31210.fb2 Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 34

Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 34

Мелина взял на себя режиссерские обязанности, а жена его пообещала материнским оком надзирать за детьми, от которых Вильгельм отрывался с нелегким сердцем. Феликс, прощаясь, был очень весел, а когда у него спросили, что ему привезти, он попросил:

— Послушай-ка! Привези мне папу.

Миньона взяла отъезжающего за руки, поднявшись на цыпочки, поцеловала его в губы чистосердечно и крепко, но без особой нежности и сказала:

— Мейстер! Не забывай нас и возвращайся поскорее.

Итак, мы покидаем нашего друга в ту минуту, как он пускается в дорогу, обуреваемый множеством мыслей и ощущений, и под конец приводим только стихи, которые Миньона не раз декламировала с большим чувством. Мы же никак не могли раньше познакомить с ними читателя под натиском такого множества удивительнейших событий.

Сдержись, я тайны не нарушу,Молчанье в долг мне вменено.Я б всю тебе открыла душу,Будь это роком суждено.Расходится ночная мглаПри виде солнца у порога,И размыкается скала,Чтоб дать источнику дорогу.И есть у любящих предлогВсю душу изливать в признанье,А я молчу, и только богРазжать уста мне в состоянье[12].

КНИГА ШЕСТАЯ

ПРИЗНАНИЯ ПРЕКРАСНОЙ ДУШИ

До восьмого своего года была я совсем здоровым ребенком, однако вспомнить о той поре могу не более, чем о дне своего рождения. По восьмому году у меня пошла горлом кровь, и с той минуты душа моя вся обратилась в чувство и в память. Малейшие подробности этого события стоят у меня перед глазами, будто произошло оно только вчера.

Эти девять месяцев пребывания на одре болезни, с терпением перенесенные мною, заложили, как мне кажется, основу всего моего умственного склада, ибо духу моему впервые были преподаны тогда средства, способствующие самостоятельному его развитию.

Я терпела и любила — вот что составляло существо моего сердца. Во время приступов изнурительной лихорадки и жестокого кашля я была тиха, как улитка, что прячется в свой домик; а едва только наступала передышка, как мне хотелось испытать что-то приятное, но, будучи лишена всякой другой отрады, я старалась вознаградить себя через слух и зрение. Мне приносили игрушки и книжки с картинками, а кто желал посидеть у моей постели, обязан был что-нибудь мне рассказать. Из уст матери я охотно слушала библейские сказания; отец занимал меня рассказами о природе. У него был недурной естествоиспытательный кабинет. Оттуда он по мере надобности приносил мне ящик за ящиком, показывал их содержание и наглядно объяснял существо вещей. Засушенные растения и насекомые, разнородные анатомические препараты, человеческая кожа, кости и отдельные части египетских мумий приносились к постели больной девочки. Охотничью добычу отца показывали мне прежде, чем отправить ее на кухню; а чтобы прозвучал и голос князя мира сего, диавола, тетушка рассказывала мне любовные истории и волшебные сказки. Все это воспринималось мною и пускало свои корни. Бывали минуты, когда я вступала в живую беседу с Незримым; мне еще памятны стихи, которые я тогда продиктовала матери.

Часто я пересказывала отцу все слышанное от него же. Лекарство я соглашалась принять, лишь разузнав, где растет и как прозывается то, из чего оно сделано. Но и рассказы тетки падали не на каменистую почву. Я воображала себя разодетой в пышные наряды и встречалась в мечтах с красавчиками принцами, которые не желали знать ни сна, ни покоя, пока не разведают, кто эта прекрасная незнакомка. Подобную встречу с прелестным ангелочком в белых одежах и с золотыми крылышками, который усердно увивался за мной, я воображала до тех пор, пока он чуть не стал мне видеться въяве.

Через год я почти совсем оправилась; однако от детской непосредственности во мне не осталось ни следа. Я и в куклы перестала играть, мне нужны были существа, которые отвечали бы на мою любовь. Очень радовали меня собаки, кошки, птицы, словом, все твари, которых держал мой отец, но чего бы не дала я, чтобы обладать тем созданием, которое играло весьма важную роль в одной из тетушкиных сказок. Это был ягненок, пойманный в лесу и выкормленный крестьянской девушкой; однако этот милый зверек был заколдованным принцем, и под конец он вновь обращался в прекрасного юношу и награждал свою благодетельницу тем, что женился на ней. Вот такого-то ягненка мне страсть как хотелось иметь.

Но ягненок не являлся, а вокруг все шло самым естественным порядком, и я мало-помалу почти что утратила надежду на столь драгоценное приобретение, а покамест утешалась чтением книг, где описывались всякие чудеса.

Больше всего полюбился мне «Христианско-немецкий Геркулес»; эта благочестивая любовная история была вполне в моем духе. Ежели что-либо случалось с его Валиской, а случались с ней невесть какие ужасы, герой поспешал ей на помощь, сотворив сперва молитву, и молитвы его были полностью прописаны в книге. Как это нравилось мне! Тяготение к Незримому, смутно жившее во мне, только крепло от этого, — богу раз и навсегда надлежало быть также и моим наперсником.

Подрастая, я принялась читать все подряд без разбора; но пальму первенства отдавала «Римлянке Октавии». Преследования первых христиан, облеченные в форму романа, живо интересовали меня.

Матушка журила меня за такое пристрастие к чтению; ей в угоду отец сегодня отбирал у меня книги, а назавтра снова отдавал их. Она была неглупа и понимала, что тут ничего не поделаешь, и только настаивала, чтобы Библия читалась мною столь же прилежно. Не терпя принуждения в этом, я, однако, по собственному почину с большим усердием читала Священное писание. Матушка не переставала опасаться, как бы мне в руки не попали соблазнительные книги, а я и сама отбросила бы всякое непристойное сочинение, ибо мои принцы и принцессы были в высшей степени добродетельны, впрочем, естественную историю рода человеческого я знала лучше, чем считала нужным показать, почерпнув свои сведения по преимуществу из Библии. Неясные места я сопоставляла со словами и предметами, мне знакомыми, и при своей изобретательности и сообразительности благополучно добиралась до истины.

Услышь я о колдуньях, мне бы приспичило познакомиться и с колдовством.

Стараниям матушки и собственной любознательности я обязана тем, что, при всем тяготении к книгам, я все же научилась стряпать; правда, тут было на что посмотреть. Истый праздник — взрезать курицу или поросенка! Я приносила внутренности отцу, и он объяснял мне их роль, словно юноше-студенту, — с искренним удовлетворением называя меня своим незадавшимся сынком.

Но вот мне сравнялось двенадцать лет. Я обучалась французскому языку, танцам и рисованию. Наставляли меня, как положено, и в законе божием, пробуждая при этом новые чувства и мысли, не затрагивавшие, впрочем, моей души. Я слушала то, что говорили мне о боге, и была горда, что могу лучше своих сверстниц говорить о нем; теперь я ревностно читала те книги, которые давали мне пищу болтать о религии, но ни разу не подумалось мне, как же обстоит дело со мной самой, такова ли и моя душа, подобна ли она зеркалу, способна ли отражать вечное светило.

Французский язык я изучала с увлечением. Преподавал мне его человек положительный, не легковесный эмпирик и не сухой грамматист. Он много знал, он повидал свет. Вместе с обучением языку он питал мою любознательность разнообразными сведениями. Я так полюбила его, что всякий раз с сердцебиением ждала его прихода. Рисование давалось мне без труда, и я, конечно, преуспела бы в нем, обладай мой учитель умом и умением; у него же были только руки и навык.

Менее всего радовали меня поначалу танцы: я была — хрупкого сложения и уроки брала только в обществе сестры. Но танцмейстер наш затеял устроить бал для всех своих учеников и учениц, что могло только разогреть охоту к этому занятию.

Среди толпы мальчиков и девочек отметней всех оказались два гофмаршальских сына: младший — мой одногодка, а другой — двумя годами старше; тот и другой, по общему признанию, дети невиданной красоты. Я, в свой черед, едва увидев их, больше ни на кого не глядела. С той минуты я стала внимательнее к танцам, и мне захотелось танцевать как можно красивее. Как случилось, что и оба мальчика отличили меня ото всех? Так или иначе, мы сразу же стали закадычными друзьями, и не успело маленькое празднество прийти к концу, как мы уже уговорились, к немалой моей радости, где встретиться в следующий раз. Окончательно пришла я в восторг, когда наутро получила от каждого из них по букету цветов и по галантной записке, в которой они осведомлялись о моем здоровье. Никогда более не испытывала я того, что испытала тогда! На учтивость я ответила учтивостью, на письмецо — письмецом. Церковь и прогулки стали отныне местом наших рандеву.

Знакомые сверстники теперь уже постоянно приглашали нас вместе, но мы исхитрились так это скрывать, чтобы родители знали не более того, что мы считали нужным.

Итак, у меня сразу оказалось два воздыхателя, я не знала, кому из них отдать предпочтение; оба нравились мне, и мы все трое отлично ладили между собой. Внезапно старший тяжко заболел; сама я не раз тяжело болела и постаралась порадовать страдальца, посылая ему приятные пустячки и подходящие для больного лакомства; родители его оценили такое внимание и, вняв просьбе любимого сыночка, пригласили меня и моих сестер навестить его, едва только он поднялся с постели. Он встретил меня с недетской нежностью, и с того дня я сделала выбор в его пользу. Он сразу же предостерег меня от всякой откровенности с его братом; но пламень уже нельзя было утаить, а ревность младшего послужила завершающим штрихом к роману. Братец строил нам бесконечные каверзы, злорадно старался омрачить наше счастье, лишь умножая тем самым чувство, которое силился истребить.

Итак, я обрела желанного ягненка, и эта страсть оказала на меня то же действие, что и болезнь, я притихла и устранилась от шумных радостей. Умиленная душа искала уединения, и тут я вспомнила о боге. Он вновь стал моим наперсником, и мне ли забыть, какие слезы я проливала, молясь за мальчика, продолжавшего прихварывать.

Как ни много детского было в этих чувствах, они немало способствовали развитию моей души. Вместо обычных переводов наш учитель французского ежедневно требовал от нас писем собственного сочинения. Я изложила историю своей любви под именами Филлиды и Дамона. Старик учуял правду и, чтобы склонить меня к откровенности, всячески хвалил мое сочинение. Я расхрабрилась и разоткровенничалась, ни на йоту не отступая от истины. Не помню уж, на каком месте он нашел случай сказать:

— Как это мило, как натурально! Но пускай простушка Филлида поостережется, это может завести далеко!

Мне было обидно, что он не желает принять всю историю всерьез» и я с досадой спросила: что он разумеет под словом «далеко»?

Он не стал церемониться и высказался так недвусмысленно, что мне едва удалось скрыть испуг. Но верх взяла досада; оскорбившись тем, что у него могут быть такие мысли, я овладела собой и, в стремлении оправдать свою прелестницу, заявила, вспыхнув до ушей:

— Однако ж, милостивый государь, Филлида девушка честная!

Но у него достало зловредства поднять меня на смех в моей честной героиней и, жонглируя французским словом «honnête», применить к Филлиде все значение слова честность. Я почувствовала, что поставила себя в смешное положение, и была до крайности смущена. Не желая меня отпугнуть, он прервал разговор, но при случае не раз возвращался к нему. Сценки и рассказики, которые я читала на уроках, часто давали ему повод подчеркнуть, сколь слаба защита тая называемой добродетели против соблазнов страсти. Я перестала возражать, но возмущалась втайне, и намеки его стали мне в тягость.

С добрым моим Дамоном мы тоже мало-помалу разошлись. Каверзы младшего брата стали нам поперек дороги. Недолго спустя оба юноши умерли во цвете лет. Я погоревала, но вскоре забыла их.

Филлида быстро подрастала; окрепла здоровьем и увидела свет. Наследный принц женился и вскоре после кончины своего отца вступил на престол. Двор и город оживились. Для любопытства моего появилось теперь немало разнородной пищи. Спектакли сменялись балами и всем, что им сопутствует. И хотя родители по мере сил старались нас ограничить, однако я была представлена ко двору и мне приходилось там появляться. Отовсюду нахлынули чужеземцы, в каждом доме собирался большой свет; нам самим несколько кавалеров были рекомендованы, несколько других представлены, а у дядюшки моего был сбор всех наций.

Мой почтенный ментор не уставал остерегать меня деликатно, но наставительно, а я по-прежнему втайне на него злилась. Его утверждения ничуть не были для меня убедительны, и, может статься, права была тогда я, а он неправ, считая женщин во всех случаях столь слабыми; но говорил он так настойчиво, что в конце концов меня взяло сомнение, не прав ли он, и тут я с горячностью заявила ему: «Коль скоро опасность так велика, а сердце человеческое так слабо, мне остается молить бога, чтобы он оберег меня». Мой простодушный ответ явно порадовал его, и он похвалил мое намерение; но я-то отнюдь не думала так всерьез; на сей раз это были пустые слова, ибо тяга моя к Незримому почти совсем угасла. Оживленная толпа, которой я была окружена, рассеивала меня и, точно бурный поток, увлекала за собой. То были самые пустые годы в моей жизни. День-деньской болтать ни о чем, не иметь ни одной здравой мысли, порхать, да и только, — вот каково было главное мое занятие. Даже любимые книги не приходили мне на ум. Люди, меня окружавшие, понятия не имели о науках; это была немецкая придворная среда, а у нее в ту пору не было и намека на культуру.

Весьма вероятно, что такой образ жизни привел бы меня на край гибели. Я жила бездумно, одними лишь чувственными радостями, не сосредоточиваясь, не молясь, не размышляя ни о себе, ни о боге; но я вижу в том милость провидения, что не пленилась ни одним из многих богатых и нарядных красавцев мужчин. Они были развратны и не скрывали этого, что и отпугивало меня; речь свою они уснащали двусмысленностями, что шокировало меня, и я держалась с ними холодно; их распущенность временами превосходила всякое вероятие, и я позволяла себе быть с ними грубой.

Вдобавок старик мой однажды доверительно поведал мне, что большинство этих распутных молодчиков ставили под угрозу не только что добродетель, но и здоровье девушки. Теперь уж они и вовсе стали для меня страшилищами: я боялась даже, чтобы кто-то из них близко подошел ко мне, я остерегалась коснуться их стаканов и чашек, а также стула, с которого встал один из них. Таким манером я нравственно и физически изолировала себя, все же расточаемые ими комплименты принимала горделиво, как заслуженный фимиам.

Из числа приезжих, обитавших в ту пору у нас, выгодно выделялся молодой человек, которого мы в шутку прозвали Нарциссом. Он снискал себе добрую славу на дипломатическом поприще и надеялся, ввиду больших перемен при нашем новом дворе, быть повышену в ранге. Он не замедлил познакомиться с моим отцом, и его познания, его поведение открыли ему доступ в замкнутый круг достойнейших мужей. Отец много говорил ему в похвалу, а красота его облика производила бы еще большее впечатление, если бы все его существо не дышало самодовольством. Я его видела и одобряла, но беседовать нам не случилось ни разу.

На одном большом балу мы с ним протанцевали менуэт, но и это не повело к более близкому знакомству. Когда начались быстрые танцы, которых я избегала в угоду отцу, озабоченному моим здоровьем, я удалилась в соседний покой и завязала беседу с пожилыми приятельницами, которые сели за карточную игру.

Нарцисс, попрыгав некоторое время, пришел в ту же комнату, что и я, и, оправясь от кровотечения из носу, которое случилось с ним во время танца, завел со мной разговор на разные темы. Не прошло и получаса, как диалог наш стал настолько увлекателен, хоть и без намека на нежности, что нам обоим сразу опостылели танцы. Друзья стали над нами подтрунивать по этому поводу, но нас это не смутило.

На следующий вечер мы, усердно оберегая свое здоровье, снова затеяли разговор.

Итак, знакомство состоялось. Нарцисс ухаживал за мной и за моими сестрами, и тут в памяти моей постепенно воскресло все то, что я знала, над чем думала, что прочувствовала и о чем умела поговорить. Новый мой знакомец постоянно вращался в лучшем обществе, кроме исторической и политической области, которые изучил досконально, обладал и обширными литературными сведениями; ни одна новинка, особливо из выходивших во Франции, не ускользала от его внимания. Он приносил и присылал мне много занимательных книжек, однако это держалось в секрете, не хуже чем заветное любовное признание. Ученых женщин у нас осмеивали, просвещенных тоже едва терпели, считая, должно быть, неприличным посрамление столь многих невежественных мужчин. Даже отец мой, хоть и был доволен, что представился новый случай развить мой ум, все же настаивал, чтобы это литературное любезничанье сохранялось в тайне.

Наша дружба длилась год с лишним, и я не могу сказать, чтобы Нарцисс в какой-либо мере выказывал мне нежные чувства. Он был неизменно учтив и галантен, но не проявлял ни малейшего пыла; скорее он не остался равнодушен к прелестям моей младшей сестры, которая в ту пору была необычайно хороша. Он в шутку давал ей разные ласковые прозвища, черпая их из иностранных языков, коими владел отменно, и любил уснащать немецкую речь иноязычными оборотами. Сестрица не очень охотно откликалась на его учтивости; у нее завязался другой интерес, притом же она была дерзка, а он обидчив, и между ними частенько происходили стычки из сущих пустяков. Зато матери и тетушкам он умел угодить и мало-помалу сделался как бы членом нашей семьи.

Кто знает, сколько времени продолжалась бы такая жизнь, если бы непредвиденный случай разом не изменил наших отношений. Мы с сестрами были приглашены в один дом, где мне не нравилось бывать. Общество там собиралось слишком пестрое и зачастую попадались люди если и не совсем неотесанные, то весьма вульгарные. На сей раз Нарцисс был приглашен вместе с нами, и я склонялась пойти туда из-за него, будучи уверена, что мне обеспечен собеседник в моем вкусе. Уже за обедом нам пришлось немало натерпеться, потому что некоторые мужчины выпили лишнего и после трапезы затеяли играть в фанты. Шума и гама было много. Нарциссу выпало разыграть фант; ему присудили каждому сказать на ухо что-нибудь приятное. Он несколько замешкался возле моей соседки, жены одного капитана. Вдруг муж отвесил ему такую пощечину, что мне, сидевшей рядом, запорошило пудрой глаза. Протерев глаза и немного оправившись от испуга, я увидела, что оба мужчины обнажили шпаги. Нарцисс был окровавлен, а ревнивый супруг, не помня себя от вина и злобы, вырывался ото всех, кто пытался его удержать. Я взяла Нарцисса под руку, вывела на лестницу, поднялась с ним в другую комнату и, боясь, как бы взбешенный противник не настиг моего друга, заперла дверь на ключ.

Мы оба сперва посчитали рану неопасной, заметив лишь легкий порез руки; однако скоро мы увидели, что по спине у него струей течет кровь, и обнаружили большую рану на голове. Я в страхе выбежала на площадку, чтобы послать за помощью, но никого не было видно, все и вся толпились внизу, стараясь обуздать разъяренного пьяницу. Наконец наверх вбежала одна из хозяйских дочерей, и ее веселость окончательно вывела меня из равновесия, — она хохотала до упаду над этой дикой сценой и надо всей гнуснейшей комедией.

Я настоятельно попросила ее добыть мне хирурга, и она со свойственной ей необузданностью сама ринулась вниз по лестнице за врачом.

Я воротилась к своему раненому, руку обвязала ему своим носовым платком, а голову — висевшим у двери полотенцем. Кровотечение не унималось. Раненый побледнел, и казалось, вот-вот упадет в обморок. Поблизости не было никого, кто мог бы помочь мне; не задумываясь, я обняла бедняжку, старалась подбодрить, милуя и лаская его. Духовное врачевание, как видно, оказало целительное действие; чувств он не лишился, но был бледен как смерть.

Наконец прибежала хлопотливая хозяйка, и как же она испугалась, увидев, что Нарцисс в таком состоянии лежит в моих объятиях и оба мы залиты кровью. Никто не думал, что он ранен, все полагали, что мне удалось благополучно вызволить его.

Теперь уже в избытке появились и вино, и ароматическая вода, словом, все, что может оживить и освежить; прибыл теперь и хирург, и мне можно бы удалиться, однако Нарцисс крепко держал мою руку; да и не держи он меня, я все равно не ушла бы. Во время перевязки я продолжала натирать его спиртом, не смущаясь присутствием всех обступивших нас гостей. Хирург кончил свое дело, раненый, прощаясь, поблагодарил меня, и его отнесли домой.

Хозяйка дома увела меня к себе в спальню; ей пришлось раздеть меня донага, и не скрою — пока с меня смывали кровь раненого, я случайно впервые обнаружила в зеркале, что и без покровов могу почесть себя красивой.

Ничего из своего наряда я надеть не могла, а все женщины в этом доме были либо меньше, либо толще меня, и потому я прибыла домой обряженная весьма странно, к великому изумлению родителей. Они были сильно раздосадованы и моим потрясением, и раной нашего друга, и вздорностью капитана, и всем происшествием в целом. Стремясь расквитаться за друга, отец чуть было сам не вызвал капитана. Он всемерно осуждал присутствовавших при сем мужчин за то, что они не нашли нужным покарать на месте столь гнусное злодеяние; ибо не могло быть сомнений, что тотчас вслед за пощечиной капитан выхватил шпагу и сзади нанес удар Нарциссу, а руку поранил ему лишь после того, как Нарцисс сам взялся за шпагу. Я была до крайности шокирована и фраппирована, не знаю, как выразиться вернее; страсть, сокрытая в тайниках сердца, сразу во мне разгорелась, точно пламя, вырвавшееся на волю. Если веселье и радость споспешествуют зарождению любви и питают ее в тиши, то, будучи от природы отважна, любовь спешит стать решительной и явной, едва ее подстрекнет испуг. Дочурку успокоили лекарством и уложили в постель. Наутро отец поспешил к раненому другу, который лежал в жестокой лихорадке.

Отец не стал подробно передавать мне, о чем говорил с Нарциссом, постарался лишь успокоить меня на предмет последствий случившегося. Вопрос шел о том, можно ли удовольствоваться извинением, следует ли обратиться в суд, и о прочем тому подобном. Я слишком хорошо знала отца, чтобы поверить в его желание уладить дело без поединка; однако я помалкивала, памятуя отцовские слова, что женщинам не положено вмешиваться в дела такого рода. Да и навряд ли между обоими друзьями произошло нечто, затрагивающее меня; но вскоре отец открыл матери содержание дальнейшей их беседы. Нарцисс, по его словам, был очень тронут оказанной мною помощью, обнимал его, называл себя вечным моим должником, говорил, что не чает счастья, которое не разделил бы со мной, и, наконец, испросил дозволения почитать его отцом. Матушка добросовестно пересказала все это мне, добавив от себя благомысленное напоминание, что на слова, сказанные в первом порыве, полагаться не следует. «Разумеется», — ответила я с напускным равнодушием, но один бог ведает, что я почувствовала при этом.

Нарцисс проболел два месяца. Из-за раны в руке не мог даже писать, зато всячески старался оказать мне знаки почтительнейшего внимания. Все его отнюдь не ординарные любезности я связывала с тем, что узнала от матушки, и голова у меня шла кругом. В городе только и было речи о случившемся. Со мной об этом говорили особым тоном, делая соответствующие выводы; я хоть и пыталась их отклонить, однако они живо меня затрагивали. То, что прежде было прихотью и привычкой, обратилось в серьезную склонность. Тревога, в которой я жила, становилась тем сильнее, чем решительнее старалась я скрыть ее от окружающих. Мысль потерять его пугала меня, а возможность более тесного союза повергала в трепет. Мысль о супружестве всегда вселяет страх в девочку-недоумка.