31211.fb2
— Здесь тоже цель и средства тесно связаны, и я не боюсь признаться, что ради средств позабыл о цели, но не только по своей вине: ведь обнаженный человек и есть человек в полном смысле слова, ваятель стоит рядом с элохимами в тот миг, когда они сумели претворить лишенную образа, неподатливую глину в совершенную красоту; такие божественные замыслы и должен питать каждый ваятель. Для чистого все чисто, как же может быть нечист воплощенный в природе замысел творца? Но в наш век этого невозможно и требовать, дело не пойдет без фиговых листков и звериных шкур, — впрочем, даже их мало. Едва я выучился, с меня стали требовать, чтобы я лепил достопочтенных мужей в шлафроках с широкими рукавами и бессчетными складками; тогда я обратился вспять и, не имея возможности применить свое уменье для создания прекрасного, предпочел приносить пользу: ведь и это немаловажно. Если мое желание исполнится, если будет признано, что и здесь, как во многом другом, и само дело воспроизведения, и его плоды могут помочь воображению и памяти в ту пору, когда эти духовные способности человека уже слабеют, то многие художники возьмут с меня пример и предпочтут работать на вас, нежели наперекор своим убеждениям и чувствам заниматься постылым ремеслом.
К сказанному он присовокупил рассуждение о том, что ни искусство, ни ремесло никогда не склоняют весы в свою сторону, наоборот, в силу близкого родства оба тянутся друг к другу, так что искусство, опустившись, не может не перейти в славное ремесло, а ремесло, поднявшись, непременно приобщится к искусству.
Учитель и ученик так хорошо поладили и привыкли друг к другу, что расставались, да и то с неохотой, лишь по необходимости, когда нужно было постараться ради их высокой цели.
— Чтобы не думали, — говорил мастер, — будто мы замыкаемся и отрекаемся от природы, мы и открываем новые возможности на будущее. Там, за морем, где человечность взглядов будет все время возрастать, в конце концов отменят смертную казнь и должны будут строить обширные крепости, обносить стенами целые округи, дабы охранить мирных граждан от преступлений и не давать преступникам действовать безнаказанно. Там, в этих скорбных округах, пусть нам позволят сохранить за собой маленький храм, посвященный Эскулапу; там, в таком же отдалении от мира, как сама кара, мы и будем обновлять наши знания, имея для расчленения такие объекты, что оно не будет оскорблять в нас человеческих чувств, такие, что при виде их рука, держащая нож, не замрет, как было с вами при одном взгляде на ту прекрасную, невинную руку, и человечность не заглушит в нас жажды знания.
— То были последние наши беседы, — сказал Вильгельм, — я увидел, как прочно упакованные ящики плывут вниз по реке, и пожелал им счастливого плаванья, а нам — радостной встречи в тот час, когда их будут распаковывать.
Наш друг и вел и закончил этот рассказ с воодушевлением и энтузиазмом, и в голове, и в словах его была живость, в последнее время для него необычная. Но к концу своей речи ему показалось, что Ленардо, рассеявшись и отвлекшись, не следит более за рассказом, а Фридрих, напротив того, усмехается и покачивает головой. Нашему тонкому физиогномисту до того запало в душу это малое сочувствие делу, имевшему для него великую важность, что он не преминул прямо призвать друзей к ответу.
Фридрих объяснился просто и прямо: хотя он хвалит и одобряет затеянное ими дело, но не считает его столь важным или, по крайней мере, выполнимым. Свое мнение он попытался обосновать доводами из числа тех, какие для людей, принявшихся за дело и желающих довести его до конца, кажутся более оскорбительными, чем можно предположить. Потому и наш пластический анатом, некоторое время терпеливо слушавший друга, в конце концов живо возразил ему:
— У тебя, дорогой мой Фридрих, есть достоинства, которых никто не станет отрицать, и меньше всех я, но сейчас ты говоришь, как человек заурядный, который во всем новом видит лишь диковинное: ведь сразу разглядеть важность того, что нам в диковину, под силу далеко не всем. Для вас все должно стать свершившимся фактом, дабы вы воочию увидели, что оно и возможно, и действительно существует, — тогда вы примиряетесь с ним. Все, что ты говоришь, я наперед слышу и от ученых, и от профанов: первые твердят это из предвзятости и ради собственного удобства, вторые — из равнодушия. Намеренье вроде названного мною осуществимо, быть может, только в новом мире, где ум человеческий должен отважиться на то, чтобы, за недостатком исстари известных средств, отыскивать новые для удовлетворения постоянных потребностей. Тогда и пробуждается изобретательность, тогда необходимость находит помощь у смелости и упорства.
Врач, чем бы он ни лечил — лекарствами или приложением рук, — пустое место, если досконально не знает внешних и внутренних органов человека; ему никак не достаточно того поверхностного понятия об устройстве, расположении и взаимосвязи разнообразнейших частей непостижимого до конца организма, какое могут дать беглые сведения, почерпнутые на уроках. Преданный делу врач должен ежедневно упражняться в этом, повторяя известное и наблюдая новое, должен искать любой возможности восстановить в уме и в зрительной памяти все связи этого живого чуда. Знай он, в чем его выгода, он бы, за недостатком времени для таких работ, нанял себе анатома, который по его указаньям тихо занимался бы своим делом и, как бы имея перед глазами всю сложность жизненных переплетений, мог бы сразу же ответить врачу на самые трудные вопросы.
Чем глубже это поймут, тем больше пыла и страсти будут вкладывать в занятия анатомией. Но чем больше возрастет это стремление, тем меньше станет средств его удовлетворить; мертвых тел, на вскрытии которых зиждется обучение, не будет, они сделаются дорогостоящей редкостью, и начнется истинный раздор между живыми и мертвыми.
В Старом Свете нет конца волоките, за новое здесь берутся по-старому, за растущее — с привычной косностью. Предсказанный мною раздор между живыми и мертвыми пойдет не на жизнь, а на смерть, люди испугаются, примутся выслеживать, будут издавать законы — и ничего не добьются. Ни предосторожности, ни запреты в таких случаях не помогают, все нужно начинать сначала. Этого-то мы с учителем и хотим достичь в новых условиях, хотя само дело не ново и уже существует в жизни; нужно только, чтобы сегодняшнее искусство завтра стало ремеслом, а исключение — всеобщим правилом; но получить распространение может только то, что признано. Сделанное нами необходимо признать единственным средством против великого бедствия, в особенности угрожающего большим городам. Я хочу привести слова учителя, запомните их! Однажды, в минуту полного доверия, он сказал мне:
«Читателям газет кажется занимательной и даже забавной статья, в которой рассказывается о «воскресителях». Сначала они тайком крали трупы, тогда к могилам приставили сторожей, и «воскресители» стали приходить вооруженными бандами, чтобы насильно завладеть добычей. Зло всегда тянет за собой худшее зло; о нем я не могу говорить вслух, не то и меня впутают в дело — если не как сообщника, то как случайного свидетеля — и после расследования наверняка накажут за то, что я, раскрыв преступление, не донес о нем немедленно в суд. Но вам, мой друг, я признаюсь: в этом городе совершилось убийство ради того, чтобы доставить материал настойчивым и щедро платившим анатомам. Перед нами лежало бездыханное тело. Мне не хватит красок изобразить эту сцену. Он не таил преступления, и для меня оно не было тайной, мы смотрели друг на друга и молчали, потом взглянули на то, что было перед нами, и молча принялись за дело. Вот это, мой друг, и толкнуло меня взяться за воск и гипс, и это же не даст вам бросить искусство, которое рано или поздно будут восхвалять со всех сторон».
Фридрих вскочил, захлопал в ладоши и не переставал орать «браво» до тех пор, пока Вильгельм не рассердился не на шутку.
— Браво! — кричал Фридрих. — Наконец-то я снова тебя узнаю! В первый раз за столько лет ты хоть о чем-то заговорил с истинным увлечением! В первый раз поток слов подхватил и понес тебя, ты доказал, что способен и делать дело, и расхваливать его!
Тут заговорил Ленардо, и его посредничество полностью разрешило это небольшое недоразумение.
— У меня был отсутствующий вид, — сказал он, — но только потому, что мыслями я все время был с тобою. Я вспомнил, как во время путешествия посетил кабинет такого рода и как смотритель, желая скорее отделаться, начал было отбарабанивать заученную наизусть присказку, а потом, увидев мой интерес и будучи сам художником, все это создавшим, вышел из привычной роли и показал себя сведущим демонстратором.
Какой это был контраст! Среди лета, в прохладных комнатах, когда за окном стояла душная жара, я видел перед собою предметы, к которым и в зимнюю стужу подходишь с опаской. Здесь к услугам любознательного зрителя было все. С величайшей непринужденностью он показал мне в должном порядке все чудеса человеческого тела и радовался, когда убедил меня в том, что такого кабинета вполне довольно для первого знакомства и для дальнейшего напоминания, а в промежутке каждый волен обратиться к природе и, если представится случай, ближе познакомиться с тем или другим органом. Он просил меня повсюду его рекомендовать, потому что до сих пор изготовил только одно такое собрание — для большого музея за границей, а университеты такому начинанию противились, поскольку преподаватели этой науки умели готовить прозекторов, а не лепщиков.
Я тогда считал этого умельца единственным в мире, и вот мы слышим, что и еще один бьется над тем же; кто знает, может быть, скоро обнаружит себя и третий, и четвертый? Мы, со своей стороны, готовы всячески поощрить это дело. Пусть только нам порекомендуют его извне, а уж мы, при наших новых обстоятельствах, наверняка поддержим такое полезное начинанье.
На следующее утро Фридрих спозаранок явился в комнату Вильгельма, держа в руках тетрадку, и сказал, протягивая ее:
— Вчера вы так обстоятельно повествовали о ваших добродетелях, что мне невозможно было и слово вставить о моих достоинствах, коими я вправе похвалиться, ибо благодаря им сделался достойным участником этого огромного каравана. Взгляните на эту тетрадь и признайте, что ею я доказал свое уменье.
Вильгельм наскоро пробежал взглядом страницы и увидел на них свой вчерашний отчет об анатомических штудиях, занесенный разборчивой и красивой скорописью и переданный почти слово в слово, так что наш друг не мог скрыть свое восхищение.
— Мне известен, — ответил Фридрих, — основной закон нашего содружества: кто притязает стать его сочленом, должен в совершенстве владеть каким-нибудь делом. Я ломал себе голову, в чем бы и я мог преуспеть, хотя далеко ходить за ответом вовсе не надо было: ведь никто не сравнится со мной ни памятью, ни быстротой и разборчивостью письма. Вы, верно, помните эти мои достоинства еще со времени нашей театральной карьеры, когда мы стреляли из пушек по воробьям, не помышляя о том, что разумнее было бы тратить порох на охоту за зайцами для кухни. Как часто я суфлировал без книги, как часто за два-три часа по памяти переписывал роль! Вам это было кстати, вы считали, что все в порядке вещей, и я тоже так считал, не догадываясь, как такая способность может мне пригодиться. Аббат первым открыл мне глаза, он счел, что тут вода на его мельницу, и попробовал натаскать меня. Мне это дело понравилось, потому что и мне оно давалось легко, и почтенный человек был доволен. Теперь я, если нужно, один работаю за целую контору, и еще мы возим с собой счетный механизм на двух ногах, так что никакой князь не получает от всего своего штата того, что имеют наши начальники.
Веселый разговор о всяческих видах деятельности заставил их вспомнить и о других членах товарищества.
— Могли бы вы подумать, — сказал Фридрих, — что такое никчемное создание, как моя Филина, — ведь, казалось, никчемней ее на свете нет, — станет тоже полезным звеном великой цепи? Положите перед нею кусок ткани, поставьте перед ее глазами хоть мужчину, хоть женщину, — и она, не снимая мерки и не прикладывая выкройки, раскроит весь кусок, да еще и выгадает, пристроив к делу каждый лоскуток и обрезок. И такое уменье у нее — от счастливой способности видеть в уме: она взглянет на человека — и начинает кроить; он может идти на все четыре стороны — а она себе кроит дальше, и готовый сюртук будет точно по нем. Впрочем, ей бы это не удалось, не будь при ней швеи: это Монтанова Лидия, которая как умолкла, так и осталась молчаливой, но шьет, как бисер нижет, — стежок к стежку. Вот что может стать с человеком! Право, наша никчемность — как лоскутный плащ на плечах, сметанный из привычек, пристрастий, праздномыслия и прихотей. Потому-то мы и не можем ни найти, ни развить делом то лучшее, что вложила в нас природа, и стать тем, чем она хотела нас создать.
Общие рассуждения о выгодах содружества, когда товарищи удачно подобрались один к одному, сулили самые отрадные виды на будущее.
Когда к ним присоединился Ленардо, Вильгельм попросил его по-дружески рассказать о себе, о том, какую жизнь вел он до сих пор и как помог себе и другим.
— Вы, конечно, помните, любезный друг, — отвечал Ленардо, — в каком странном, возбужденном состоянии был я в тот миг, когда мы впервые познакомились. Меня захватило и поглотило необъяснимое влечение, неодолимая жажда: речь тогда могла идти только о сиюминутном, о тяжких страданиях, которые я изо всех сил сам старался усугубить. Куда мне было рассказать вам обо всех обстоятельствах моей юности, но теперь я должен это сделать, чтобы вы узнали, каким путем я пришел сюда.
Среди моих способностей, раньше всего проявившихся и постепенно развивавшихся под воздействием обстоятельств, была тяга к ручной работе; она находила ежедневную пищу в том нетерпении, какое всегда испытывают в деревне, когда затеют большую стройку и особенно когда явится прихоть переменить или устроить какую-нибудь мелочь — и не оказывается то одного, то другого ремесленника, а хозяева предпочитают сделать кое-как, да поскорее, чем как следует, да спустя год. К счастью, по нашей округе бродил один мастер на все руки, который помогал мне охотнее, чем любому из соседей, видя во мне самого выгодного заказчика. Он соорудил для меня токарный станок, на котором, останавливаясь у нас, работал больше для себя, чем ради моего обучения. Через него же я раздобыл и столярный инструмент; мою склонность укрепляло и поддерживало громко провозглашаемое тогда убеждение, что никто не может смело вступить в жизнь, если в случае нужды не сумеет прокормиться каким-нибудь ручным трудом. Правила, которых придерживались мои воспитатели, побуждали их одобрять мое рвение; я не помню себя с игрушкой, каждый свободный час я тратил на то, чтобы делать и мастерить что-нибудь. Да, могу похвастаться, что еще мальчиком своими непрестанными требованиями заставил умелого кузнеца сделаться еще и слесарем, напилочным мастером и часовщиком.
Для моих работ нужно было прежде всего раздобыть инструмент, и мы в немалой мере страдали недугом тех мастеров, которые, перепутав цель и средства, тратят больше времени на подготовку и приспособления для работы, чем на саму работу. Но в чем мы действительно могли показать свое практическое умение, так это в украшении парков, без которых не обходился уже ни один помещик; и множество крытых мохом или берестой хижин, множество мостиков и скамей из жердей остались свидетельством того усердия, с каким мы, жители цивилизованного мира, старались подражать первобытному зодчеству во всей его безыскусности.
Эта тяга заставила меня с годами стать серьезней и внимательней ко всему, что полезно для людей и без чего не обойтись при нынешнем их состоянии, а также придала особый интерес моим многолетним путешествиям.
Но так как человек обыкновенно старается и дальше идти тою же дорогою, что привела его к месту, то и мне были по сердцу не столько машины, сколько ручной труд, в котором сила нераздельна с чувством: потому я с особой охотой подолгу оставался в отрезанных от мира краях, которые по разным обстоятельствам оказываются родиной того или иного промысла. Он-то и придает каждой общине своеобразие, а каждой семье или состоящему из множества семей роду неповторимость характера: там живут, сохраняя чувство живой целостности.
При этом я взял себе в привычку все записывать и сопровождать записи рисунками, не без задней мысли о будущем их применении, и так проводить время приятно и с пользой.
Эта склонность, этот усовершенствованный мною дар пригодился мне недавно, когда я получил от товарищества важное задание: изучить положение дел у обитателей здешних гор и выбрать среди них охотников до странствий, которые могли бы пригодиться в нашем походе. Не угодно ли будет вам потратить вечерок на чтение моего дневника, коль скоро у меня самого так много неотложных дел? Не стану утверждать, что это столь уж приятное чтение, но мне оно кажется занимательным и даже в известной мере поучительным. Впрочем, мы отражаемся во всем, что выходит у нас из рук.
Понедельник, 15.
Глубокой ночью, с трудом взобравшись в гору до середины склона, я нашел сносный постоялый двор, однако, к великой досаде, мой живительный сон еще до рассвета был прерван долгим бренчанием бубенчиков и колокольцев. Прежде чем я успел одеться и обогнать их, мимо прошла длинная вереница вьючных лошадей. Пустившись в путь, я узнал, как неприятно и докучно путешествовать в таком сопровождении. Однозвучное позвякиванье оглушает уши, огромные тюки, навьюченные на лошадей и торчащие в обе стороны (на этот раз то были кипы хлопка), очень скоро начинают справа тереться о скалы, а когда животное, желая избежать этого, отступает влево, груз парит над пропастью, вызывая у зрителя тревогу и головокружение; а самое неприятное то, что в обоих случаях дорога загорожена и нет возможности миновать караван и обогнать его.
Наконец мне удалось сторонкой проскользнуть до широкого выступа скалы, где Святой Христофор, который, не уставая, нес мою поклажу, поздоровался с каким-то человеком; тот стоял сбоку и, казалось, производил смотр проходившей мимо веренице лошадей. И в самом деле, он оказался начальником каравана, то есть не только владельцем большей части животных и нанимателем остальных вместе с погонщиками, но и хозяином небольшой доли груза; однако главным его промыслом было обеспечивать крупным торговцам перевозку их товара. Из разговора я узнал, что хлопок этот поступает из Македонии и с Кипра через Триест, а потом его на вьючных мулах и лошадях доставляют от подножья сюда, в горы, и дальше, за перевал, где бессчетное множество прядильщиков и ткачей по долинам и ущельям производят отборного сорта товар для оптового вывоза за границу. Ради удобства погрузки каждый тюк весил либо полтора, либо три центнера, так как три центнера — это полный груз вьючной лошади. Начальник похвалил качество подвозимого этим путем хлопка, сравнил его с ост-индским и вест-индским, особенно с самым знаменитым кайеннским; судя по всему, он знал свое дело, и так как я тоже не был в нем полным невеждой, разговор у нас получился приятный и поучительный. Тем временем вся цепочка прошла мимо нас, и я с неприязнью поглядел на необозримую вереницу навьюченных тварей, которая тянулась вверх по вьющейся вокруг скалы тропе и следом за которой надобно было тащиться и нам, жарясь среди скал на солнцепеке. Покуда я жаловался на это моему проводнику, к нам подошел жизнерадостный коренастый крепыш с непомерно легкой поклажей на слишком больших для нее крючьях. По тому, как они со Святым Христофором, здороваясь, трясли друг другу руку, можно было заключить о давнем их знакомстве; и действительно, вот что узнал я о подошедшем. В глухих горных местностях, откуда каждому работнику было бы чересчур далеко ходить на рынок, орудуют своего рода торговые посредники или скупщики. Они обходят все закоулки ущелий, заглядывают в каждый дом, доставляют прядильщикам мелкие партии хлопка, выменивают его на готовую пряжу любого сорта или же ее скупают, а потом оптом сдают обосновавшимся у подножья гор фабрикантам, получая на этом небольшой барыш.
Когда разговор опять зашел о том, как тягостно плестись вслед за мулами, человек этот тут же предложил мне заодно с ним спуститься боковой долиной, которая как раз в этом месте ответвлялась от главной, направляя горные потоки в другую сторону света. Решение было принято немедленно, и вот, не без усилий перевалив через крутой гребень, мы очутились на противоположном склоне, поначалу довольно безотрадном на вид: каменная порода здесь изменилась и залегала пластами, на скалах и валунах не было растительности, и спуск грозил быть весьма крутым. Со всех сторон стекали воды горных источников, мы прошли даже мимо озерца, окруженного дикими скалами. Далее стали попадаться ели, лиственницы и березы, сперва поодиночке, потом собравшиеся в кружок, а среди них редкие жилища, правда, самого убогого вида, сложенные срубом из бревен руками самих обитателей, с черными кровлями из крупной дранки, пригнетенной камнями, чтобы не снес ветер. Несмотря на такую унылую внешность, внутреннее помещение, хотя тесноватое, было не лишено уюта: теплое, сухое и чисто прибранное, оно как нельзя лучше подходило своим довольным на вид обитателям, среди которых сразу же начинаешь чувствовать себя по-деревенски просто.
Проводника нашего, судя по всему, уже ждали и даже заранее углядели из окошка; дело в том, что обычно он старается по возможности приходить в один и тот же день недели. Он купил пряжу, выдал новый хлопок и поспешил вниз, где тесно стояло несколько домов. Едва нас заметили, как тотчас же сбежались жители селения и стали нам кланяться, тут же толпились дети, радуясь сдобным и даже простым булкам. Удовольствие, и без того большое, еще возросло, когда обнаружилось, что такой же груз есть и у Святого Христофора, которому через это выпала радость также заслужить «спасибо» от детишек, тем более ему приятное, что он ничуть не хуже умел обходиться с маленьким народцем.
У стариков наготове было множество вопросов: каждый хотел знать о войне, которая, по счастью, велась далеко от здешних мест, да и не грозила бы им, даже будь она ближе. Тем не менее все радовались миру, хотя и не скрывали тревоги по поводу другой грозящей им опасности: машинное производство распространялось по стране все шире и угрожало вырвать работу из их трудолюбивых рук. Впрочем, нашлись и утешительные доводы.
У нашего спутника спрашивали совета по всем случаям жизни, причем ему приходилось быть не только другом дома, но и домашним врачом, — при нем всегда были знахарские капли, соли и бальзамы.
Заходя в дома, я имел возможность предаться старой моей страсти и собрать сведения о прядильном промысле. Я обратил внимание на детей, которые усердно и рьяно трепали хлопок на клочки, вынимая из него семена, осколки коробочек и прочий сор; эта работа называется у них выборкой. Я спросил, только ли дети занимаются ею, и получил ответ, что зимними вечерами в ней участвуют также мужья и братья.
Само собой, потом мое внимание заняли работящие прядильщицы. Подготовка такова: выбранный, то есть очищенный, хлопок равномерно насаживают на карды, которые тут называют чесалками, и кардят, отчего из него выходит пыль, а волокна принимают одно направление; потом его снимают, вьют в пучки и готовят для самопрялки.
При этом мне показали разницу между пряжей, сученной влево или вправо, — первая обычно тоньше; достигают этого тем, что окручивают вращающую веретено струну вокруг кольца, как это ясно видно на приложенном рисунке (который мы, к сожалению, не можем воспроизвести, как и все прочие).
Пряха сидит перед колесом, не слишком высоко, многие поддерживают подножку самопрялки обеими ногами, скрестив их, другие — только правой ногой, а левую отставляют назад. Правой рукой пряха вращает колесо, вытягивая ее вдаль и вверх, насколько может; движения, которые она делает, красивы, благодаря изящному повороту тела выгодно обрисовываются стройность стана и округлая полнота рук; особенно при втором способе прядения поза являет в себе столько живописных контрастов, что прекраснейшим нашим дамам не было бы причин бояться, что их обаяния и прелести убудет, если они вдруг пожелают взяться вместо гитары за самопрялку.
Среди такой обстановки в душе моей теснились новые, странные чувства; жужжание колес красноречиво, девушки поют псалмы, реже светские песни.
В висячих клетках свистят и свиристят чижи и щеглята, — словом, трудно найти картину бьющей ключом жизни, сравнимую с видом комнаты, где работают несколько прях.
Однако описанной выше колесной пряже предпочитают пакетную, или ручную: для нее берут лучший хлопок с самыми длинными волокнами. Если он чисто выбран, то его не кардят, а насаживают на гребни, состоящие из торчащих в один ряд стальных зубьев, и прочесывают, потом самые длинные и тонкие пряди тупым ножом отделяются от остального хлопка; они имеют вид лент и у прях именуются шницами; их свертывают и помещают в бумажные картузики, а те укрепляют на пряслицах. Из такого картузика тянут нить, суча ее пальцами и навивая на веретено; потому такая работа и называется пакетным пряденьем, а пряжа — пакетной.
Этой работой занимаются только женщины степенного, рассудительного нрава, за нею пряха являет вид более спокойный и уютный, нежели за самопрялкой, и если последняя больше пристала рослым и статным, то ручная пряжа красит тонких и неторопливых. Я видал таких разных по характеру прях, занятых разными работами, по несколько в одной комнате и не знал, что мне рассматривать внимательней — работу или работниц.
Кроме того, нельзя отрицать, что эти обитательницы гор, обрадованные присутствием необычных гостей, были на редкость приветливы и милы. Особенно приятны им были мои подробные расспросы обо всем, что они мне рассказывали, и старанье все приметить и зарисовать их снасть и простые механизмы, а иногда и набросать несколькими штрихами их руки и стройные фигуры во всем их изяществе (все это следовало бы поместить здесь наглядности ради). Когда наступил вечер, мне показали выполненную работу, веретена с пряжей были сложены в особый ящичек и все сделанное за день тщательно собрано. Ко мне уже успели попривыкнуть, и работа шла своим чередом: теперь занялись перемоткой пряжи и без стеснения показывали мне и механические приспособления, и как обращаться с ними, а я тщательно все записывал.
Мотальная машина состоит из колеса и стрелки, так что при каждом обороте поднимается пружина, которая соскакивает, как только на колесе оказывается сто витков пряжи. Тысячу витков называют гонок, и по его весу высчитывают тонкость нити.