31236.fb2 Советник Креспель - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Советник Креспель - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

В один из таких вечеров Креспель был в особенно хорошем расположении духа; накануне он разъял одну старую кремонскую скрипку и обнаружил, что душка в ней самую малость смещена, поставлена чуть более косо, чем обычно, – сколь важное, сколь полезное открытие! Мне удалось вовлечь его в рассуждения о совершенном искусстве скрипичной игры, он воспламенился, заговорил о старых мастерах, что в своем исполнении подражали голосам слышанных ими великих певцов, и тут самым естественным образом возникло противоположное соображение – что нынешние певцы как раз наоборот, не в пример прежним, надрывают свои голоса, силясь подражать искусственным фигурам и трюкам инструменталистов.

– И впрямь, какая бессмыслица, – воскликнул я, вскадивая со стула, подбегая к фортепьяно и быстро открывая крышку, – какая бессмыслица эти сорочьи фиоритуры, когда вместо музыки будто горох рассыпается по полу!

Я напел несколько модных в ту пору мелодий, разудало перекатываясь с высоких тонов на низкие и подвывая, как лихо запущенный волчок. Креспель так и залился смехом:

– Ха-ха-ха! Точь-в-точь наши немецкие итальянцы или наши италиянские немцы, когда они надрываются в какой-нибудь арии Пучитты, или Портогалло, или другого какого maestro di capella[1], а вернее говоря, schiavo d'un primo uomo[2]!

Ну, сказал я себе, теперь не оплошай.

– Но вы-то, – обратился я к Антонии, – вы-то ведь не признаете всех этих новомодных штучек? – и начал потихоньку наигрывать чудесную, проникновенную мелодию старого Леонардо Лео.

Щеки Антонии запылали, небесный свет будто хлынул из заискрившихся глаз, она подбежала к фортепьяно… открыла уста… – но в мгновение ока Креспель оттеснил ее, схватил меня за плечи и заверещал визгливым тенором:

– Голу-убчик! Голу-убчик! – и сразу же продолжал тихим, напевным голосом, подобострастно склонившись и держа меня за руку: – Право же, достопочтеннейший господин студиозус, было бы вопиющим посягновением на все правила приличия и нравственности, если бы я во всеуслышание выразил живейшее желание, чтобы владыка преисподней сейчас же, сию же секунду своими раскаленными когтистыми лапами свернул вам хребет и подобным манером убрал бы вас, так сказать, быстро и без хлопот; но и помимо того вы не можете не признать, любезнейший, что уже порядком стемнелось, и поскольку фонари на улице сегодня не зажжены, вы рискуете, даже если я и не спущу вас сейчас же с лестницы, повредить свои драгоценные члены. Убирайтесь-ка живее подобру-поздорову и не поминайте лихом своего истинного друга и доброжелателя, если вдруг вам никогда более, – вы поняли меня? – никогда более не случится застать его дома!

С этими словами он обнял меня и вместе со мною начал медленно продвигаться к дверям, все время поворачиваясь так, чтобы я и единого взгляда не смог более бросить на Антонию. Вы понимаете, что в моем положении невозможно было поколотить советника, хоть у меня, разумеется, и чесались руки это сделать. Профессор меня основательно высмеял и заверил, что теперь уж я бесповоротно рассорился с советником. Разыгрывать вздыхающего, околачивающегося под окнами amoroso[3], изображать влюбленного повесу было не по мне – для этого чувство мое к Антонии было слишком драгоценно, я бы даже сказал – свято. Истерзанный душою и сердцем, я покинул Г.; но, как это часто случается в жизни, яркие краски воображения со временем поблекли, и Антония – ах, даже пение Антонии, так мною и не услышанное, лишь тихо светило порою мне в душу, как трепетно-кроткое мерцание доцветающих роз.

Я уже два года прослужил в Б., как мне пришлось однажды отправиться в поездку на юг Германии. В благоухающих предвечерних сумерках возникли передо мною г-ские башни; по мере приближения к городу невыразимое чувство томительного страха охватило меня; будто тяжкий груз налег мне на грудь, я задыхался; пришлось выйти из кареты на свежий воздух. Но стеснение в груди лишь усилилось, причиняя боль почти физическую. Вскоре почудилось мне, что аккорды торжественного хорала поплыли в воздухе; все явственней доносились звуки, вот уже различил я мужские голоса, певшие церковный хорал.

– Что это? Что это? – восклицал я, чувствуя, будто пылающий кинжал вонзается мне в сердце.

– Да разве вы не видите? – спросил медленно ехавший рядом возница. – Не видите? Кого-то хоронят на кладбище!

Мы в самом деле находились неподалеку от церковного кладбища, и я увидел группу людей, одетых в черное, – они стояли вкруг могилы, которую гробовщики как раз собирались засыпать. Слезы хлынули у меня из глаз, я плакал, будто там хоронили все счастие, всю радость жизни. Поспешно спустившись вниз с холма, я уже не видел больше кладбища, звуки хорала смолкли, но из ворот выходили люди в черном, возвращавшиеся с похорон. Профессор вел под руку свою племянницу; они были в глубоком трауре и прошли прямо рядом со мной, меня не заметив. Племянница прикладывала платок к глазам и всхлипывала. Я уже не мог ехать в город и велел слуге отправляться с каретою на постоялый двор, а сам поспешил в столь знакомую мне местность, на окраину города, дабы избавиться поскорее от этой тяжести в сердце, коей причиною, я надеялся, могло быть и чисто физическое недомогание – от жары, долгой дороги и прочего.

На повороте в аллею, ведшую к одному из увеселительных павильонов, глазам моим открылось престранное зрелище. Двое участников траурной процессии вели под руки советника Креспеля, а он посредством всевозможных кунштюков пытался от них увернуться. На нем был его обычный диковинного покроя серый самодельный сюртук, только с маленькой треуголки, залихватски сдвинутой набекрень, свисала трепетавшая по ветру длинная тонкая траурная лента. Черная портупея перекинута была через плечо, но на боку вместо шпаги торчал длинный скрипичный смычок. Будто холодом пронзило меня; он безумен, подумал я, медленно следуя за группою. Те двое довели советника до дому, он обнял их с раскатистым смехом, они его оставили, и тут его взгляд упал на меня – я стоял совсем подле. Он долго и тупо в меня всматривался, а потом пробормотал глухим голосом: «Добро пожаловать, господин студиозус!» – и, вдруг добавивши: «Вот вы-то поймете!» – схватил меня за руку и потащил за собою в дом, на второй этаж, в комнату, где висели скрипки. Все они были затянуты черным крепом; не было только скрипки старинного мастера – на ее месте висел кипарисовый венок.

Я понял все. «Антония! Антония!» – восклицал я в неизбывной тоске. Советник стоял рядом со мной будто окаменелый, скрестивши руки на груди. Я указал на кипарисовый венок.

– Когда она умерла, – заговорил советник глухим и торжественным голосом, – когда она умерла, в той скрипке с гулким треском сломалась душка и надвое раскололась дека. Верная эта подруга могла жить только с ней, только в ней; она лежит подле нее в гробу, она похоронена вместе с нею.

Потрясенный до самых глубин души, я опустился в кресло; советник же резким хриплым голосом затянул веселую песню, и невыразимо жутко было смотреть, как он в такт песне приплясывал на одной ноге, скакал, кружась по комнате, а траурная лента (треуголку он так и не снял) хлестала по висевшим на стенах скрипкам; истошный вопль вырвался у меня из груди, когда при очередном резком развороте Креспеля черная лента обвила мое лицо; в ужасе моем представилось мне. что он хочет и меня опутать этим крепом и стащить за собою в страшную черную пропасть безумия. Но тут советник вдруг остановился и заговорил своим певучим тоном:

– Голу-убчик! Голу-убчик! Ну что ты так раскричался? Ангела смерти увидал? Так и полагается – сначала он!

С этими словами он вышел на середину комнаты, выхватил смычок из перевязи, поднял его обеими руками над головой и сломал так, что щепки брызнули в разные стороны. С громким хохотом Креспель возопил:

– Ну, вот и кончен бал – не так ли, голубчик? Песенка его спета – ведь так ты подумал? Ан нет, ан нет, теперь я свободен, свободен, свободен – гоп-ля! Не делаю скрипок, не делаю скрипок, не делаю скрипок – гоп-ля!

Все это советник пел на жутковато-разудалый мотив, снова принявшись скакать и приплясывать на одной ноге. В ужасе устремился я к дверям, но советник вцепился в меня и заговорил вдруг ровным, спокойным голосом:

– Оставайтесь, господин студиозус, не сочтите безумием эти приступы скорби, раздирающие мне сердце смертельной мукой, – а все лишь оттого, что я некоторое время назад изготовил себе шлафрок, в коем хотел походить на судьбу или на самого господа бога!

Эти и тому подобные леденящие душу дикости городил советник, пока не рухнул в кресло в полном изнеможении; на зов мой прибежала домоправительница, и я несказанно рад был снова очутиться на вольном воздухе.

Ни малейшего сомнения не оставалось у меня в том, что Креспель повредился в рассудке, однако профессор утверждал прямо противоположное! «Бывают люди, – говорил он, – которых природа или немилосердный рок лишили покрова, под прикрытием коего мы, остальные смертные, неприметно для чужого глаза исходим в своих безумствах. Такие люди похожи на тонкокожих насекомых, чьи органы, переливаясь и трепеща у всех на виду, представляют их уродливыми, хотя в следующую минуту все может снова вылиться в пристойную форму. Все, что у нас остается мыслью, у Креспеля тотчас же преобразуется в действие. Горькую насмешку, каковую, надо полагать, постоянно таит на своих устах томящийся в нас дух, зажатый в тиски ничтожной земной суеты, Креспель являет нам воочию в сумасбродных своих кривляньях и ужимках. Но это его громоотвод. Все вздымающееся в нас из земли он возвращает земле – но божественную искру хранит свято; так что его внутреннее сознание, я полагаю, вполне здраво, несмотря на все кажущиеся – даже бьющие в глаза – сумасбродства. Внезапная кончина Антонии, несомненно, тяжким грузом гнетет его, но держу пари, что назавтра утром Креспель снова потрусит привычной своей рысцой по проторенной колее». И почти так все и случилось, как предсказывал профессор. На другой день советник предстал нам совершенно таким же, как прежде, только вот скрипок, сказал он, никогда больше делать не будет и играть ни на одной скрипке не станет. Это свое слово, как довелось мне позже удостовериться, он сдержал.

Намеки, сделанные профессором, усилили мое внутреннее убеждение, что некое более близкое, хоть и тщательно скрываемое отношение Антонии к советнику, равно как и сама кончина ее составляют для него тяжкую, неискупимую вину. Я твердо решил не покидать Г., прежде чем не брошу ему в лицо обвинение в подозреваемом мною преступлении; я хотел сотрясти все его существо и таким образом вынудить его сознаться в ужасном деянии. Чем больше я размышлял над всеми обстоятельствами дела, тем пламеннее и неотразимее составлялась во мне речь, как бы сама собой превратившаяся в истинный шедевр ораторского искусства. Настроившись таким образом и до крайности возбужденный, я поспешил к советнику – и что же? Он в самом деле со спокойной улыбкой мастерил свои затейные безделушки.

– Неужто, – набросился я на него, – неужто мир хоть на секунду может снизойти в вашу душу, когда мысль о том ужасном деянии должна раскаленными клещами раздирать ее?

Он изумленно воззрился на меня, отложив резец в сторону.

– Что вы хотите сказать, любезнейший? – спросил он. – Да присядьте же, вот кресло.

Но я уже закусил удила и, вконец разгоряченный, без обиняков обвинил его в убийстве Антонии и призывал на его голову все небесные кары. Более того – будучи недавно приобщен к судейскому сословию и преисполнясь, так сказать, профессионального пыла, я не остановился перед клятвенным заверением сделать все от меня зависящее, дабы расследовать дело и передать его уже здесь, на земле, в руки властей предержащих.

Сказать по чести, я был несколько смущен, когда по окончании моей громогласной и напыщенной речи советник, не говоря ни слова, спокойно взглянул на меня, будто ожидая продолжения. Я и в самом деле не замедлил продолжить, но тут уж у меня так все пошло вкривь и вкось и вышла такая глупость, что я прикусил язык. Креспель откровенно наслаждался моим смущением, и язвительная улыбка зазмеилась на его губах. Но потом он нахмурился и заговорил торжественным тоном:

– Юноша! Считай меня сумасбродом, безумцем, – это я тебе прощаю, ибо оба мы заперты в одном и том же бедламе, и коли я возомнил себя богом-отцом, то ты потому лишь ставишь мне это в вину, что сам себя считаешь богом-сыном; но как ты дерзаешь насильно вторгаться в чужую жизнь и касаться самых сокровенных ее струн, когда она чужда тебе и таковою должна оставаться? Что же до Антонии… Она покинула нас, и тайна разрешена!

Креспель смолк, затем встал и несколько раз прошелся взад и вперед по комнате. Я рискнул попросить разъяснения; он посмотрел на меня остановившимся взглядом, потом схватил за руку, подвел к окну и широко распахнул настежь ставни. Легши грудью на подоконник и неотрывно глядя в сад, он рассказал мне повесть своей жизни. Когда он закончил, я простился с ним растроганный и пристыженный.

История Антонии вкратце была такова. Двадцать лет тому назад страсть разыскивать и скупать старые скрипки, превратившаяся в манию, погнала советника в Италию. Сам он тогда еще не изготовлял скрипок, а стало быть, и старых не разымал. В Венеции ему довелось услышать – прославленную певицу Анджелу Л…, которая блистала тогда на первых ролях в театре Сан-Бенедетто. Энтузиазм его разожжен был не только ее искусством, каковым синьора Анджела, вне всякого сомнения, владела безукоризненно, но и ангельской ее красотою. Советник упорно искал ее знакомства, и, несмотря на всю его неучтивость, ему в конце концов, главным образом благодаря его дерзкой и в то же время чрезвычайно выразительной манере скрипичной игры, удалось завладеть сердцем Анджелы. Бурная страсть через несколько же недель завершилась свадьбою, каковая, однако ж, содержалась в тайне, ибо Анджела не хотела расставаться ни с театром, ни с именем, принесшим ей славу; к последнему она не соглашалась даже сделать добавку «Креспель», столь неблагозвучную. С неподражаемой иронией описывал Креспель самые утонченные тиранства и мучения, коим его подвергала Анджела, ставши его женою. Все своенравие и капризность всех примадонн мира, заявил советник, сосредоточились в хрупкой фигурке Анджелы. Стоило ему иной раз сорваться и топнуть ногой, как Анджела насылала на него целое воинство аббатов, капельмейстеров и академиков, которые, не подозревая об его истинных с нею отношениях, честили его на чем свет стоит как самого несносного и неучтивого любовника, не умеющего смириться с очаровательными прихотями синьоры. После одной такой бурной сцены Креспель сбежал на загородную виллу Анджелы и там, импровизируя на своей кремонской скрипке, отрешился от будничных забот. Но не прошло и полчаса, как синьора, устремившаяся за ним по пятам, появилась в дверях. Ей как раз подоспела фантазия разыграть покорную овечку, она ластилась к советнику, обволакивала его томными взорами, склоняла головку к нему на плечо. Но советник, погруженный в мир своих аккордов, продолжал трудиться смычком, и случилось так, что он вдохновенным локтем несколько чувствительно задел синьору. Та отпрянула в неописуемой ярости, возопила: «Bestia tedesca!»[4] – вырвала у советника скрипку из рук и грохнула ее о мраморный стол так, что та разлетелась на мелкие кусочки. Советник остолбенел, на секунду превратившись в изваяние, а потом, будто пробудившись от грез, в приливе исполинской мощи сгреб синьору в охапку, вышвырнул в окно ее собственной виллы и, отряхнувши прах со своих ног, поспешил в Венецию, а оттуда прямиком в свою Германию. Лишь спустя некоторое время он со всей ясностью осознал, что натворил: разумеется, он понимал, что от окна до земли насчитывалось едва ли более пяти футов, и необходимость вышвырнуть синьору в окошко при вышеозначенных обстоятельствах представлялось ему очевидною, но все же тягостное беспокойство не переставало точить его, тем более что синьора успела перед тем недвусмысленно намекнуть ему на интересность ее положения. Он едва решался наводить осторожные справки и был в немалой степени ошеломлен, когда по прошествии месяцев восьми получил от своей возлюбленной супруги нежнейшее послание, в коем ни звуком даже не поминалось то загородное происшествие, а к известию о том, что она разрешилась от бремени очаровательнейшей дочуркой, присовокуплялась самая трогательная просьба к marito amato e padre felicissimo[5] как можно скорее вернуться в Венецию. Этого Креспель делать не стал, однако осведомился через близкого и доверенного друга касательно подробностей и узнал от него, что синьора в ту роковую минуту легко, как птичка, опустилась на газон и ее падение (или парение) не имело никаких иных последствий, кромепсихических. Дело в том, пояснял далее друг, что после героического подвига Креспеля синьора будто преобразилась: никаких капризов, сумасбродных прихотей и мучительств теперь нет и в помине, и маэстро, сочиняющий музыку для ближайшего карнавала, почитает себя счастливейшим человеком в подлунной, ибо синьора согласна петь его арии без тех сотен тысяч изменений, смириться с которыми он уже заранее было приготовился. Между прочим, продолжал друг, есть все резоны сохранять в строжайшей тайне процедуру исцеления Анджелы, ибо в противном случае певицы будут что ни день вылетать в окошко.

Советник пришел в немалое возбуждение чувств, он сейчас же велел закладывать лошадей, он уже сел в карету, как вдруг: «Стон!» – воскликнул он и забормотал про себя: «Но что же это я? Не ясно ли как божий день, что, стоит мне показаться Анджеле на глаза, злой дух снова безраздельно завладеет ею? А поскольку я уже однажды вышвырнул ее в окно, что я должен буду делать в другом таком случае? Что мне остается?» Он вышел из кареты, написал исцелившейся супруге нежное письмо, деликатно в нем намекнув, сколь тронут он тем обстоятельством, что ее особенно умиляет унаследованное дочуркою от отца родимое пятнышко за ушком, и – остался в Германии. Переписка, однако, продолжалась, и весьма оживленная. Заверения в любви, призывы, сетования на отсутствие любимого (любимой), несбывшиеся мечтания и неугасающие надежды так и летали из Венеции в Г. и из Г. в Венецию. Наконец Анджела прибыла в Германию и, как уже говорилось, блистала в качестве примадонны на большой сцене в Ф. Несмотря на то что она была уже не столь молода, всех покорило неотразимое обаяние ее изумительного голоса, ничуть не утратившего своей мощи и красоты.

Антония тем временем подрастала, и мать не могла нахвалиться в письмах отцу, какая первоклассная певица расцветает в их дочери. Все это подтверждали и друзья Креспеля, настоятельно уговаривавшие его хоть однажды приехать в Ф., дабы насладиться столь редкостным явлением – дуэтом таких изысканных и утонченных певиц. Они и не подозревали, сколь близким родством приходился Креспелю этот дуэт. Советнику же и без того несказанно хотелось увидеть Антонию, которая жила в его сердце и часто являлась ему в сновидениях; но стоило ему вспомнить о милейшей супруге, как он безотчетно содрогался и оставался сидеть дома над своими выпотрошенными скрипками.

Вам наверняка доводилось слышать о подающем надежды молодом композиторе Б…, который тоже жил в Ф. и потом вдруг исчез неведомо куда, – а возможно, вы его и знавали? Этот юноша без памяти влюбился в Антонию и, поскольку она ответила ему самой нежной взаимностью, приступился к матери с мольбами благословить союз, освященный самими музами. Анджела не возразила, а советник дал свое согласие с тем большей охотою, что сочинения молодого маэстро снискали благосклонность пред его, Креспеля, строгим судом. Советник уже ожидал известия о свершившемся бракосочетании, как вместо этого пришло письмо, запечатанное черным сургучом и надписанное чужою рукой. Доктор Р… извещал советника, что Анджела, тяжело занемогши вследствие простуды во время очередного выступления, скончалась ночью накануне того самого дня, когда должна была совершиться брачная церемония. Ему, доктору, Анджела открыла, что она жена, а Антония дочь Креспеля; посему он просит советника поспешить на помощь осиротевшей девушке. Как ни потрясен был Креспель в первую минуту кончиною Анджелы, вскоре им овладело странное чувство – будто отныне исчезла из его жизни некая тайная, вселяющая безотчетный страх помеха и он наконец-то может спокойно дышать. В тот же день он без промедления отправился в Ф.

Вы не поверите, с какой душераздирающей проникновенностью описывал мне Креспель ту минуту, когда он впервые увидел Антонию. В самой витиеватости его выражений заключена была какая-то магическая сила, коей даже приблизительно описать я не в состоянии. Вся прелесть, все обаяние Анджелы передались Антонии, уродливого же, что составляло оборотную сторону, не было и следа. Никакого вам этакого копытца, вдруг двусмысленно обрисовывающегося под шлейфом. Пришел и молодой жених; Антония, тонким своим душевным чутьем уловившая самую суть причудливой натуры отца, спела один из тех мотетов почтенного падре Мартини, которых советник, как рассказывала ей мать, в пору самого расцвета их любви не мог наслушаться в ее исполнении. Слезы ручьем полились из глаз Креспеля – так хорошо и сама Анджела не пела. Звучание голоса у Антонии было совершенно необычным, странно-неповторимым, напоминая то шелест Эоловой арфы, то победные раскаты соловья. Звукам, казалось, тесно было в человеческой груди. Вся пылая от счастья и любви, Антония пела и пела одну за другой лучшие свои песни, а Б… играл при этом так, как лишь может играть человек и артист в опьянении высшего блаженства. Креспель купался в наслаждении – а потом вдруг стал задумчив, и сосредоточен, и тих. Наконец он вскочил, прижал Антонию к груди и совсем тихим, глухим голосом попросил:

– Никогда не пой больше, если любишь меня… у меня сердце сжимается… этот страх… такой страх… никогда больше не пой.

«Нет, – говорил советник на другой день доктору Р…, – когда во время пения ее румянец вдруг сосредоточился в двух багровых пятнах на бледных щеках, то было уже не глупое фамильное сходство, а нечто иное – то самое, что так страшило меня». Доктор, чье лицо с самого начала разговора выражало глубочайшую озабоченность, ответил: «Происходит ли это от слишком раннего напряжения в пении или от недоброго каприза природы – бог весть, но Антония страдает органическим пороком, угнездившимся в груди, и это именно он придаст ее голосу такую удивительную силу и такое необычное, я бы сказал – превозмогающее пределы человеческого голоса, – звучание. Но неминуемым следствием этого будет и ранняя смерть, ибо если она не перестанет петь, я не дам ей и полгода срока». Будто тысяча кинжалов перевернулись в сердце Креспеля. Как же так, думалось ему, впервые в его жизни невыразимо прекрасное древо раскинулось над его головою и осенило чудеснейшими цветами его бытие – и вот теперь надо подрубить это древо под самый корень, дабы никогда не смогло оно больше ни зеленеть, ни цвесть! Но решение он принял мгновенно. Он все сказал Антонии, он поставил ее перед выбором: пойти ли за своим женихом, уступить таким образом соблазнам мира и заплатить за это ранней смертью, либо же – коли захочет она даровать отцу на склоне его лет долгожданные радость и покой – жить еще долгие годы. Антония, рыдая, упала отцу на грудь, и он, предвидя всю тяжесть последующих дней, не пожелав услышать ничего более внятного. Поговорил он и с женихом, но, хотя тот и уверял, что не дозволит более ни единому звуку слететь с уст Антонии, советник прекрасно понимал, что не сумеет, не сможет Б… устоять против соблазна услышать ее пение – по крайней мере в его собственных ариях. Да и свет, музыкальная публика, будь она даже и осведомлена о болезни Антонии, решительно не оставит своих притязаний, ибо там, где речь заходит о зрелищах, люди эти эгоистичны и черствы. Посему советник вместе с Антонией, никому не сказавшись, спешно покинул Ф. и направился в Г.

Услышавши об их отъезде, Б… пришел в отчаяние. Он проследил их путь, нагнал их и одновременно с ними приехал в Г. «Дай мне только раз увидеть его и потом умереть!» – взмолилась Антония. «Умереть? Умереть?» – загремел советник, багровея от гнева, в то время как смертельный холод пронизал его насквозь. Его дочь, единственное существо на пустынной этой земле, пробудившее в нем неведомую дотоле радость жизни и примирившее его с судьбой, рвалась прочь от него, прочь от его сердца! И он пожелал тогда, чтоб ужасное свершилось. Чуть не силою засадил он Б… за рояль, велел Антонии петь, сам с бесшабашной веселостью заиграл на скрипке – так и музицировали они, пока не проступили те зловещие багровые пятна у Антонии на щеках. Тут он оборвал концерт; но когда Б… стал прощаться с Антонией, она вдруг упала без чувств, испустив душераздирающий вопль.

– Я подумал, – так рассказывал мне советник, – что она, как я и предвидел, умерла, и, поскольку уж я взвинтил себя до самого крайнего предела, я оставался совершенно спокоен, ощущая полное согласие с самим собой. Схвативши Б… за плечи, – а он, надо признаться, в оцепенении своем стоял баран бараном, – я сказал ему (тут советник впал в свой напевный тон): «Поелику вы, достопочтеннейший маэстро, как это и отвечало вашим желаниям, в самом деле убили свою возлюбленную невесту, можете теперь убираться восвояси – разве что вы будете столь любезны и соизволите чуточку повременить, пока я не всажу вам вот этот отточенный охотничий нож в самое сердце, дабы ваша драгоценная кровь несколько оживила цвет лица моей дочери, который, как вы видите, изрядно поблек. А ну, убирайтесь, да поживее, – ибо я отнюдь не ручаюсь, что не запущу этот проворный ножичек вам в спину!» Наверное, я выглядел несколько жутковато при этих словах, ибо он с воплем беспредельного ужаса вырвался из моих рук, метнулся в дверь и скатился вниз по лестнице…

Когда после бегства Б… советник стал поднимать Антонию, в беспамятстве лежавшую на полу, она с глубоким вздохом открыла глаза, но они тут же снова закрылись – будто в последней смертной истоме. И тогда Креспель рухнул подле, нее на пол, сотрясаемый бурными, безутешными рыданиями. Призванный домоправительницею врач, осмотрев Антонию, объявил, что это был сильный, но ни в коей мере не опасный приступ; и девушка в самом деле оправилась быстрее, чем советник отваживался надеяться.

С тех пор она прилепилась к Креспелю всей своей любящей и детски доверчивой душой; она разделяла все его наклонности, потакала самым сумасбродным его выдумкам и причудам. Разбирать старые скрипки и составлять новые она тоже ему помогала. «Я совсем не хочу больше петь – я хочу только жить для тебя», – часто с ласковой улыбкой говаривала она отцу, когда кто-нибудь просил ее спеть, а она отказывалась. Советник же, щадя Антонию, старался по возможности не подвергать ее таким испытаниям, и оттого-то он так неохотно бывал с нею в обществе, особенно избегая всяких соприкосновений с музыкой. Он понимал, сколь горька для Антонии необходимость бесповоротно отречься от любимого искусства, коим она владела в таком совершенстве. Когда советник купил ту старинную скрипку, что после была погребена вместе с Антонией, и уж совсем было приготовился разымать ее, Антония бросила на него тоскливый взгляд, а потом тихо спросила умоляющим голосом: «И ее тоже?»

Советник и сам не мог теперь объяснить, какая неведомая сила побудила его оставить скрипку неразъятой и даже однажды заиграть на ней. Едва он извлек из нее первые звуки, как Антония воскликнула радостным голосом: «Ах, да ведь это же я! Я опять запела!» В самом деле, в серебристо-переливчатых звуках инструмента было что-то удивительное, необычное, они будто рождались в человеческой груди. Креспель был растроган до глубины души, он, видимо, стал играть еще вдохновеннее, еще прекраснее, и когда он в смелых виртуозных пассажах переходил с высоких тонов на низкие и обратно, Антония всплескивала руками, хлопала в ладоши и восторженно восклицала: «Ах, это я хорошо сделала! Это я хорошо сделала!»

С тех пор в их жизни воцарились безмятежность и покой. Часто она просила советника: «Я бы хотела немножко попеть, отец!» Креспель снимал тогда скрипку со стены и играл ее любимые песни, а она радовалась всем сердцем.

Незадолго до моего прибытия в Г. советнику почудилось однажды ночью, что в соседней комнате кто-то играет на его фортепьяно, и вскоре он ясно различил знакомую манеру – то Б… играл прелюдию. Он хотел встать, но будто тяжкий груз навалился ему на грудь, будто железные цепи опутали его и не давали пошевельнуться. Тут вступила Антония, поначалу совсем-совсем тихо, словно дуновение ветерка, но звуки все крепли, набирали силу, излились наконец в полнозвучном мощном фортиссимо, и поплыла удивительная, щемяще-грустная мелодия, которую Б… однажды, подражая безыскусному стилю старинных мастеров, сочинил для Антонии. По словам Креспеля, непостижимым было состояние, которое он испытывал в тот миг, – ибо смертный страх соединялся в нем с несказанным блаженством. Вдруг будто вспышкою озарилось все вокруг, и в ослепительной ясности этого света увидел он Б… и Антонию, слившихся в объятии и не сводивших друг с друга упоенно-сияющих глаз. Продолжалась песня, продолжались аккорды фортепьяно, хоть Антония теперь и не пела и Б… не дотрагивался до клавиш рукой. Тут советника обволокло какое-то глухое забвение, в которое канули как в бездну и образ и звук.

Когда он очнулся, тот невыразимый страх из его сновидения был все еще жив в нем. Он ринулся в комнату Антонии. Она лежала на кушетке с закрытыми глазами, со сладостной улыбкой на устах, с молитвенно скрещенными руками, – лежала, как будто спала, как будто грезила о неземном блаженстве и райских утехах. Но она была мертва.

Комментарии:

Дипломатика – отрасль исторической науки, изучающая старинные документы и определяющая их подлинность.

Амати – фамилия нескольких поколений итальянских скрипичных мастеров из города Кремоны.

Доктор Бартоло в «Севильском цирюльнике». – Имеется в виду опера «Севильский цирюльник» (1782) итальянского композитора Джованни Паезиелло (1741 – 1816). Одноименная опера Россини была написана позднее.