о нем рассказывает, что он был здоровый, жизнерадостный человек, чутко относившийся к людям. Этот колхозник рассказывает, что когда фашисты зашли с тыла, Павлов взял автомат и, направляясь в окоп, сказал: «Пойду командовать людьми». А когда перед наступлением немцев раздалась орудийная канонада, то он прошелся по окопам, где укрывались жители села Строково, и ободрял их, и когда колхозница Крутова, находящаяся в окопе, спросила у Павлова: «Что будет дальше?», он ответил ей: «Ничего, мамаша, до последней капли крови будем сражаться с фашистами!»
Десять зверски замученных бойцов были похоронены с воинскими почестями. На траурном митинге выступала колхозница, секретарь комсомольской организации села т. Недоумова Л. А. Она сказала: «Мы, жители, были свидетелями зверских расправ фашистских оккупантов над нашими красными воинами. Они отдали свои жизни за Родину. Наши старики-колхозники и мы, молодежь, горели ненавистью к палачам. Мы призываем вас, товарищи бойцы, отомстить проклятым извергам за смерть наших товарищей».
Общее мнение бойцов и командиров и всех присутствовавших на митинге выразил красноармеец Русанов. Он сказал: «Поклянемся же, братцы, что мы будем сражаться до последней капли крови и отомстим фашистам за наших товарищей».
Личный состав бригады послал письма родным политрука т. Павлова, красноармейцев Гениевского и Семенова.
Десять патриотов Родины похоронены в братской могиле на юго-восточной окраине села Строково у школы...»
...Их было одиннадцать. Запомним же имена этих простых граждан нашей отчизны, совершивших подвиг в тот суровый тысяча девятьсот сорок первый год: Павлов Алексей Михайлович — политрук, Фирстов Петр Иванович — младший лейтенант, Зубков Александр Николаевич — помощник командира взвода, Матеркин Даниил Константинович — сержант, красноармейцы — Синеговский Павел Иосифович, Семенов Василий Иванович, Калюжный Прокофий Григорьевич, Довжук Ерофей Антонович, Ульченко Глеб Владимирович, Гениевский Петр Петрович, Манюшин Василий Иванович.
Правительство посмертно наградило каждого из них орденом Ленина.
Почти стемнело, когда Петр Логвиненко пришел в дом, отведенный под штаб полка. У него был неписаный закон: пока не устроятся бойцы на новом месте, в штабе делать комиссару нечего. А если будет нужно — всегда вызовут. Так поступил он и сегодня. После встречи с генералом в Гусенево полк благополучно прибыл в тихую, заснеженную деревушку на краю неглубокого лесистого оврага и сразу же приступил к разбивке траншей и окопов, оборудованию огневых точек, ко всему тому, что называется занятием боевого рубежа.
Комиссар побывал во всех подразделениях и всюду наблюдал радостное возбуждение, которое владело бойцами и командирами после того, как они стали именоваться гвардейцами.
Побывал он и на кухнях, где приказал поварам приготовить «что-нибудь особенное» по такому торжественному случаю, хотя по внешней обстановке никто бы и не мог приметить этой торжественности. Так же привычно, буднично бойцы рыли окопы, прилаживали пулеметы. Командиры торопливо, стараясь как можно больше сделать засветло, изучали новое место, прикидывали, оценивали возможные направления танковых атак, координировали свою огневую систему, искали наиболее удобные места для кинжальных пулеметов. Скрипели повозки, разгружались коробки с патронами, ящики со снарядами. Старшины сновали по селу в поисках бань, готовили белье.
Короче, полк жил той обыкновенной, суровой жизнью, которая предшествует скорому, неизбежному сражению с врагом. Но в том, как это делалось, какие разговоры вели воины, было что-то необыкновенное, приподнятое.
Командир полка еще не возвращался из подразделений, как сообщил комиссару ординарец, входя в штабную комнату. Логвиненко отряхнулся у порога, его приятно обняла теплота. В комнате прибрано. Она приобрела полевой, военный вид. Командиры штаба почти все собрались и успели почиститься, побриться. Окна занавешены, и тепло русской печки, смешанное с вкусным запахом поджариваемого мяса, плыло по комнате. Петр Логвиненко прошел во вторую комнату и увидел празднично приготовленный стол.
— Ну что ж, товарищи талгарцы, поужинаем да и снова за работу, — улыбнулся комиссар. В глазах каждого он читал радость и торжественность. Комиссар поднял стакан и произнес:
— За советскую гвардию, товарищи!
Но выпить он не успел. Влетел в комнату ординарец и выкрикнул только одно слово:
— Генерал...
Логвиненко поставил стакан на стол и быстро вышел на улицу, где только что остановилась машина генерала. Подбежал и увидел Панфилова на обычном месте и со словами: «Товарищ генерал, просим вас на минутку зайти к нам», — предупредительно открыл дверцу. Вместо ответа Панфилов медленно начал вываливаться из машины, и оторопевший Логвиненко едва успел подхватить его на руки. Тут только он заметил, что позади остановились еще машины, из которых поспешно выскочили люди и осторожно приняли на руки Панфилова.
И только тогда, когда тело генерала было бережно уложено на стол, на тот самый стол, за которым минуту тому назад Петр Логвиненко собирался произнести тост за здоровье своего генерала, ясно понял он, что произошло. Всегда подвижное, изменчивое лицо его передернула детская гримаса, и из груди вырвался хриплый стон:
— Спасите генерала!
Женщина-врач подняла на Петра Васильевича открытые, полные горя глаза и строго проговорила:
— Не трясите стол, товарищ батальонный комиссар. Генерал умер.
И эти слова, произнесенные тихим, внятным голосом, в котором звучало так много горя и участия, вернули комиссару полка обычное равновесие. Его брови сошлись в суровой складке на лбу. Не глядя ни на кого, он склонился и прижал голову к груди генерала. Когда комиссар поднялся, его глаза сверкали нестерпимо сухим блеском.
...Панфилов лежал строгий, в боевой форме. Логвиненко смотрел на неподвижное лицо генерала. Лицо уже не жило, но оно было как живое.
— Пора отправлять в армию, — услышал комиссар чей-то голос.
Значит, не только они здесь, а там, в штабе армии, значит и в Москве уже знали о смерти генерала, а он-то в первую минуту хотел скрыть эту утрату от бойцов. Нет, пусть панфиловцы сейчас же узнают о смерти своего генерала. Они будут тяжело скорбеть, но эта скорбь не пошатнет их воли, боевого духа, жажды смертельной борьбы с врагами. Мысли Логвиненко прервал чей-то разговор:
— Его шашка. Не забудьте отправить.
— Мы шашку генерала оставим у себя. Мы ее станем хранить, как святыню, ее будут видеть бойцы. Она будем нам символом боевой жизни генерала.
Логвиненко подошел к разговаривающим, взял в руки шашку, обнажил ее — нержавеющая сталь остро вспыхнула на его ладонях.
— Нет, — решительно сказал он, — это — боевое оружие генерала. И мы, по нашему русскому военному обычаю, отправим ее с генералом. Такой воин никогда не должен расставаться со своим оружием.
Панфилова подняли на руки и вынесли из комнаты. Снег, изменчивая тьма летели по улице. Комиссар шел рядом с машиной генерала до околицы и тут остановился. Так он стоял без шапки до тех пор, пока машины не растворились во мгле снежной крутоверти.
Валя еще ничего не знала о смерти отца. В этот день особенно много было раненых. К вечеру подул резкий, холодный ветер, и начали появляться обмороженные. Состояние таких раненых особенно было тяжелым.
К трудной работе в медсанбате Валя привыкла сразу. Еще школьницей она увлекалась военным спортом, не раз отец брал ее с собой на охоту. Валя теперь поняла, что уже тогда отец приучал ее к суровому образу жизни.
— В семье военного все должны быть военными, — любил он говорить своим детям.
Бесшумно, как это умеют делать медицинские сестры, подошла Валя к носилкам, на которых лежал тяжелораненый лейтенант. Его вместе с бойцами только что внесли. Она протянула лейтенанту стакан горячего чая. Лейтенант тяжело и, как показалось Вале, обреченно дышал.
— Товарищ командир, — обратилась к нему Валя, — выпейте чаю. Вам надо согреться. Сделают сейчас операцию, и боль как рукой снимет.
Раненый повернулся к Вале:
— Не от раны тяжело мне, сестра. Горе давит мне сердце. — Лейтенант задохнулся, и по щекам покатились редкие крупные слезы.
— Успокойтесь, все будет хорошо. — Валя поднесла к губам лейтенанта стакан, и ей самой показалась ненужной эта стереотипная, успокоительная фраза.
Лейтенант, не в силах больше скрывать своего раздражения, приподнялся на локтях, расплескав чай:
— Ни черта вы, сестра, не знаете... Батьку нашего... генерала...
Но тут вспыхнувшая снова боль оборвала его слова, и он упал на носилки, замолк.
Сначала что-то горячее подступило к сердцу Вали, а потом ей стало холодно, и откуда-то издалека она услышала голос бойца. Это был Сырбаев, который хорошо знал дочь генерала.
— Что вы, товарищ лейтенант, окопные страхи на сестру нагоняете. В самом деле вам надо выпить чайку, успокоиться.
— Успокоиться?! — прохрипел лейтенант, снова пытаясь вскочить. — Да как ты смеешь говорить это, когда, быть может, нашего генерала уже нет в живых!
Сырбаев в страхе взглянул на Валю и сразу заметил, как побледнели ее щеки, черные круглые глаза расширились и сделались неподвижными. Но тут же она решительно протянула стакан лейтенанту.
— Пейте!
То ли понял раненый, что сказал что-то неладное, то ли силы оставили его, только он взял стакан и крупными, резкими глотками опорожнил его, не спуская с лица сестры печальных голубых глаз.
Валя машинально приняла пустой стакан и так же машинально вышла в коридор. Тут ее перехватил Желваков и, не отводя глаз, заговорил:
— С ранеными все в порядке. Тебе, Валя, можно отдохнуть. Иди.
— Зачем? — безучастно спросила она и мысленно докончила: — Зачем вы скрываете?
А Желваков, придав своему голосу начальнический тон, продолжал:
— Как зачем?.. Впереди столько работы. Тебе надо восстановить силы.
— Я знаю... я все знаю. Это — правда?.. — глухо вымолвила она и пошла своей неторопливой походкой в кипятильник. «Почему... почему я не умею плакать?» — беззвучно шептала она.
И вдруг страшное подозрение мелькнуло у нее: а что если отца провезут мимо медсанбата и она не увидит его?
Валя торопливо передала стакан какому-то бойцу и снова метнулась в коридор. Она едва не столкнулась с комиссаром медсанбата, который вовремя придержал ее за руки и так, не выпуская рук, сказал:
— Надо ехать в Истру. Машина ждет.
Валя подняла на комиссара черные, сухие глаза и с мольбой в голосе спросила:
— Вы-то можете мне сказать, это — правда? Я готова ко всему.
— Если бы я знал, — горько вздохнул комиссар.
Валя молча собралась, молча села вместе с Желваковым в санитарный автобус, который плавно помчал их в ночь, навстречу неизвестности.
Люди сосредоточенно молчали, пока в автобус на какой-то остановке не вошел плотный высокий человек и, окинув всех взглядом, сел рядом с Валей.
— Можно трогаться, товарищ член Военного Совета? — спросил кто-то из кабины шофера.
— Да, — коротко ответил Валин сосед, и автобус снова помчался вперед.
Член Военного Совета плотнее втиснулся в сиденье и ровно, как бы продолжая случайно прерванный разговор, тихо забасил:
— Вам, товарищ Панфилова, придется сопровождать генерала, вашего отца в Москву, а потом поехать на родину. Мы верим в ваше мужество. У вас есть мать, сестры, брат... Вы должны разделить с ними свое мужество.
Он коснулся ее руки, и Валя поняла, что член Военного Совета хочет, чтобы она заговорила. Доверчиво повернулась она к соседу, и он показался ей отцом. Валя ужаснулась этому сходству и прошептала:
— Я буду такой, как отец.
— Спасибо вам.
Член Военного Совета положил свою широкую ладонь на руку Вали и провел по ней. Слова и этот жест были отцовские. Валя прильнула к его груди и замерла.
В Истре Валю провели в какую-то комнату и оставили одну. Вот сейчас она увидит отца... Она бросится к нему... Она сама перевяжет рану.
Но вскоре ее снова обступили сестры, хирурги, что-то говорили, предлагали сесть, но она не садилась. Она обвела всех недоуменным взглядом и с укором спросила:
— К чему все это?
— Ни к чему! — почти грубо отозвался Желваков. Горе сузило его большие глаза. — Нет больше нашего генерала, твоего отца, Валя!
— Что вы! — ахнула пожилая медицинская сестра и загородила Валю, словно от удара.
— Я хочу его видеть... Где мой отец? — гневно обратилась Валя к Желвакову.
В комнате, куда они вошли, на столе лежал ее отец в полной боевой форме. Валю поразило его живое, спокойное лицо с улыбкой на губах. Именно по этой теплой, с детства знакомой улыбке она сразу поняла — отец мертв. И тотчас в ее глазах закружились лица генералов, командиров, бойцов, поплыли цветы, окна, стены. Без посторонней помощи вышла она на улицу, прислонилась к заснеженной стене. Потом кто-то поправил на ней шапку.
Очнулась она лишь под утро следующего дня, когда тело отца было доставлено в Москву и гроб установлен в зале Дома Красной Армии. Валя видела гроб, утопавший в цветах, воинов, женщин, детей, рабочих московских заводов, которые медленно шли нескончаемой вереницей под звуки траурных мелодий.
В крематории она потеряла сознание.
Пришла она в себя от тепла, которое разлилось по всему ее телу. Она открыла глаза, увидела седую голову Желвакова и ощутила запах вина на губах. Потом ее слух уловил знакомый, ставший родным, спокойный басовитый голос члена Военного Совета:
— Дочь генерала отправите с провожатым домой. Ей тяжело будет продолжать служить там, где все ей будет напоминать об отце.
— Я не поеду домой, — приподнялась с кушетки Валя и оправила гимнастерку.
— А как же мама? — испуганно спросил чей-то девичий голос.
— Мама... она поймет.
Член Военного Совета посмотрел на Валю, его очень утомленное лицо просветлело, глаза загорелись. Он подошел к Панфиловой и прижал ее к груди, как родную дочь.
— Все мы сыны и дочери одной матери — Советской Родины, — звучно произнес он, — и мы будем защищать ее грудью от всех врагов. Всегда.
Ни днем, ни ночью не смолкала битва за Москву. Подступы к столице опоясывались проволочными заграждениями, противотанковыми рвами, надолбами. Дивизии, оборонявшие Москву, дрались за каждый метр земли, за каждый домик в колхозном селе, за каждый кустик на лесной опушке, искромсанной снарядами, минами, авиабомбами.
— Раздавим... раздавим! — рычали танки Гудериана.
— Наше дело правое, — победа будет за нами! — летело над бойцами, перекрывая гул сражения, и они снова и снова бросались в яростные контратаки.
Захлебывались черной кровью фашистские автоматчики, с разбега спотыкались и замолкали меченые черными крестами танки, падали с неба, чадя и предсмертно воя, «мессеры» и «юнкерсы»...
В один из таких дней из всех полков и подразделений были вызваны представители в штаб дивизии. Прямо из окопов прибыли они туда. Выстроили их в лесу, под огромными заснеженными соснами, на расчищенной от снега площадке. Сюда глухо доносились орудийные раскаты, а пулеметов не было слышно вовсе. Полковник Серебряков в глубоком торжественном молчании опустился на правое колено и принял из рук члена Военного Совета красное полотнище — гвардейское знамя дивизии. Его обнаженная, особенно белая на фоне алого шелка голова склонилась, он поцеловал знамя. Потом знамя развернули и пронесли перед всем строем. В верхнем углу его, почти у самого древка, горел рубином орден Красного Знамени.
Когда замерли слова клятвы на верность Родине, член Военного Совета встал посредине площадки и низким звучным голосом сказал:
— Товарищи гвардейцы, Верховное Главнокомандование Красной Армии удовлетворило вашу просьбу. Вашей дивизии присвоено имя Героя Советского Союза генерал-майора Панфилова.
Когда он дочитал Указ о посмертном присвоении звания Героя Советского Союза генералу И. В. Панфилову и строй облетели его заключительные слова: «Будьте достойны имени своего генерала!» — сосны дрогнули от богатырского клича гвардейцев...
В штаб артиллерийского полка Береговой ехал вместе со Стуге.
— Помнишь нашу встречу в крепости? — вдруг спросил Сергей.
— Помню, еще бы.
— Значит — гвардейцы?
— Гвардейцы, Сережа, панфиловцы.
Сблизив коней, они крепко пожали друг другу руки.
У самого штаба полка Сережа тихо проговорил:
— Эх, Цыганка нет... Сегодня напишу ему.
— Ну, как его здоровье?
— Рана оказалась серьезной, но, пишет, скоро вернется. Где только нас найдет?
— Вернется — он везде найдет свой полк.
Обо всем этом Береговой вспомнил теперь, глядя на Сережу Стуге, который несколько минут назад появился в его блиндаже озабоченный, молчаливый. С тех пор как Стуге назначили оперативным помощником начальника штаба полка, друзья встречались чаще.
Стуге по-прежнему энергичен, здоров и силен, однако во всех его движениях появилась несвойственная ему порывистость и даже нервозность. Сережа стал молчаливей и сдержанней, но иногда эта сдержанность все же прорывалась бурной вспышкой гнева или восторга. И никогда уже не разглаживалась глубоко врезанная в лоб складка тревоги и забот.
Сейчас складка особенно резко обозначилась. Невесело и Береговому: давно прошел назначенный час прибытия четвертой батареи, а ее нет... Батарее приказано было прикрыть отход арьергардного батальона через Истринское водохранилище и возвратиться в дивизион. Батальон уже окопался на восточном берегу, а «четверка» пропала. Курганов приказал разыскать, выручить ее...
Береговой и Стуге, увешанные противотанковыми гранатами, отправились во главе крошечного отряда на розыски. По льду Истринского водохранилища летел, пронзительно посвистывая, холодный ветер. Он гнал струи легкого колючего снега по гладкому ледяному насту, и в наступающих сумерках они казались серебряными.
— Здесь они должны были переправляться, — остановился Береговой у пологого ската, который неприметно сливался с кромкой заснеженного льда.
— Следов не видно, — отозвался кто-то из управленцев.
— Откуда они, следы, — раздраженно возразил Стуге и, сбежав на лед, взмахом ноги проделал в снегу борозду. Через какие-то мгновения поземка уничтожила ее бесследно.
Артиллеристы смотрели на противоположный берег, уже темный и едва различимый, ставший теперь опасным, враждебным. Чувство, схожее с упрямым любопытством, безраздельно овладело Береговым.
Он перекинул через голову ремень автомата.
— Пошли!
Неожиданный выстрел заставил его вздрогнуть. Нет, не от внезапности оглушительного выстрела вздрогнул он, — голос пушки родной батареи заставил сердце учащенно забиться. «Четверка!» — мелькнула в голове радостная мысль.
Они побежали по льду туда, где раздался зов «четверки» и где уже прогремела три раза пушка полегче калибром — неприятельская. Внезапно вспыхнули ракеты и выхватили батарею из тьмы; она развернулась на льду, готовая биться до конца. Как близко светили эти проклятые ракеты, но как далеко было бежать до пушек! Береговой чертыхался вслух и, должно быть, кричал о том, что не надо разворачиваться всей батарее, надо уходить с этого хрустящего под ногами ненадежного льда. Грохнет сейчас немец по льду тяжелыми снарядами — и орудия, и лошади, и люди пойдут на дно.
— Макатаев... Соколов! — кричал он задыхаясь, но Стуге опередил его:
— Отставить, на передки... галопом марш!
— Что ты делаешь? — налетел на Макатаева Береговой.
— Танк, товарищ младший лейтенант.
— Вижу, что не корова... На лед он не полезет. Гони... гони! — почти впихнул он Макатаева в седло и побежал к орудию Соколова, яростно бившему по танку. Но не успел Береговой крикнуть: «Огонь отставить», как орудие с громом выбросило красноватую струю пламени, и в тот же миг впереди раздался характерный звук разрывающегося снаряда, на месте разрыва появился сноп огня — загорелся немецкий танк.
Все это запечатлелось в сознании с калейдоскопической быстротой. За кромкой темного леса вспыхнул заревом отблеск. Над артиллеристами пронеслись снаряды, разорвались позади, раскромсав лед.
— На передки... галопом! — дернул за плечо Соколова Береговой и вскочил на лафет орудия.
Шестерка натренированных лошадей помчалась по льду к родному берегу. Ее провожали методические залпы немецкой артиллерии. Когда очередная серия ракет взвилась в воздух, стало видно, как к тому месту, где только что были кони, орудие и люди, бежали немцы.
— Держи правее, правее! — закричал истошным голосом Соколов и спрыгнул с зарядного ящика под самые колеса.
Но предупреждающего голоса командира орудия никто не услышал, а лошади, храпя, попятились на катящееся по инерции орудие, и коренники, подтолкнутые им, в диком порыве шарахнулись в сторону, увлекая за собой уносы. Береговой едва удержался на лафете, и почти под ним возник на секунду черный провал во льду и неподвижная, словно мертвая, вода, отсвечивавшая мелкими искрами...
Уже на берегу, родном и милом, командир дивизиона увидел Стуге, о присутствии которого, кажется, успел забыть.
— Тронулись, — сдерживая дыхание, сказал Береговой, изо всех сил стараясь показать, что происшедшее нисколько не взволновало его. Но Сережа придвинулся к нему вплотную и сдавленным голосом, в котором слышались рыдания, запротестовал:
— Орудие... как же мы без орудия вернемся?
— Не может быть! — И Береговой, чувствуя, что случилось что-то непоправимое, бросился во тьму, туда, где угадывались орудийные упряжки. Он чуть не наткнулся на Забару.
— Говори, что случилось?
Но Забара осторожно, почти нежно, отстранил своего командира и снял шапку. За ним обнажили головы остальные, и Береговой, еще не понимая до конца, что произошло, тоже сорвал с головы ушанку...
Двинулись в мутной ночи, молчаливой, ветреной и тоскливой. Третье орудие с милыми, верными товарищами лежало на дне Истринского водохранилища. Проклятый снаряд разрушил под ними лед; без стонов и крика опустились они в полынью.
— Не надо... не надо, — неловко толкал Берегового плечом Стуге. Но все равно Береговой не мог, не в силах был сдержать кашля, которым хотел обмануть и себя, и Сережу, и огневиков...
Нет, есть такие мгновения в жизни, когда и мужчине не стыдно горько, беззвучно плакать. И пусть слезы обжигают щеки, солеными каплями остывают на губах.
А за спиной все так же стремительно гнал серебряную поземку ветер по ледяному полю и, должно быть, уже сковывал морозец легкой прозрачной броней полынью, мимо которой только что пронесли Берегового на орудийном лафете кони, а где-то на дне полыньи стыли и люди, и кони, и послушный им до этого рокового мгновения орудийный металл.
На решение Курганова, может быть, повлияло то, что с гибелью третьего орудия Береговой ожесточился, замкнулся, стал вспыльчивым и раздражительным.
— Так вот, — говорил ему в заключение беседы Курганов, — новый дивизион примите сегодня же. Он вливается в наш полк и будет третьим. В нем нехватка и людей, и материальной части, но со временем все уладится. Главное, сделайте так, чтобы люди дивизиона сразу почувствовали себя равноправными панфиловцами, а это право надо завоевать на деле. Вот и помогите им.
Он смотрел испытующе, и этот взгляд убедил Берегового в том, что его просьбам и возражениям наступил конец.
— Разрешите идти? — козырнул он в знак своей невольной покорности.
— Идите. И потрудитесь сразу поставить себя на место.
Береговой недоуменно остановился. Курганов подошел к нему, взял за ворот гимнастерки.
— Командиры батарей там все капитаны, кадровые, а у вас вот только один квадратик. Маловато для командира дивизиона... Ясно теперь?
— Ясно, товарищ подполковник...
Дивизион Береговой застал в небольшом селении, каких много разбросано в Подмосковье. В штабе его встретили комиссар дивизиона Сергей Иванович Усанов и командиры батарей. Приказ о назначении Берегового им уже был известен, и все они с нескрываемым любопытством оглядывали «новое начальство».
Полчаса беседы, и Береговой отпустил командиров. Знакомство самое официальное и короткое. Попросту говоря, некогда: дивизион занимал боевой порядок, и не до продолжительных встреч было сейчас. Да и скорее, а главное — глубже познаются люди в деле.
Начальником штаба к Береговому в дивизион Курганов назначил Атифа Амировича Нариманбекова. Все движения этого человека были всегда медленны, скупы, но точны. Нариманбеков — азербайджанец. Строен, красив и изящен, как девушка. И глаза у него, как у девушки, темные, широко открытые, с влажной поволокой. Он инженер по приборостроению. Они с Береговым знали друг друга еще с Алма-Аты. В том постоянном напряжении, которое сопутствовало им с первых дней пребывания в полку, Нариманбеков проявил удивительное спокойствие и какую-то приятную ровность в обращении с людьми, и этим нравился Береговому, хотя он часто слышал: и бойцы, и командиры за глаза именовали Нариманбекова не иначе, как «князь Кавказский». Впрочем, в этом прозвище не было ни неприязни, ни насмешки, а скорее чувствовался ласковый юмор, спутник фронтовой дружбы.
— Атиф Амирович, — сказал Береговой, — просмотрите документацию и побывайте на огневых позициях, а мы с комиссаром — на наблюдательные.
Осмотрев наблюдательные, они возвратились в штаб полка на доклад.
— Народ в нашем дивизионе замечательный, с первых дней войны в бою. Уральцы в основном, — неторопливо рассказывал в пути комиссар Сергей Усанов. Он ехал на небольшом коренастом коне, обросшем длинной густой шерстью, сидел неумело, не зная, куда девать поводья. Просторные кирзовые сапоги были подобраны явно не по размеру, огромная шапка-ушанка поминутно сползала ему на брови. Лицо комиссара молодо, открыто. Голубые глаза смотрели ясно и умно, и говорил он просто и проникновенно, со знанием своих людей, говорил именно то, что нужно было слышать новому командиру дивизиона. Береговому вдруг показалось, будто он давно знал этого хорошего человека, и у него сразу возникла к Усанову глубокая привязанность и уважение.
— Командиры батарей — хорошие стрелки? — спросил он после продолжительной паузы, последовавшей за окончанием рассказа комиссара.
— Как вам сказать?.. Грамотные, но азартные...
— Что ж тут плохого?
— Особенного ничего. Но вот Ковалевский, например, уж больно увлекается «распашкой площадей». В бою на его батарею на успеваешь подвозить снаряды. А это, как вы знаете, не всегда полезно и хорошо.
— Значит, по отдельным целям стрельба не в его характере?
— Вот именно. А командир очень способный.
Усанов искоса оглядел Берегового и попытался принять более «кавалерийскую» позу.
— А что произошло с вашим дивизионом?
— В одном из боев немецкая танковая колонна разрезала нас. Командир дивизиона Чапаев, сын легендарного комдива, с группой управленцев отошел куда-то на юг, и я не знаю о дальнейшей его судьбе, а я вот с основной группой попал в полосу вашей дивизии. Подрались с немцами основательно, но пробились.
— Только теперь уж не вашей, а нашей дивизии, дорогой комиссар, — с упреком поправил его Береговой.
Усанов виновато улыбнулся:
— Замечание совершенно справедливое... Ты знаешь, — тут же добавил комиссар, как-то естественно переходя на «ты» и, должно быть, высказывая свою давнишнюю думу, — на фронте мне очень редко приходилось встречать плохих людей. Здесь все словно отбросили дурные стороны своего характера.
— Дружба — это то, что воспитано в нас хорошего. Оно — это хорошее — цементирует и дисциплинирует.
Последнее слово Береговой произнес без задней мысли, но Усанов повернулся к нему и горячо сказал:
— Здесь ты правильно заметил. Дивизион наш именовался отдельным, был армейского подчинения и, честно говоря, дисциплинка у нас за последнее время расшаталась. После Чапаева у нас часто менялись командиры дивизиона. Твой предшественник — неплохой командир, но штабного склада, не сумел взять в руки людей. Тут тебе придется основательно поработать.
— Поживем — увидим, — уклончиво отозвался Береговой.
Они вошли в полуразрушенный дневной бомбежкой домик, где разместился штаб полка. Курганова не оказалось. Лисовский велел Береговому обождать командира полка и, позвав Усанова, прошел с ним во вторую комнату. Пока они беседовали, Береговой жадно курил и отогревал затекшие ноги, прислонив промокшие валенки к жарко натопленной русской печке.
Когда появился Курганов, Береговой не заметил. Он подошел к печке и тоже прислонил красные с мороза руки к нагретому кирпичу.
— Ну как, приняли дивизион? — спросил он.
— Принял, товарищ подполковник.
— Хорошо... хорошо. Что у вас ко мне?
— Просьба, товарищ подполковник.
— Какая?
— Переведите ко мне в дивизион старшим на одну из батарей Макатаева.
— Еще что?
— И связиста Нуркенова.
— А Семирека оставляете мне?
— По уставу командирский конь всегда остается при своем командире, — твердо парировал намек Курганова Береговой.
Подполковник подошел к нему вплотную:
— Просьбу вашу удовлетворяю. Карту! — обратился он к своему начальнику штаба и, сгорбившись у стола, продиктовал Береговому боевое распоряжение.
Выйдя на морозный воздух, Береговой ощутил прилив горького одиночества и тоски. Ему так хотелось заехать в родной второй дивизион к товарищам, которых он знал и любил, но нельзя... нельзя. Впереди столько работы, а времени почти нет.
И в который раз, вскочив в седло верного Семирека, Береговой ехал рысью по снежной лесной тропе, окруженный холодом и ночью, чтобы где-то в сарае, в сторожке ли, просто ли под густым шатром сомкнутых сосен собрать командиров батарей, передать им приказ Курганова и потом встать рядом с ними в новом яростном бою, который вот-вот грянет опять.
Пока передвигали орудия на новые позиции, а разведчики и связисты устраивались в передовых окопах стрелков и организовывали наблюдательные пункты, Береговой заехал в штаб дивизиона, который перебрался уже в деревню Соколово, расположенную среди густого леса, прямо на большаке.
Усанов встретил его приветливой улыбкой.
— Вот хорошо, что заехал. Тут наш повар блинов наготовил.
— Признаться, блины люблю прямо со сковороды, — в тон комиссару отозвался Береговой.
— Мы это дело единым духом организуем, — выпрямился над печкой лоснящийся маслом и потом боец в самодельном переднике поверх гимнастерки.
И точно, не прошло и двух минут, как на стол, накрытый полотенцем, упал ноздреватый, румяный блин. Но не успел Береговой прикоснуться к блину, как за стеной дома, совсем рядом, раздался оглушительный взрыв, и повар на его глазах провалился, если не сквозь землю, то сквозь дощатый пол. Второй взрыв раздался где-то в стороне, и тотчас же у печки, ловко поддевая сковороду, снова засуетился невесть откуда появившийся повар, назидательно ворча:
— Страх тут ни при чем, а беречь себя от дурного несчастья каждый боец обязан...
— Ты, Егор, поменьше философствуй, а побольше блинов подавай. Командир дивизиона торопится, — улыбнулся Усанов.
— За нами остановки нет.
И новый румяный кружок легко упал на полотенце.
Взрывы больше не повторялись. Должно быть, случайный немецкий самолет налетел на село и сбросил бомбы. Наступила теплая тишина, и так вкусно пахли блины, что на минуту забылась война.
— Я с тобой, — проговорил Усанов, вытирая кончиком полотенца полные, влажные от масла губы.
— Нет, комиссар, ты останешься на огневых.
Так поступить Берегового заставил не совсем приятный для него боевой порядок дивизиона. Дело в том, что Курганов приказал занять огневые позиции на опушке леса, как раз против Соколово, а наблюдательные пункты — через шоссе, в стороне от основных позиций, чтобы защищать левый фланг от внезапного удара по Соколово. Береговой отлично знал: на шоссе немцы непременно бросят свои танковые колонны, и он рисковал оказаться отрезанным от огневиков. Оставить орудия без старшего командира невозможно. При необходимости Усанов должен будет вывести батареи из-под неожиданного удара.
— Может так случиться? — спросил он комиссара.
— Вполне.
— Ну вот и договорились.
До наблюдательного пункта Берегового провожал начальник связи, рыженький, небольшого роста лейтенант, который, как успел заметить Береговой, был панически настроен.
— Уж кому-кому, а мне это шоссе вот где пролегло, — брюзжал он, проводя ребром ладони по шее, — связь рвать будут и свои, и чужие, хоть до центра земли закопай провод.
Он часто спотыкался, тяжело пыхтел и ворчал безостановочно.
— Вы, товарищ командир дивизиона, обратите внимание на наше положение: кабеля у нас с гулькин нос, аппараты поистрепались совсем. Воюем мы с самой границы, а ни разу еще не пополняли материальную часть. Одно слово — отдельный дивизион.
— А вы, товарищ лейтенант, поучитесь у панфиловцев запасаться кабелем. Мы давно сидим на немецком, красненьком, — спокойно возразил Береговой начальнику связи, но глухое недовольство помимо его воли начинало возникать против этого не в меру разговорчивого человека. Больше того, какое-то чувство неуверенности первый раз за все время боев закралось в его сердце: артиллеристы знают, что такое надежная связь в бою!
Береговой остановился и, уже не сдерживая гнева, предупредил лейтенанта:
— Если у вас во время боя не будут действовать линии связи, наше знакомство кончится для вас плохо.
До наблюдательного пункта они больше не говорили.
Командир подручной батареи, капитан Ковалевский, встретил Берегового подчеркнуто официально и сухо. На нем темно-синего сукна венгерка, отороченная светлым каракулем, портупеи ловко лежали на его крутых плечах. Голову командира батареи украшала шапка из пушистого роскошного меха, отчего она казалась непомерно огромной. Говорил он очень быстро и тихо, неясно выговаривая слева. Как бы в оправдание этого он пояснил:
— Люди спят. Устали. Не надо пока тревожить.
В темном сарае действительно вповалку на сене спали, прижавшись друг к другу, бойцы и командиры роты, только что смененной в окопах товарищами. Взрослые люди спали по-детски, уткнувшись лицами в плечо или спину соседа, крепко обняв, кто автомат, кто пулемет. И, казалось, никакая сила не способна была нарушить этот глубокий солдатский сон. Не в состоянии сделать это ни бомбежка, ни разрывы снарядов. И только команда «в ружье» поднимает их мгновенно.
Береговой осторожно обошел спящих бойцов и бесшумно взобрался на чердак осмотреть «глаза». В полутьме он различил двух связистов и еще одного человека, должно быть, разведчика. В одном из связистов он без труда узнал Нуркенова и кивнул ему. Связист ответил без обычной приветливости, голос его звучал натянуто громко.
— Ты здоров? — участливо спросил Аямбека командир дивизиона.
— Здоров.
— Так что с тобой?
— У меня все в порядке.
— С новым местом еще не свыкся, — вступил в разговор сержант и широко улыбнулся, зубы его блеснули в ночном сумраке.
— Разведчик?
— Командир отделения разведки восьмой батареи сержант Нищета, — ответил тот, и в голосе его прозвучало столько молодости и напускной солидности, что Береговой невольно улыбнулся.
— Будем знакомы — командир дивизиона... А где же ваша стереотруба?
— В такой маневренной войне не до стереотрубы. В финскую обходились биноклем, — ответил вместо Нищеты командир батареи. Он стоял и небрежно перебирал ремни бинокля, висевшего у него на груди.
Береговой спросил:
— Вы в финскую компанию кем были?
— Командиром взвода разведки.
— И без стереотрубы обходились?
— Чаще всего — да.
— И тоже предпочитали стрельбу по площадям другим видам стрельб?
Ковалевский промолчал и отвел глаза в сторону. Это Береговой понял по движению его огромной пушистой шапки.
— Вот что, Ковалевский. Давайте условимся сразу: бинокль биноклем, а чтобы стереотруба всегда была на вашем наблюдательном пункте.
В наступившей паузе он невольно вспомнил Курганова и мысленно прикинул: как бы он поступил сейчас на его месте? А Ковалевский, склонившись куда-то в глубину сарая, повелительно крикнул:
— Командир взвода управления, немедленно стереотрубу!
— Она здесь, товарищ капитан, — раздался спокойный голос Нищеты.
— Так что ж ты до сего часа не установил? — набросился на него командир батареи.
— Есть установить!
Береговой сошел вниз с чувством неудовлетворенности. С Ковалевским еще не раз, видимо, придется говорить совсем не так, как ему хотелось бы. Ну да ничего, горячится — значит заело, наверное, привык быть первым в дивизионе командиром. Это уже хорошо.
В сарае, когда Береговым начала овладевать сладкая дрема, к нему неожиданно прижался Нуркенов и зашептал:
— Большое спасибо вам за рекомендацию. Вчера вечером меня в партию приняли. Только жалею — от своих пришлось уйти.
— Мы всюду свои, Аямбек. Поздравляю тебя и радуюсь — Береговой молча пожал руку связисту. И так хорошо стало у него на сердце! Но оба они тосковали в эту минуту о друзьях, скучали по родному для них второму дивизиону.
Невольный прогноз начальника связи дивизиона оправдался. За этот день боя, самый тяжелый и неприятный для Берегового, телефонная линия умолкала не менее ста раз. Только по непрерывному реву немецких танков и грохоту разрывов он мог догадываться, что от Соколово остались одни развалины.
— Нуркенов, — обратился Береговой к своему связисту, — иди на линию. Устрани порывы, выясни, где начальник связи.
Связист вышел, вскинув контрольный аппарат, но вскоре возвратился. Полушубок его был расстегнут, шапка сдвинута на затылок.
— Товарищ командир дивизиона, в Соколово немцы.
Наступила тишина, и сразу стали ненужными и наблюдательный пункт, и телефонная линия, и окопы, которые успели отрыть за ночь стрелки.
— Что будем делать? — обратился к Береговому командир роты.
Береговой-то знал, что ему делать: ему любой ценой надо пробиться к батареям, там его ждали с таким же вопросом. Он сказал об этом командиру роты.
— А вы вместе с Ковалевским проскочите, — неопределенно закончил он. Неопределенно потому, что мозг сверлила одна мысль: а как же быть с предписанием — без письменного приказа не отходить? Но как, кто теперь доставит этот приказ?
И вдруг в сарай вошел молодой красивый командир. Береговой узнал в нем инструктора политотдела дивизии Евгения Иванова, который давно зарекомендовал себя как бесстрашный человек, и его всегда посылали выполнять самые опасные и ответственные задания.
— А, вот где вы! — радостно проговорил политрук, широко раскинув руки, словно намереваясь обнять всех сразу. — Собирайтесь и марш за мной.
Гора с плеч! Береговой заторопился. Он хотел засветло перебраться через шоссе и отыскать дивизион. Ковалевскому он отдал приказ, как ему следует поступить.
— Я с вами пойду, — выслушав, решительно заявил тот. Говорил он это не только по долгу службы, но и по велению сердца, однако Береговой твердо заявил:
— Нет, Ковалевский, вы пойдете с пехотой и выведете управленцев. Со мной — ординарец и... да, вот Нищета еще пойдет со мной...
Они шли по лесу, целиной. Вечер бродил меж стволов, но верхушки сосен еще золотили косые лучи заката. По мере приближения к Соколово лес наполнялся какими-то конниками, повозками, в небе кружили бомбардировщики. Кавалеристы вели лошадей в поводу, не обращая внимания на беспорядочную бомбежку. На повозках раненые, видно, кавалеристы недавно побывали в каком-то деле и теперь пробирались к своим.
Когда Береговой и его спутники вышли на опушку, напротив Соколово, совсем стемнело, и чужой, нерусский говор отчетливо доносился до них. Осторожно брели они вдоль опушки на восток, а по шоссе в том же направлении двигались немецкие солдаты, повозки, кухни. Затаившись у изгиба оврага, артиллеристы решили выждать удобный момент. И вот этот момент наступил. Прошла очередная группа немцев, шоссе опустело, и только где-то далеко, почти у Соколово, слышался неясный шум. Они побежали к шоссе, как только можно было бежать по снегу, который доходил до колен. Но когда нога почти ступила на накатанный снег, со стороны Соколово на дьявольской скорости вырвался танк. Артиллеристы едва успели упасть, а танк уже пролетел, и орудие его, повернутое в сторону немцев, раз за разом выбрасывало термитные красные снаряды. За первым танком мчался второй, третий, и гусеницы последнего, скрежеща и взрывая снег, едва не перемололи лежащих. Там, впереди, куда умчались танки, возникла беспорядочная стрельба, раздались крики, но все это Береговой слышал, кубарем катясь по склону, туда, где должен был стоять дивизион.
— Ну и дал он им, — услышал он голос Нищеты, когда они уже снова пробирались по лесу навстречу немецкому потоку, только по противоположной стороне.
— Кто, кому? — машинально спросил Береговой. Мысли его были устремлены вперед.
— Да ведь первый-то танк был наш, а за ним немецкие гнались. Вот он и отстреливался. Эх, и потоптал же он фашистов, которые шли впереди. Слышали крик? И откуда он, милый, такой взялся? — ласково восхищался Нищета. «Да ведь это же наш Т-34», — подумал Береговой, пробираясь сквозь ветви, а его новый ординарец Топорков после короткого молчания резюмировал:
— Пробьется он. Наши танкисты везде пройдут.
— Стой, кто идет? — вдруг остановил их невидимый человек, и не успел Береговой ответить, как из-за снежного куста выскочили двое бойцов и радостно, наперебой, забыв про осторожность, зашумели:
— Сюда, сюда!
— Все на месте? — единственно, что смог сейчас произнести Береговой. Спазмы перехватили его горло. Бойцы это восприняли как предупреждение не кричать, и один из них тихо произнес:
— Все в порядке. Товарищ комиссар принял круговую оборону, немцы-то уже, почитай, два часа как идут по шоссе. Вот и поставил он вокруг секреты.
Береговой уже увидел Усанова. Он стоял в своем нескладном полушубке и кирзовых сапогах, молчаливый, спокойный. Все орудия дивизиона он успел стянуть к одному месту. «Молодец, молодец!» — Береговой крепко пожал ему руку.
— Отбой и на передки, — сказал он командирам. — Порядок движения: седьмая батарея — в голове, за ней гаубичная, замыкает пушечная восьмая. Без шума, без суеты, без огня.
— Понятно.
— Ну, а тебе, комиссар, придется впереди шагать. Противника смотреть и получше дорожку отыскивать.
Ночь. Мороз. Безветрие. И справа, и слева, далеко и высоко над деревьями метались багровые зарева. Падали вековые сосны, бесшумно подрезанные пилами, метр за метром уступая дорогу орудиям. С упорством и наслаждением работали люди, плечом подпирая валившееся в яму орудие, сметая с пути деревья. Делали все это с прибауткой, с шутками, не расставаясь с оружием, не забывая об опасности, но потеряв на какие-то часы ожесточение и злость!
— Суровый лес, красивый лес. Никогда такого не видел.
Это говорил Макатаев. Береговой шагал с ним рядом, прислушиваясь не к его словам, а к шуму, который доносился со стороны шоссе.
— Макатаев, — приказал Береговой, — разверните на всякий случай одно орудие.
— Есть, — понимающе отозвался тот и остановил последнее орудие.
Так они стояли на просеке, пока посыльный не позвал их. Макатаев догнал дивизион почти у самого конечного пункта — впереди маячили корпуса какого-то дома отдыха, куда приказано было прибыть. Разочарованно он сказал:
— Выстрелить не пришлось. Шли какие-то фашисты, да повернули обратно.
— Ничего, впереди еще много хороших дел, — утешил Береговой старшего на батарее и сел на коня. Он смертельно устал и был чертовски голоден. Как это умно придумано — строевое седло. Можно даже вздремнуть. Береговой дал поводья Семиреку и выехал на поляну, изрытую бомбежкой, — воронки, разбитые колеса, трупы лошадей.
— Усанов, поехали! — крикнул он комиссару, который примостился на каком-то поваленном дереве у самой поляны и что-то аппетитно жевал.
Без труда разыскали штаб полка. В комнате — сизые облака дыма, — такого истребления махорки они еще не видывали. Из этого облака на Берегового, словно не узнавая, смотрели воспаленные глаза Курганова. Он стремительно вскочил:
— Ты!
Первый раз подполковник назвал Берегового на ты.
— Ковалевский мне обо всем доложил. Он давно прибыл.
— Мы тоже прибыли. Все.
Подполковник подошел к Ляховскому и почему-то ему пожал руку. Тот смотрел на прибывших черными влажными глазами и молча улыбался.
— Карту! — приказал командир полка, но тут же опустился на стул. — Нет, сначала водки и закусить. Садитесь.
— А комиссару третьего дивизиона — хорошие валенки, — неожиданно сказал Береговой.
Усанов виновато улыбался, неловко переступая с ноги на ногу в кирзовых широченных сапогах.
К концу ноября подмосковная станция Крюково превратилась в арену ожесточенных битв. Немцы просочились в наши боевые порядки и засели в подвальных помещениях многоэтажных станционных строений. Наши стрелки блокировали эти группы противника огнем сверху. Но туго было и нашим: к ним невозможно стало подбрасывать подкрепления, боеприпасы, пищу.
Бой длился третьи сутки... Взрывы снарядов, авиабомб. Скрюченное или разорванное в клочья железо, битый кирпич, свист одичалого ветра в порванных проводах.
Только что Береговой оставил свой наблюдательный пункт, оборудованный в гигантской трубе кирпичного завода, и пробирался с ординарцем Топорковым к штабу полка, куда вызвал его по рации подполковник Курганов. Проще и легче было бы пройти по полотну железной дороги, но куда там: плотный, методический огонь немецких батарей давно сделал этот путь непроходимым. Однако пройдя по снежной целине два оврага, густо поросших кустарником, обогнув какие-то дачи и глухие заброшенные дворы и, наконец, совершенно выбившись из сил, Береговой озлобленно сказал:
— К черту! Мы так и к ночи не разыщем командира полка. Давай рискнем по полотну. Авось проскочим.
— Ничего хитрого нет: и проскочим, — убежденно согласился Топорков и первый повернул к железнодорожному полотну.
Потные, но бесконечно счастливые, тяжело дыша, свалились они в глубокий окоп противотанкистов, выставивших здесь свое короткоствольное орудие на случай танковой атаки немцев. Пожилой сержант с огненно-рыжими бровями и такими же усами восхищенно глядел на них. Он по-хозяйски потянулся к фляге и возобновил разговор, прерванный, видно, неожиданным вторжением гостей.
— Ну вот, голова, теперь убедился: артиллеристы они и есть, — назидательно пояснил кому-то из своих бойцов сержант.
— Пехота, она тоже умеет под огнем ходить, — обидчиво отозвался тот, кого сержант, смачно окая, назвал «головой». По всему было видно: «голова» — красивый, с лучистыми синими глазами парень — недавно попал в орудийный расчет из стрелкового подразделения.
— А кто тебе сказал, что не умеет, да только не так, как мы — артиллеристы. Ты видел, как они обходили фрицевские снаряды?
Сержант так и сказал «обходили», и Берегового поразила профессиональная деловитость этого простого слова, произнесенного певуче, с особенным нажимом на «о». Минуту назад он с Топорковым полз по изрытому, комковатому полю, бежал судорожно, когда казалось, что снаряды не минуют их, стремительно падал в воронки, прижимался к милой спасительной земле под близким свистящим разрывом и, казалось, не думал ни о чем. Но, должно быть, опытный шофер, попав под бомбежку, тоже не думает о том, какую скорость ему включать, как тормозить и где рвануть круто руль в сторону, чтобы машина бешено нырнула под внезапно возникшее надежное укрытие.
— Эх, и накрыл же он вас по третьему разу, — продолжал сержант, вытирая полой шинели металлическую кружку, — думали, капут вам, а вы из воронок опять выскочили — живые. — И, внезапно оборвав себя, он неожиданно закончил: — Пора наступать, про-о-йдем любые огни.
— Скорее бы, — с затаенной тоской отозвался «голова» и с укором посмотрел на сержанта. — Вот тогда ты поглядишь, какие дела будет пехота делать.
— Да что ты въелся... Пехота, пехота!.. — вступился за своего сержанта щупленький остроносый ефрейтор, видимо, наводчик. Он сидел на лафете у панорамы и искоса поглядывал в траншею, не поворачивая головы. — Не враги мы нашим стрелкам, а кровные братья. Читали тебе приказ: артиллеристы должны огнем и колесами поддерживать славную пехоту и расчищать ей путь для наступления. Вот теперь ты и докажи, что любишь пехоту не на словах, а на деле, будь умелым артиллеристом. К орудию тебя поставили для этого. Так надо понимать слова сержанта.
— Верно. Сообща, значит, бить фашиста надо. Взаимодействие называется, — примирительно, но уже тоном приказа заключил сержант.
Все смолкли. Воля и боевой авторитет сержанта в этом маленьком коллективе были бесспорны. Понятно и другое: невзрачный, с землистым цветом лица наводчик являлся душой всего расчета. Он глубже понимал события, умел просто и ясно разрешить запутанные вопросы, в бою стоек, вынослив, молчалив.
Так думал Береговой, наблюдая за сержантом, который, наконец, молча налил в кружку выверенным жестом сто граммов водки. Кружку сержант протянул Береговому, любовно расправил свои роскошные огненные усы.
— Спасибо, товарищ сержант, — поблагодарил тот, — дай-ка мне какую-нибудь тряпку. Почиститься надо.
Он протер ремень портупеи, сбил грязь с полушубка, счистил комья глины с сапог.
— Ну, теперь — к командиру полка... Ты готов! — обратился он к ординарцу. — Пошли. Спасибо вам, хлопцы, за приют. А наступать скоро начнем.
— По всему видно... чувствуется, — ответил за всех сержант.
В комнате командира полка людно: штабные работники, командиры дивизионов, батарей, комиссары. Радостно поздоровался Береговой с Андреевым, со Стуге*.
— Все собрались, — неведомо кому сказал адъютант и прошел в соседнюю комнату. Почти тотчас оттуда вышли командир и комиссар полка. Застыв, как на параде, Курганов принял рапорт, сел за стол.
— Недавно, товарищи, я созывал вас в эту же комнату, — глухо, но как-то торжественно начал подполковник.— Тогда я вам передал слова командарма: продержаться еще несколько дней...
В памяти присутствовавших командиров всплывает та недавняя ночь. Вот так же за этим самым столом сидел Курганов. Должно быть, ему нездоровилось: он зябко горбился и непрестанно натягивал на плечи свою мохнатую черную бурку. Тогда он сказал: «Командарм просит нас продержаться еще несколько дней». И когда он произнес «просит...», его всегда твердый и четкий голос сорвался. И хотя подполковник резко встал и стремительно вышел, каждый заметил в его глазах тяжелые молчаливые слезы.
Сейчас Курганов свободно и легко сидел на стуле, его руки властно держали рабочую карту.
— Мы выстояли. Сегодня Ставка приказывает... приказывает нам перейти в решительное наступление и разгромить немцев под Москвой!
Курганов радостен, строг, полон энергии, и когда он пожимал на прощанье руки командирам, эта энергия передалась им. Вместе с Ляховским он уехал на наблюдательный...
...Все приготовлено, все выверено еще и еще раз! Дивизион напоминал огромную динамическую пружину, готовую каждую минуту развернуться в страшном поступательном броске.
Давно уже рассвело, но снег... проклятый снег. Когда он начал падать? Весь воздух заполнен крупными, летящими в белом вихре хлопьями. Не то что противника, своих не видно, и артиллеристы вынесли передовые наблюдательные пункты в стрелковые ячейки, а кое-где и дальше.
Призрачно и бесшумно в этом белом вихре скользили связисты, разведчики, связные. Молчали почему-то немцы.
Из белой колеблющейся стены прямо на Берегового неожиданно вывалилась серая фигура. По рыжим усам, которые и снег не мог побелить, он узнал командира противотанкового орудия. В руках сержанта завернутые в плащ-палатку топырились бронебойные снаряды. Он оторопело посмотрел на Берегового, узнал, широко улыбнулся.
— Ну, теперь держись, фашист! — тихо сказал сержант.
В это время где-то позади, за снежной стеной, родился характерный прерывистый гул гвардейских минометов, и над головами управленцев, горячо шипя и свистя, пронеслись длинные дымчато-огненные струи.
Рядом с Береговым — и справа и слева — поднялись стрелки. Сначала нестройно, а потом все шире и шире разлился яростный, все нарастающий крик:
— Ура-а-а!
Бойцы бежали вперед, сжимая винтовки в руках.
И тут фашисты начали огрызаться. Их танки появились в ту самую минуту, когда белый вихрь унесся куда-то на север и поле боя стало ясным и просторным.
Бойцы, как по команде, а может быть, и действительно по команде, попадали, мгновение лежали на месте, потом судорожно полезли, ища укрытия в воронках, за стенами полуразрушенных зданий, под развороченными рельсами. Где-то совсем рядом с Береговым резко и коротко ухнуло наше противотанковое орудие, потом второе, третье. Головной фашистский танк, словно споткнувшись на ходу, застыл. Береговой вспомнил рыжеусого сержанта и улыбнулся: «Метко бьет!»
В соседний большой окоп прыгнул высокий, стройный офицер в белом барашковом полушубке, со связистами и автоматчиками. Береговой сразу узнал Баурджана Момыш-улы — командира пехотного полка. Его поразила первая произнесенная им фраза:
— Кухни подтянуть к Крюково. Кормить людей будем там.
А в Крюково еще немцы, над ними бушевал огонь артиллерии и минометов... Но что это: грохот танков внезапно возник за плечами...
— Наши... Наши танки! — раздался ликующий крик.
— Переносить огонь? Да... да, прошли, наши позиции прошли.
Последние слова Береговой говорил в трубку Курганову в ту самую минуту, когда вслед за танками поднялась пехота.
— За Москву... За Советскую Родину вперед, панфиловцы! — бросил клич Баурджан Момыш-улы и устремился вместе с бойцами вперед.
Головной батальон, возглавляемый им, благополучно достиг первых подбитых танков противника и резко повернул влево, в дымящуюся от взрывов и огня улочку.
Молчавшее доселе рыжее кирпичное здание расцветилось десятками желтоватых дымков: то засевшие в нем фашисты открыли по нашим стрелкам торопливый огонь из пулеметов, автоматов, карабинов. Бойцы с ходу падали, переползали и, найдя какое-то укрытие, начинали отстреливаться. Но толстые кирпичные стены служили надежным укрытием для фашистов.
«Помочь... помочь», — сверлила мозг мысль. — Но наши бойцы почти у здания, побьем их своими же снарядами... Эх, сюда бы орудия!»
— А ну еще... еще наддай, ребята! — раздался за спиной Берегового ласковый и в то же время требовательный голос. Он обернулся и увидел противотанкистов. Через воронки и колдобины тянули они свою пушчонку на новую позицию. Рыжеусый сержант, уже без шинели, толкал пушку, упершись могучими руками в щит, и подбадривал своих товарищей:
— Еще... еще, ребята, давай, нажимай!
— Разведчики, — крикнул Береговой, — поможем противотанкистам!
— Давай, давай! — откликнулся обрадованный сержант.
Пушку не то что выкатили, а вынесли на руках метров на сто вперед, и сержант, единым махом стерев с лица обильно струившийся пот, уже привычно произнес:
— К бою!
— Товарищ сержант, полыхни-ка по окнам того здания — видишь? — и поосновательней.
— Есть... вижу. Фашистам хотелось Москву опоганить. Мы им сейчас покажем, где раки зимуют... Огонь! — яростно окая, оборвал свою тираду сержант и взмахнул рукой. Пушка коротко рявкнула и подпрыгнула.
— Огонь... беглый огонь, — не отрывая от глаз бинокля, командовал сержант. — Я вас сюда не звал, фашисты окаянные, я вас не просил, так уж я вам и дам за непрошеное пожалование... Огонь, наводчик, огонь, чтоб им зубы повышибало! — уже совсем ожесточенно кричал он.
Береговой неотрывно следил за разрывами снарядов, от которых, наконец, обрушилась стена. Сухая, тяжелая пыль окутала здание, и в этой пыли, как слепые, заметались зеленоватые тени...
— А, не нравится наш огонек?.. Получай еще на закуску! Теперь можете глядеть на Москву, если сможете, — не унимался сержант и снова командовал коротко и резко: — Огонь!
— Товарищ лейтенант, — подбежав, обратился к Береговому запыхавшийся разведчик, — командир пехотного полка приказал обработать ему тот дом, что у нас значится ориентиром три.
— Наблюдательный пункт перенести вон в то здание! — махнул рукой Береговой, следя за стрелками, которые уже поднялись и снова устремились вперед.
— За сердце нашей Родины, за любимую Москву!
— Гвардейцы-панфиловцы, вперед!
— Ура-а-а!
— А-а-а-а! — прибоем покатился под наблюдательным пунктом воинственный клич, и Береговой увидел, как, нарастая и множась, двигались цепь за цепью пехотинцы.
— По ориентиру три... беглый огонь! — с особым упоением повторил его команду в телефонную трубку Аямбек...
Поздно ночью, когда захватившие станцию Крюково фашисты были истреблены и свежие резервные соединения довершали разгром гитлеровских частей далеко за станцией, Серебряков собрал своих командиров и политработников в том самом доме, который артиллеристам запомнился как «ориентир три». Здесь еще недавно размещался штаб крюковской группы гитлеровских войск. Фашистские штабные офицеры постарались устроиться с удобствами, даже с комфортом. Они были самонадеянны и нахальны, фашисты, в те первые месяцы войны. Они считали себя непобедимыми: сегодня — Крюково, завтра — Москва, победа, и такой ли комфорт ждет их впереди!
Так мечталось им в этом просторном и светлом русском деревянном доме, когда они, прихлебывая ром, весело склонялись над огромным планом совсем уже близкой Москвы. Но яростный снаряд навсегда прервал их мечты, и только чудом уцелел план Москвы.
Серебряков пригласил всех к столу и склонился над планом. На плотной глянцевой бумаге змеились улицы, переулки, голубела Москва-река, зеленели пригороды. Темно-коричневой линией с особенной тщательностью был выписан Кремль.
— Обратите внимание, — сказал полковник Серебряков, — на плане отсутствуют стрелы, определяющие направление ударов немецких войск. Москва уже как бы взята ими.
Подполковник Курганов резким движением вскинул на плечо свою неизменную бурку и четко, по-солдатски, прозвучал в наступившей тишине его простуженный голос:
— Не выйдет им Москва!
— Москва им не вышла, — поправил Курганова Серебряков, чуть улыбаясь. Впрочем, он тотчас погасил улыбку и уже строго продолжал: — Нам, товарищи, непосредственным участникам этого сражения, трудно сейчас осмыслить, какой огромный подвиг совершила здесь Красная Армия во имя Родины, да и, пожалуй, во имя всего человечества.
Минуту Серебряков молча смотрел на лежащий перед ним план Москвы.
— Да, — продолжал он в раздумье, — надо... надо понять, осмыслить и довести до сознания каждого гвардейца, что здесь, на дальних подступах к Москве, мы начинаем бой за разгром гитлеровской армии, начинаем свой поход на Берлин.
1948 г.