31210.fb2 Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

С такими мыслями и настроениями наш друг разделся и, вполне умиротворенный, лег в постель. В душе у него сложился целый роман о том, что бы он стал завтра делать на месте недостойного героя; приятные мечты бережно проводили его в царство сна, а там передали своим сестрам — грезам, которые приняли его с распростертыми объятиями и окружили небесными видениями сонное чело нашего друга.

Проснулся он рано утром и стал обдумывать предстоящее посредничество. Он отправился в дом покинутых родителей, где его встретили с удивлением. Скромно изложил он свое ходатайство, встретив и больше и меньше затруднений, нежели ожидал. Что случилось, то случилось, и хотя особо строгие и черствые люди неумолимо восстают против того, что произошло и чего не изменишь, и только усугубляют зло, над умами большинства происшедшее имеет неотразимую власть, и стоило невероятному совершиться, как оно становится на место рядом с обыденным. Итак, вскоре родители согласились, чтобы господин Мелина женился на их дочке; однако она за свою строптивость не получит никакого приданого и обязуется еще на несколько лет оставить против низкого процента в распоряжении отца доставшееся ей от тетки наследство. Второй пункт, касательно устройства жениха, натолкнулся на более серьезные затруднения. Непослушную дочь желательно убрать с глаз долой и не допускать, чтобы связь с каким-то проходимцем служила постоянным укором столь почтенному семейству, у которого в родстве числился даже один суперинтендант. Кстати, навряд ли княжеские советники доверили бы ему какую-либо должность. И отец и мать были единодушно и решительно против, а Вильгельм с большим жаром ратовал за эту просьбу, потому что не желал возвращения на сцену человека, которого ставил так низко и считал недостойным такого счастья, — однако все его доводы ни к чему не привели. Знай он всю подоплеку, ему и в голову не пришло бы убеждать родителей. Дело в том, что отец рад был бы оставить при себе дочь, но он ненавидел молодого человека, который приглянулся его жене, а та не желала постоянно видеть перед собой соперницу в лице падчерицы. Таким образом, Мелина вынужден был через несколько дней пуститься в путь, чтобы пристать к какой-нибудь труппе, взяв с собой молодую невесту, которая явно не прочь была и свет повидать, и себя показать.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Счастливая юность! Счастливая пора, когда впервые приходит потребность в любви! Человек тогда похож на ребенка, который часами радуется, слушая эхо, один поддерживает разговор и вполне им удовлетворен, если незримый собеседник только подхватывает последние слоги выкликнутых слов.

Таков был Вильгельм в раннюю и особенно в позднейшую пору своей страсти к Мариане, когда все богатство своего чувства переносил на нее, а на себя смотрел как на нищего, который живет ее милостыней. И подобно тому, как ландшафт кажется нам пленительным, ни с чем не сравнимым, когда он освещен солнцем, так в глазах Вильгельма все, что ее окружало, все, чего она касалась, становилось прекрасным, обретало некий ореол.

Как часто стоял он за кулисами театра, испросив такую привилегию у директора! Правда, волшебство перспективы при этом исчезало, зато по-настоящему вступала в силу куда более властная магия любви. Часами простаивал он неподалеку от грязной рампы, вдыхал чад масляных плошек, выглядывая из-за кулисы на возлюбленную, и, когда она, воротясь, ласково смотрела на него, он утопал в блаженстве и чувствовал себя здесь, под остовом из балок и колосников, точно в раю. Чучела барашков, тафтяные водопады, картонные розовые кусты, соломенные хижины без задней стенки воскрешали в нем милые сердцу поэтические образы стародавних пастушеских времен. Даже танцовщицы, малопривлекательные вблизи, не были ему противны потому, что они попирали одни подмостки с его возлюбленной. Отсюда явствует, что любовь не только вдыхает жизнь в розовые беседки, миртовые рощи и в лунный свет, но может даже стружкам и обрезкам бумаги придать «вид живой природы. Любовь настолько пряная приправа, что самое пресное и тошнотворное варево от нее становится вкусным.

Такого рода приправа была и вправду необходима, дабы сделать сносным, а в дальнейшем и приятным вид, в котором он обычно находил ее комнату, а случалось, и ее самое.

Он вырос в чинном бюргерском доме, дышал воздухом порядка и опрятности и, унаследовав отчасти отцовскую любовь к пышности, еще мальчиком умел нарядно убрать свою комнату, которую почитал своим маленьким царством. Полог у кровати был заложен крупными складками и подхвачен кистями, как на изображениях тронов; на середине комнаты он разостлал ковер, а вторым, потоньше, покрыл стол, книги и вещи он почти инстинктивно расставлял так, что голландские живописцы смело могли бы воспользоваться ими для своих натюрмортов. Белый колпак он повязывал в виде тюрбана, а рукава шлафрока велел укоротить по образцу восточных одежд, ссылаясь на то, что длинные широкие рукава мешают ему в письме. Когда он оставался вечером один и мог не бояться, что ему помешают, он обычно опоясывался широким шарфом и даже иногда затыкал за пояс кинжал, взятый в старой оружейной кладовой. И в таком виде заучивал и репетировал предназначенные ему трагические роли и, согласно их духу, творил молитву, преклонив колени на ковре.

Каким же счастливцем представлялся ему в те времена актер, обладатель помпезных одеяний, доспехов и оружия, который только и делает, что упражняется в благородном обхождении, и душа его — зеркало всего самого прекрасного, самого замечательного, чем богат мир по части чувств, помышлений и страстей. Домашняя жизнь актера также представлялась Вильгельму как цепь достойнейших поступков и занятий, высшей ступенью которых является выход актера на сцену, подобно тому как серебро долго перегоняется в тигле, пока не засверкает перед глазами работника, цветом и блеском указуя ему, что теперь оно очищено от посторонних примесей.

Как же озадачен был Вильгельм на первых порах, когда, находясь у своей возлюбленной, сквозь пелену счастья увидел, что творится на столах, стульях и на полу, — остатки минутных, непрочных и поддельных прикрас были разбросаны в диком беспорядке, точно блестящая чешуя обчищенной рыбы. Орудия человеческой опрятности — как-то гребни, мыло, полотенца, хотя и носили следы употребления, но тоже не были убраны; свернутые в трубку ноты, башмаки и белье, искусственные цветы, футляры, шпильки, баночки с румянами и ленты, книги и соломенные шляпки, не гнушаясь соседством друг друга, были объединены общей стихией — пудрой и пылью. Но Вильгельм в присутствии любимой почти не замечал всего остального, вернее, все, что ей принадлежало, от ее прикосновения становилось ему мило, и в конце концов он стал находить в этом несосветимом хаосе своеобразную прелесть, какую никогда не ощущал в парадном великолепии своего жилища. Ему казалось, когда он тут отодвигал ее корсет, чтобы добраться до фортепьяно, там клал на кровать ее юбки, чтобы сесть на стул, и когда она сама с бесцеремонным простодушием не думала скрывать от него многое из того житейского, что не принято показывать посторонним, — ему, я говорю, казалось, будто он с каждым мгновением становится к ней ближе, будто незримые узы крепче соединяют их.

Труднее бывало ему согласовать со своими понятиями повадки других актеров, которых он иногда встречал у нее в первое время. В праздные часы они были очень заняты, но поглощены отнюдь не своим делом и назначением; никогда не бывало у них разговоров о достоинствах новой пьесы, верных или неверных о ней суждений; только и слышалось: «Даст ли пьеса сбор? Ходкая ли она? Долго ли продержится? Часто ли можно ее ставить?» — и так далее, в том же роде. Затем все обрушивались на директора: он и прижимист с жалованьем, и заведомо несправедлив к тому или другому; затем перекидывались на публику: редко когда она рукоплещет по заслугам, а вообще-то немецкий театр совершенствуется день ото дня, искусство актера все более ценят и все — таки недооценивают. Много толковали затем о кофейнях и питейных заведениях и о том, что там приключилось, сколько долгов у такого-то сотоварища и как неприятно, что их вычитывают, — толковали о неравномерности недельного жалованья и о кознях противной партии, а под конец все-таки не забывали помянуть большой и заслуженный интерес публики и влияние театра на развитие нации и всего мира.

Такого рода впечатления, не раз уже стоившие Вильгельму многих беспокойных часов, теперь снова припомнились ему, пока неторопливый ход лошади приближал его к дому и он перебирал в памяти недавние события. Он собственными глазами видел, какое смятение побег дочери почтенного бюргера внес в ее семью и даже в целый городок; сцены на проезжей дороге и в магистрате, рассуждения Мелины и все прочие происшествия встали перед ним и настолько будоражили его живой, пытливый ум, что под конец ему стало невмоготу, он пришпорил лошадь и поспешил воротиться в город.

Но и на этом пути его ждали одни неприятности. Вернер, его друг и нареченный зять, дожидался его для серьезного, важного и непредвиденного разговора.

Вернер был из тех надежных, твердо определившихся в жизни людей, которых принято звать холодными, потому что они не вспыхивают по любому поводу мгновенно и явно; его отношения с Вильгельмом носили характер постоянной розни, только укреплявшей взаимную привязанность, ибо, невзирая на различие образа мыслей, каждый извлекал из другого для себя выгоду. Вернер похвалялся тем, что якобы способен смирить и обуздать возвышенный, но временами не в меру пылкий, не знающий себе удержу дух Вильгельма, а Вильгельм торжествовал победу, когда ему удавалось в горячем порыве увлечь за собой рассудительного друга. Так один упражнял свои силы на другом; они привыкли видеться ежедневно, и можно сказать, что потребность во встречах и беседах только росла от невозможности сговориться между собой. По существу же, они, будучи оба людьми порядочными, шли рядом, шли вместе к единой цели и никак не могли постичь, почему ни один из них не в состоянии подчинить другого своему образу мыслей.

С некоторых пор Вернер стал замечать, что Вильгельм бывает у него реже, что он рассеянно, на полуслове обрывает разговор на излюбленные темы и не углубляется в толкование своих причудливых идей, а между тем тут-то как раз и сказывается свобода духа, обретающего покой и удовлетворение в обществе друга. Дотошный и рассудительный Вернер сперва искал причину в своем собственном поведении, пока городские толки не навели его на верный след, а кое-какая оплошность в поведении Вильгельма не подтвердила их правильность. Вернер занялся расследованием и вскоре обнаружил, что Вильгельм с некоторых пор открыто посещает одну актрису, разговаривает с ней в театре и провожает ее домой; он пришел бы в полное отчаяние, если бы узнал и об их ночных свиданиях; вдобавок он услышал, что Мариана — девица обольстительная, она, несомненно, обирает его друга и при этом имеет содержателя, человека крайне недостойного.

Едва только он, насколько возможно, удостоверился в своих подозрениях и был уже во всеоружии, чтобы огорошить Вильгельма наскоком, как тот вернулся из поездки, раздосадованный и расстроенный.

В тот же вечер Вернер сперва спокойным тоном сообщил ему то, что узнал, а затем заговорил со всей внушительной строгостью благожелательной дружбы и без туманных недомолвок дал другу испить всю горечь, которую уравновешенные, хладнокровные люди столь щедро, с благодетельным злорадством расточают влюбленным. Однако, как и следовало ожидать, он мало преуспел. С душевным волнением, но и с глубокой уверенностью Вильгельм возразил ему:

— Ты не знаешь этой девушки. Быть может, видимость и говорит не в ее пользу, но в ее верности и благонравии я уверен, как в своей любви.

Вернер настаивал на своем обвинении, предлагая представить доказательства и свидетелей. Вильгельм отклонил их и покинул друга, удрученный и потрясенный, как человек, которому неумелый зубодер пытался вырвать гнилой, но крепко сидящий зуб и только зря разбередил его.

С тягостным чувством убедился Вильгельм, что дорожная хандра, а затем наговоры Вернера сильно омрачили и чуть ли не совсем исказили прекрасный образ Марианы в его душе. Он прибег к вернейшему средству вернуть ее лику ясность и прелесть, привычным путем поспешив к ней ночью. Она приняла его с живейшей радостью; днем, по пути домой, он проехал мимо ее окон, и она поджидала его в эту ночь; надо ли удивляться, что все сомнения вскоре были изгнаны из его сердца. Мало того, своей нежностью она вернула себе все его доверие, и он рассказал ей, как грешны перед ней и публика и его друг.

В одушевленной беседе они коснулись первой поры их знакомства, а такого рода воспоминания всего милей для двух любящих сердец. Так приятны первые шаги, которые приводят нас в лабиринт любви, первые упования так обольстительны, что великая отрада — воскрешать их в памяти. Каждый из двоих стремится превзойти другого, утверждая, что его любовь началась раньше, была самоотверженней, а каждый предпочитает быть в этом состязании побежденным, нежели победителем.

Вильгельм в который раз повторял Мариане, что его внимание скоро перешло от спектакля к ней одной, что ее облик, ее игра, ее голос очаровали его; в конце концов он стал бывать лишь на тех пьесах, где играла она, и часто, пробравшись за кулисы, стоял близ нее, не замеченный ею; и, наконец, восторженно заговорил о том счастливом вечере, когда нашел случай оказать ей любезность и затеять разговор.

Мариана же не хотела признать, будто долго не замечала его; она утверждала, что обратила на него внимание еще на променаде, и в доказательство описала, как он в тот день был одет; она утверждала, что отличала его перед всеми другими и очень желала с ним познакомиться.

Как рад был Вильгельм поверить ее словам! Как охотно дал себя убедить, что ее непреодолимой силой потянуло к нему, едва он приблизился к ней, что она нарочно становилась поближе к нему за кулисами, желая его разглядеть и свести с ним знакомство, а в конце концов, увидев, что он не в силах преодолеть свою робость и церемонность, сама поощрила его, чуть что не вынудив принести ей стакан лимонада.

Часы текли незаметно за этими нежными препирательствами по поводу мельчайших деталей их краткого романа, и Вильгельм покинул возлюбленную совершенно успокоенный и полный решимости приступить к выполнению своего плана.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Обо всем потребном для его путешествия позаботились отец и мать. Лишь отсутствие кое-какой мелочи в экипировке на несколько дней задержало его отъезд. Вильгельм воспользовался свободным временем, чтобы написать письмо Мариане и наконец высказать то, о чем она упорно избегала с ним говорить. Вот что гласило это письмо:

«Под благодатным покровом ночи, столько раз оберегавшим меня в твоих объятиях, я сижу и пишу к тебе, и все мои помыслы и чаяния заняты тобой. Ах, Мариана! Я, счастливейший из смертных, уподобляю себя жениху, который в предвосхищении нового мира, что откроется в нем и через него, стоит на праздничных коврах и во время священного обряда мыслями с вожделением тянется к скрывающим многое тайное завесам, откуда веет на него лаской любви.

Я решился через несколько дней покинуть тебя; это было нетрудно в надежде, что исполнится мое желание — я буду с тобой навсегда, буду всецело твоим. Нужно ли повторять, чего я желаю? Оказывается, нужно — ибо до сих пор ты как будто меня не понимала.

Сколько раз тихим голосом верной любви, которая, желая все удержать, боится много сказать, сколько раз допрашивал я твое сердце, согласна ли ты соединиться со мной навеки. Конечно же, ты меня понимала, ибо в твоем сердце должно было зародиться ответное желание: постигала все в каждом поцелуе, в баюкающем покое тех блаженных вечеров. Вот когда я оценил твою скромность, и как же возросла моя любовь! Другая на твоем месте всячески бы изощрялась, дабы от избытка солнечного тепла поскорее созрело решение в сердце любовника, дабы выманить у него объяснение и закрепить обещание, а ты вместо этого отстраняешься, хочешь, чтобы приоткрывшаяся было душа возлюбленного замкнулась вновь, и прячешь согласие под притворным равнодушием. Но я тебя понимаю! Надо быть отпетым негодяем, чтобы по таким признакам не распознать чистую, бескорыстную любовь, озабоченную лишь счастьем возлюбленного! Доверься мне и будь спокойна! Мы предназначены друг другу, и ни один из нас ничем не поступится и ничего не потеряет, если мы будем жить друг для друга.

Так прими же мою руку, торжественно прими этот излишний залог верности. Мы испытали все радости любви, но сколько еще неизведанного блаженства в сознании, что союз наш закреплен навеки. Не спрашивай, как. Отбрось все попечения. Судьба благосклонна к любви тем паче, что любовь довольствуется малым.

Сердцем я давно уже покинул родительский дом. Сердце мое с тобой, как дух привержен театру. О любимая! Кому еще даровано, как мне, сочетать свои желания? Сон бежит от меня, и, словно незакатная заря, встают передо мной твоя любовь и твое счастье.

Мне трудно сдержаться, не вскочить, не броситься к тебе, чтобы вынудить твое согласие и сразу же, рано утром, устремиться вдаль, навстречу своей цели. Нет, я обуздаю себя, я не хочу поступать опрометчиво, безрассудно, очертя голову, у меня выработан план действий, и я спокойно примусь выполнять его.

Я знаком с театральным директором Зерло и направляюсь прямо к нему; год тому назад он не раз советовал своим актерам позаимствовать у меня воодушевления и любви к театру, и, конечно, он охотно возьмет меня; к вам в труппу я не желал бы вступать по многим причинам; кстати, труппа Зерло подвизается так далеко отсюда, что мне поначалу удастся скрыть свой шаг. Я наверняка сразу получу там сносное содержание и, приглядевшись к публике, познакомясь с актерами, приеду за тобой.

Видишь, Мариана, как я умею владеть собой, лишь бы твердо знать, что ты будешь моя; а ведь даже страшно подумать, что я надолго расстаюсь с тобой, что ты где-то далеко. Но если я почерпну силы в сознании твоей любви и если ты внемлешь моей мольбе прежде, чем мы разлучимся, и вручишь мне свою руку перед алтарем, я уеду успокоенный. Для нас это чистая формальность, но формальность достойная, благословение небесное к благословению земному! По соседству, на вольных дворянских землях, это можно сделать легко и тайно.

На первых порах у меня денег хватит на нас обоих, а прежде чем они будут истрачены, небо нам поможет.

Да, любимая, я ничего не боюсь. То, что начато в такой радости, должно и кончиться счастливо. Я никогда не сомневался, что в жизни всегда преуспеешь, если серьезно возьмешься за дело, у меня же достанет воли с лихвой обеспечить многих, не то что двоих. «Свет неблагодарен», — твердят люди; я еще ни разу не видел, чтобы он был неблагодарен, когда по-настоящему приносишь ему пользу. Вся душа у меня горит, как подумаю, что наконец-то буду со сцены говорить людям то, чего давно жаждали их сердца. А сколько раз у меня, благоговеющего перед величием театра, душа изнывала от досады, когда ничтожные людишки мнили, что могут тронуть наши сердца высокими и важными словами, уж куда лучше и тише звучит самая надрывная фистула; подумать страшно, что творят эти молодчики в своей грубой бездарности!

Театр не раз вступал с церковью в спор; на мой взгляд, им не следовало бы враждовать между собой, насколько разумнее было бы, чтобы и тут и там лишь люди благородные славили бога и природу! И это не мечты, любимая моя! Как у тебя на груди я почувствовал твою любовь, так же осенила меня эта прекрасная мысль, и я хочу сказать, — нет, не высказать вслух, а лишь лелеять надежду, что однажды мы явимся людям, как чета добрых духов, отверзнем их сердца, тронем их души и подарим им неземное блаженство; недаром же у тебя на груди я испытал радости, которые должны быть названы неземными, потому что в те мгновения мы вырывались за пределы естества и возносились над собой.

Никак не могу кончить; сказал я уже слишком много, но не знаю, все ли сказал, что касается тебя, ибо нет слов, какие описали бы вращение колеса, которое стучит в моем сердце.

И тем не менее прими этот листок, любовь моя! Я перечел его и нахожу, что надо бы начать сызнова. Однако в нем сказано все, что тебе следует знать, чтобы подготовить тебя к той минуте, когда я с ликованием сладостной любви поспешу в твои объятия. Я чувствую себя узником, который, прислушиваясь, распиливает в темнице свои кандалы. Желаю спокойной ночи моим мирно спящим родителям. Прощай, любимая! Прощай! На сей раз я кончаю; глаза смыкались у меня не раз; сейчас уже поздняя ночь».

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

День тянулся без конца, но вот, бережно свернув письмо и положив его в карман, Вильгельм устремился к Мариане; не успело даже стемнеть, как он, против своего обыкновения, прокрался к ее жилищу. Он намерен был условиться о ночном свидании, а перед тем, как на короткий срок покинуть возлюбленную, — сунуть ей в руку письмо и, воротившись глубокой ночью, получить ее ответ, ее согласие или добиться его страстными ласками. Он бросился в ее объятия и едва успокоился у нее на груди. В пылу собственных чувств он сперва не заметил, что она не отвечает ему с обычной нежностью; однако надолго скрыть свою тревогу ей не удалось; она пыталась сослаться на болезнь, на недомогание, жаловалась на головную боль и отклонила его намерение вернуться попозже ночью. Не подозревая ничего дурного, он не настаивал, но почувствовал, что сейчас не время отдавать ей письмо. Он оставил письмо при себе, но всеми повадками и речами она так явно, хоть и деликатно понуждала его уйти, что в дурмане ненасытной любви он схватил один из ее шейных платков, сунул его в карман и через силу оторвался от ее губ, от ее дверей. Тайком возвратился он домой, но не мог высидеть и там и, переодевшись, снова вышел на воздух.

Прохаживаясь взад-вперед по улицам, он встретил незнакомого мужчину, который спросил у него дорогу в одну из гостиниц. Вильгельм предложил проводить приезжего, тот осведомился о названии улицы, спросил, кому принадлежат большие дома, мимо которых они проходили, поинтересовался административными учреждениями города, и к воротам гостиницы они подошли в разгар оживленнейшей беседы. Незнакомец уговорил своего провожатого войти и выпить с ним по стакану пунша; при этом он назвался, сообщил, откуда он родом, какие дела привели его сюда, и попросил Вильгельма оказать ему такое же доверие. Вильгельм не стал скрывать свое имя и место своего жительства.

— Не внук ли вы старого Мейстера, владельца прекрасного собрания картин? — спросил незнакомец.

— Да, я ему внук. Мне было десять лет, когда умер дед, и я очень огорчался, глядя, как продают такие красивые вещи.

— Вага отец получил за них большие деньги.

— Вы знаете об этом?

— Как же, я видел драгоценную коллекцию еще у вас в доме. Дедушка ваш был не только собиратель, но и настоящий знаток искусства; в доброе старое время он побывал в Италии и вывез оттуда такие сокровища, которые не купишь теперь ни за какие деньги. У него были великолепные полотна лучших мастеров; не верилось глазам, когда он показывал свою коллекцию рисунков; среди собранной им скульптуры были поистине бесценные фрагменты, а подбор бронзы представлял большой научный интерес; монеты он приобретал лишь те, что имели историческую и художественную ценность; немногочисленные его геммы были выше всяких похвал. Вдобавок, все это было превосходно размещено, невзирая на несимметричное расположение комнат и зал в старом доме.

— Вам понятно, какими обездоленными почувствовали себя мы, дети, когда все эти вещи поснимали и упаковали. Это были первые горестные часы моей жизни. До сих пор помню, как пусты показались нам комнаты, когда одни за другими стали исчезать предметы, с малых лет занимавшие нас и в нашем понятии столь же незыблемые, как самый дом и город.

— Если не ошибаюсь, ваш отец вложил вырученные деньги в торговое дело соседа, тем самым став его компаньоном?

— Совершенно верно! Причем их совместные торговые операции оказались на редкость удачными. За истекшие двенадцать лет они заметно приумножили свои капиталы, и от этого оба еще ревностнее стремятся к наживе; только сын старика Вернера куда больше пригоден для этого дела, нежели я.

— Очень жаль, что город лишился такого украшения, каким был кабинет вашего дедушки. Я видел его незадолго до продажи и, должен признаться, послужил ее причиной. Богатый дворянин, большой любитель искусства, не полагавшийся, однако, на собственные суждения в таком крупном деле, послал меня сюда, желая моего совета. Целых шесть дней осматривал я кабинет, а на седьмой посоветовал моему другу не мешкая уплатить всю сумму, какая была назначена. Вы были тогда резвым мальчуганом и часто вертелись возле меня, объясняли мне сюжеты картин и вообще со знанием дела демонстрировали весь кабинет.

— Я помню, приходил такой человек, но никогда бы не сказал, что вы и он одно и то же лицо.