31246.fb2 Совок клинический. Из цикла “Жизнь вокруг” - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Совок клинический. Из цикла “Жизнь вокруг” - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

I. Путь

Он поднялся так рано, что в начале шестого, когда и не рассвело еще толком, уже стоял посреди кухни — одетый, выбритый, даже чего-то слегка пожевавший, держа в руках уложенный с вечера рюкзачок. Собственно, он взял его, чтоб шагнуть за порог, но что-то еще зацепило — стоял и пристально вглядывался в заоконную муть. Хотя — что там могло зацепить? В сером тумане стыла им же посаженная когда-то рябинка, тянула к окну мокрую ветку. На ветке сидела ворона — нахохлившаяся, почти безголовая. Вдруг, беззвучно и тяжело качнув ветку, она не то взлетела, не то свалилась, заполошно взмахнув отсыревшими крыльями. Он вздрогнул и, как бы очнувшись, вскинул рюкзачок на плечо.

В прихожей было сумрачно, но в приоткрытую дверь он отчетливо увидел, в какой странной позе спит Пашка — скатившись на край тахты и свесив до полу левую руку… Жизнь назад, когда Пашка был маленьким, эта его способность засыпать в самых нелепых позах была для Светы предметом постоянных переживаний. Встав ночью, она или Лев Гаврилович непременно заходили в детскую, чтобы повернуть Пашеньку на бочок, уложить ручку под одеяльце. В нем и теперь что-то дернулось, но зайти и поправить руку двадцатитрехлетнего парня, за плечом которого смутно виднелась встрепанная женская головка… Лев Гаврилович только подумал, что вот, и не слышал он, когда пришел Пашка. Значит — спал. А вставал через силу — так, словно лишь на минутку вздремнул меж тягостных мыслей бессонницы. Впрочем, времени на такие размышления уже не было. «Моего — так совсем», — подумалось неожиданно. Он торопливо вышел и сразу же за калиткой свернул вниз, к берегу Мшинки.

Жизнь назад, когда он выходил из этого дома, вот так же, на туманном берегу ему почти всегда встречался старик с лохматой собакой. Старческая бессонница гнала их из дому еще раньше: когда он выходил из калитки, они уже возвращались с прогулки — поднимались, беззвучно вырастая из тумана, заливавшего пойму. Он здоровался, старик молча обнажал бугристую лысину и делал шаг в сторону, уступая тропу. Разговаривал он только с собакой. Притом — изысканно вежливо. «Петр Аркадьевич, — окликал, — пожалте домой!» Пес тотчас прекращал обнюхивание заборов, бежал к старику. Такая вот странная, вполне человеческая, была у пса кличка — Петр Аркадьевич. Этим, верно, они и запомнились…

Потом, когда жизнь вошла в новую колею и Лев Гаврилович перестал выходить из дома так рано, он старика уже не встречал. Где, в каком доме тот жил, как его звали, куда и когда исчез со своею собакой — все это так и осталось где-то там, за гранью известного. Впрочем, куда исчезают все старики?.. Он и сам уже стар, собственная его жизнь уже готова так же беззвучно выпасть из мира, ничего в нем не изменив, — все так же будут чернеть мокрые доски заборов, стлаться по палисадникам серый туманец и небо будет висеть над городком так же невысоко и печально.

Он перешел по узким кладушкам Мшинку, осклизлой, влажной тропой стал подниматься на крутой берег Торговой стороны и, почти уже поднявшись, вдруг задохнулся, остановился, а остановившись, вспомнил, что же так удивило его в прихожей, когда он рассматривал спящего Пашку. А то, что никакой ненависти к нему он не чувствовал. Даже и неприязни… Хотя после всего, что было в последние годы, после слухов о странной гибели Катьки, Светиных похорон, суда… Но нет, не чувствовал! А то, что чувствовал, было скорей жалостью, смешанной с легкой брезгливостью и… да, пожалуй что, и виной. Хотя… в чем может быть он виноват перед Пашкой? Вот уж…

К первому рейсу собралось всего человек семь или восемь и — слава богу! — ни одного знакомого. Меньше всего ему хотелось сейчас с кем-то здороваться, говорить… Старенький «пазик» пришел без опоздания. Минуточку постояв, со вздохом распахнул переднюю дверь: садитесь, мол, ладно. Все расселись поодиночке, в разных углах, только на заднем сиденье оказались двое — юная парочка, за которой Лев Гаврилович невольно теперь наблюдал, так как, войдя последним, сел у самой кабины, лицом к салону. Парень был тощ и лохмат, а девушка… ничего себе, крепенькая. Лет по шестнадцати. И вид у них сиротский был, неухоженный. Как только автобус вырулил на шоссе, парень улегся, положив на сиденье ноги в мокрых кроссовках, и пристроил голову у девушки на коленях. Время от времени та наклонялась к нему, поправляла то волосы, то куртку, губы ее беззвучно, улыбчиво шевелились…

Минут через двадцать, не доезжая Вязников, Лев Гаврилович попросил водителя остановиться и вышел. Отсюда ему было ближе, чем из села, хотя… Путь предстоял такой длинный, что парой сотен шагов меньше ли, больше…

Туман отступал к горизонту, тучи редели, легчали, вот-вот должно показаться и солнышко, но пока что мир был неярок, прохладен; по травянистой дороге, уходившей меж дозревающих хлебов под еле заметный уклон, шагалось в охотку, но думалось о чем-то совсем ненужном — о том, что каждое поколение пытается жить и любить по-иному. И это почему-то больше всего пугает родителей.

Когда в Пашкиной жизни появились девчонки, Света страшно занервничала. Казалось, все зло мира сосредоточилось для нее в «нынешних вертихвостках» — слишком наглых, слишком для своих лет накрашенных, слишком на все готовых… Их «женский штаб», еженедельно заседая на кухне, только и обсуждал, что ужасы СПИДа, идиотизм «пробных браков», в которых никто никому ничем не обязан и еще слава богу, коль не родятся дети. А все из-за слишком раннего, слишком беспрепятственного стремления «нынешних» к плотским утехам! А что же остается в любви человеческого, если уходит главное — само ее ожиданье, томленье, мечты… — если чуть попка округлилась, сразу — прыг — и в койку!.. Его робкие возражения жестко пресекались Светкиными подругами: жизнь не музей — что может он в ней понимать?

Льва же Гавриловича это занимало куда меньше — к тому времени он как-то уже отошел душою от пасынка. Но кое-что и ему было не так-то просто понять. Красавцем Пашка не был: уши оттопыренные, нос бульбочкой… Но своей некрасивости он как бы не замечал — стригся почти наголо, оставляя спереди крохотный чубчик, сзади — что-то вроде хвостика, сползающего на шею, а когда Лев Гаврилович посоветовал носить волосы подлинней, чтоб девчонкам не так видны были торчащие уши, искренне удивился: «А что им уши мои, Дялев? Пусть смотрят на что положено!» И Лев Гаврилович вдруг смутился, так и не спросив, на что же положено им смотреть. Вообще — никаких подростковых комплексов у пасынка, казалось, не было и в помине: еще в седьмом, презрев материнский протест, повесил он на джинсы бронзовый замочек с выгравированной надписью: «Ключ — по конкурсу» — и держался как бы с полной уверенностью, что конкурс будет нешуточный.

Школьные танцы-шманцы-обжиманцы, так пугавшие Свету, похоже, вообще не имели для Пашки и тени того значения, что когда-то для самого Льва Гавриловича, не порождали мучительного чувства собственной неполноценности, несоответствия чему-то, потных ладоней… У этого сопляка, как вскоре выяснилось, чуть не с пятнадцати лет была женщина. Екатерина Жамкина, крикливая, ярко накрашенная особа, владелица нескольких ларьков на привокзальной и автобусной площадях.

Специально выяснять чьи-то интимные дела, хотя бы и пасынка, Лев Гаврилович никогда бы не стал — слишком это не по-мужски, — но где-то в восьмом стали появляться у Пашки вещи, и даже совсем не дешевые, на которые денег ему не давали, — то золотая цепочка на шее, то медиаплейер с крохотными наушничками, то что-то еще… Лев Гаврилович, может, и на это не обратил бы внимания, но когда у Пашки вдруг появился компьютер, Света так испугалась…

Городок их как раз полнился слухами о какой-то банде подростков, обчищавшей офисы расплодившихся фирмочек, даже контору одного из заводских цехов, и тащившей компьютеры, факсы… И то их никак не могут найти, то вроде б одного уже повязали… Слухи всегда летели мимо него, он узнавал их последним, и этот мог пролететь, ничем не зацепив, но однажды он проснулся как бы под всхлипы дождя, хотя за окном стыла устоявшаяся зима, и всхлипывало не за окном, а совсем рядом — Света, сбившись в комочек, прижав ладони к лицу, рыдала в подушку. «Что? Что с тобой?» — В испуге он сел, потом зачем-то вскочил, словно ему срочно надо было куда-то бежать, и даже не зажег свет, мгновенно все осознав; стал на колени, гладил ее трясущиеся плечи, пытался поднять, оторвать от лица мокрые горячие ладошки… «Это мы виноваты! — давясь слезами, шептала она. — Мы! Ты не бываешь в школе, а они все только и мечтают теперь, что о компах, только и говорят, и почти у всех есть, он и к Жарикову ходил играть, и к Лагунову, одни мы: зачем тебе? Подожди, нет денег, нет денег!.. И вот!!» — «Что вот?» — «Нет, этого не может быть! Я знаю, что не может быть, знаю, я не верю, чтоб Павлик…» — «Да что Павлик?» Она вдруг охватила его голову, выдохнув в самое ухо с непередаваемым ужасом: «Левочка!.. У него компьютер, ты понимаешь?! Ты видел?..» — «Н-нет!» И с ужасом неоспоримой вины вспомнилось ему, как давно не заглядывал он в комнату пасынка, потому что… Потому… А черт его знает почему, но не заглядывал, как бы отодвинув его жизнь от своей. А Света все плакала, все твердила сквозь слезы, что нет, не верит, не смеет и думать о таком, но сама эта история… «Да что за история?» — хотел он спросить, но вдруг и сам смутно припомнил слухи про бандочку. «Ведь это уже давно, — бормотал, — при чем тут он?» А сам по холодку, бежавшему меж лопаток, чувствовал, что она права, все может быть. И все гладил ее, все успокаивал, твердил: вздор, мол, как ей и в голову могло такое прийти?..

Выплакавшись, Света почти успокоилась, он лег рядом, гладил ее по голове, как маленькую, а она все бормотала: ему, мол, хорошо про пустые страхи, он же не знает, как сейчас в школе… Дети совсем не такие, как раньше, в наше время тоже было много бедных семей, но никто ничего… А теперь если нет у тебя того, что есть у других, — мобильника там, плейера, компа, — так ты у них уже и не человек, понимаешь? Дети сейчас очень жестокие… Дети всегда жестокие… Да, всегда, но такого, как сейчас… Могут так заклевать, задразнить, что в любую компанию кинешься очертя голову.

Порыв метели вдруг распахнул форточку, вздул пузырем занавеску, и не холодом, а как бы ужасом и беззащитностью перед происходящим на свете пахнуло на Льва Гавриловича…

Под утро, когда Света наконец уснула, он еще долго лежал, глядя в синеющий потолок; отрывочные мысли беспомощно крутились под его черепушкой все вокруг одного и того же: «Конечно, это невозможно! Но если не так, то — откуда?» Наконец встал, через кухню и прихожую на цыпочках прошел в Пашкину комнату, все еще именовавшуюся у них детской. Компьютер стоял на письменном столе и в темноте был неотличим от тех, которые он видел в разных конторах. Пашка спал, безмятежно раскинувшись… Он поднял сползшее одеяло с полу, накинул на пасынка и вышел.

Наутро отправился не в музей, — Пахомовна и сама во время все откроет, — а к проходной заводоуправления — ловить «птичку певчую», Серегу Дроздова. Заводскую газетку, которой рулил когда-то Дроздов, давно прикрыли, «птичка» без нее совсем помельчала, растеряла последние перышки, порхала при местном олигархе в должностях совсем уж микроскопических, чуть не курьерских. Но все городские дела ей были по-прежнему ведомы.

Когда, перехватив ее, Лев Гаврилович стал осторожно выспрашивать, какие пропали на заводе компьютеры, ну марки там или как выглядят, птичка коротко хохотнула: «Ха! Информация малоценная, но меньше чем за сто грамм не пойдет!» Зашли в кафешку на привокзальной площади, взяли по сотке и беляшу, сели… «Значит так! — чирикнула птичка и стакан свой сухонькой лапкой прикрыла. — Пока я относительно трезв… Никак ты Пашку свово заподозрил, угадал — нет?» — «Ну что ты! Я так — в плане общего человековедения…» — «Ладно, ладно!.. Не боись. А про твоего Пашку — не человековедение, а чистая зоология. Но ты не боись: компьютер у него не заводской, а Катькин!» — «Чей?» — не понял Лев Гаврилович. «Как чей? Катьку Жамкину, что ли, не знаешь?» — «Ну, знаю». — «Ейный, значит, подарок…» — «Что ты несешь? С какой стати?» — «Что значит — с какой? Наши-то с тобой стати баб на щедрость давно не подвигают… Так что с Пашкиной стати, с евоной, он ее, значит, пользует, — и смотрел на Льва Гаврилыча с удивлением. — Неуж и этого ты не знал? Как на Луне живешь, парень! Ну ты совок! А совок — он совком и помрет. Будьмо!..»

Потом Лев Гаврилович сидел в своей музейной клетушке — в пальто, в шапке, — музей не топили уже вторую неделю, экспозицию закрыли для посещений, делать на службе было, в сущности, нечего… — но он сидел, грелся чайком стакан за стаканом и все никак не мог сообразить: как же говорить ему с Пашкой, как?.. Услышанное от Дроздова до того им не понималось, не укладывалось в душе, что он даже стал думать: может, теперь у них, нынешних, такая любовь?.. И когда пришел домой — пасынок как раз сидел за компьютером, — с этого, самого идиотского, вдруг и начал:

— Ты что, — спросил, — любишь ее?

— Да не, — удивился Пашка. — Так, от не фиг делать… Стрелялочка средней паршивости.

— Я не про игру! — строго сказал Лев Гаврилович. — Я про Жамкину! Катерину. У вас с ней — серьезно?

Пашка от неожиданности даже со стула вскочил. Стоял, выкатив на него зеленые свои, в рыженьких коротких ресничках, совершенно не Светкины, совершенно неведомо чьи… Моргал.

— Любишь? — еще строже спросил Лев Гаврилович. — Жениться собрался?

Пашка открыл рот, постоял и вдруг расхохотался. Совершенно искренне. Даже и заразительно.

— Ты че, Дялев? Она ж старая!.. Ей и так жирно.

И Лев Гаврилович, вмиг почувствовав себя идиотом, ничего не сказал, только выскочил, хлопнув дверью. Расхаживал в тоске по кухне. Пасынок вышел к нему как ни в чем не бывало, буднично спросил, чего бы, мол, пожевать… Лев Гаврилович вынул из холодильника банку с тремя котлетами: «Погрей… И матери про Катерину свою не смей! Даже не заикайся. Язык вырву! Скажешь, кому-то из приятелей новый купили, а он подарил тебе старый, понял?!» — «Да понял, а то! — без удивления согласился Пашка. — Чего мамашку пугать? Скажу: Лагутин. У него теперь пентиум!»

Дорога меж тем плавно понижалась, под ногой пожвякивало уже, да и небо опять хмурилось, никак было не понять, к чему опогодится. Он приостановился, вытер платком испарину и, оглядевшись, удивился, как мало успел прошагать — березовый колок, означавший примерно середину пути, виделся еще смутно, лишь до пояса выглядывая из невысокой ржи.

Когда-то Лев Гаврилович в задумчивости до того ускорял шаг, что его все одергивали: куда, мол, бежишь? Но с возрастом мысли стали ногам мешать, тормозить… К тому же рюкзачок не слишком комфортно елозил у него по выпиравшим лопаткам. Он всегда был длинным и мосластым, но ходьбе с поклажей это никогда не мешало, а теперь… Он приостановился и перевесил рюкзак на правое плечо. Так вроде полегче. Путь предстоял неблизкий, любая помеха на нем была лишней. Какое-то время старательно шагал, огибая мелкие лужицы, да поглядывал на пухлые облака с серой опушкой, пытаясь понять, к дождю они или так… Потом мысли, как облака, вновь затянули собой горизонт, оставив несколько шагов тропинки под ногой и заслонив все прочее своим, давнишним, давно уже не болевшим, а только казавшимся все более удивительным и странным…

И думалось ему почему-то совсем не о том, о чем собирался подумать он этой дорогой, а о питерской их коммуналке, где женщины разгуливали в линялых халатах, нечесаные, а то и вовсе в лиловых трико и лифчиках, а мужчины в их коммуналку разве что «хаживали», и то, к кому и зачем, сразу же становилось предметом бурных кухонных обсуждений с криками, с плевками в лицо… И не только коммуналка — вся тогдашняя жизнь была слишком тесна и открыта, не оставляя простора для тайн и фантазий. Угловой корпус в их дворе все еще стоял разбитый двумя снарядами, осколки кирпича, скрюченные трубы, — они заманивали туда девчонок для ощупывания тощих их прелестей в пыльных и полутемных углах; Рогов и Максимцев, переростки и второгодники, под общий хохот тщательно вымеряли там линейкой у кого из них больше, кто пан, и туда тот же Рогов принес однажды в банке живого мышонка, требуя от мелкоты казнить его, выловив за хвост и стукнув головкой о доску. Заставили Левку. После казни его вырвало, два дня провалялся с температурой, и это так поразило дворовою шпану, что больше его не трогали, прозвав почему-то Лунатиком.

Откуда же, из каких таинственных глубин этой жизни брались его любовные мечтания? Из книг? Но ни «Алых парусов», ни «Дикой собаки Динго», в которых Левка задним числом узнавал свои подростковые грезы, тогда еще не было, они появились позже, чуть ли не к концу школы. А тогда дворовые мальчишки, собираясь покурить за помойкой, говорили только «об этом деле» — не о любви.

Но из чего-то ж ткались, откуда-то просачивались в предсонные Левкины мечты белые платьица, букеты сирени, венки из ромашек и какая-то восхищенная жалость к существам в платочках и юбочках, которые казались совсем иными, совсем не теми, с кем играли они во дворе и кого щупали в пыльных углах разбитого корпуса? Но откуда-то брались и почему-то казались явственней и несомненней того, что видели глаза и знали руки.

Жизнь посмеялась потом над ним довольно жестоко. Невинность первокурсник Ракитин потерял «за компанию», на втором этаже женского общежития строителей. Оно стояло как раз напротив студенческого, окна в окна: конец апреля, жара, все нараспашку, подоконники усыпаны белыми девичьими округлостями, торопливо ловящими редкое питерское солнце и прочие радости жизни. Хихоньки да хахоньки, шуточки-прибауточки — и как-то сами собой очутились они в одной из девичьих комнат с двумя бутылками водки, развязавшими руки и языки…

К его удивлению, любовь оказалась не таким уж неземным удовольствием. Портить из-за нее жизнь явно не стоило; остаток ночи он бродил по сонным дворам, пил пиво с похмельными мужиками где-то у железной дороги, куда забрел неизвестно зачем и откуда долго не мог выбраться к знакомым местам… И все это время не то чтобы понимал, но неоспоримо чувствовал: выхода нет, жизнь загублена! Глупо, нечаянно, непоправимо…

В шестом часу следующего дня, почти шатаясь, он вновь вышел к строительной общаге и долго стоял, готовясь к чему-то последнему — точно на плаху лечь собирался. Зоя, его погубительница, к тому времени, придя с работы, успела вымыть волосы — сидела в тюрбане из полотенца, в расходившемся на пышной груди халатике и пила чай, по-деревенски громко схлебывая его из глубокого блюдца.

— Че пришел? — со смешком спросила. — Нешто понравилось?

От нескладных его бормотаний, что раз уж так вышло, то он… конечно же, он… улыбка сошла с ее полных губ.

— Ты что — адьёт? — спросила с жалостливым недоумением.

— Я? Не знаю, — честно признал Ракитин.

Она обошла стол, прижала его голову к мягкой груди и взлохматила волосы.

— Дурачок, ой дурачок какой, надо же! Мамин совсем, лапушка… Летку ты мне вчерась открыл так удачно, что седни ничего тебе не обломится, а через недельку приходи, побалуемся. И дурь эту из головы выкинь! Кака жанитьба?… Я тебя лучше усыновлю, давай?! — и захохотала.

Само собой, он не пришел к ней через неделю. Даже в общагу к приятелям стал забегать реже, только по делу, а забегая, даже не глядел на другую сторону, на окна женского общежития. Чувствовал себя предателем. Конечно, предательство ему разрешили, но и разрешенное — оно не перестало чем-то его унижать, мучить…

Зато через год однокурсница Катя ни на минуту не усомнилась в том, что он идиот, и, вернувшись с летней практики, они расписались. Практика была замечательная, интереснейшие раскопки, лунные ночи в заброшенном парке, настоящие соловьи, впервые и чуть ли не единственный раз в жизни услышанные, все такое… Все, казалось, будет теперь замечательно. Поселились они в его комнате на Плеханова — Катькина родня признать брак их не пожелала, его это, впрочем, не огорчило, а мать померла еще зимой — в больнице, в последние дни все крестила его, все Божье благословение на него призывала, хоть в Бога, как старая комсомолка, не верила. Чувствовала, наверное, что иной помощи, кроме Божьей, у него в этой жизни не будет, — коммуналка их почти опустела, то, что составляло суть ее жизни, таяло, исчезало во времени и пространстве, жизнь уже складывалась как-то иначе, но никто еще не знал как. Месяца два он был почти счастлив, а потом начался бесконечный кошмар, который он всю жизнь старался забыть.

Порядочная девушка, считала Катюха, должна, конечно, выйти замуж, но не для того же, чтоб спать со своим слабаком!

Тайны из своих похождений она не делала, считая это ниже собственного достоинства. Он даже подозревал, что главное удовольствие получает она не в постели, а потом, сообщая ему подробности, — отчего у него ум заходил за разум, он бил стекла, ночевал на вокзалах, даже унизился до рукоприкладства… — из чего она также не пожелала делать секрета, написала в студком, в комитет комсомола, заранее ему объявив, что он все равно не скажет, почему вышел из себя, постыдится, а если и не постыдится, то все равно все будет истолковано в ее пользу, потому что ее папаша…

Но папаша — он понимал — тут был ни при чем. Просто ничто из того, что с нею случалось, она никогда не считала зазорным, ни в чем никогда не числила за собою вины, и сторонние люди странным образом проникались этим ее сознанием. Папашка же ее, несмотря на должность, оказался вполне нормальным мужиком. Отыскав его у ребят в общежитии и услав их за пивом, посидел, буровя стол взглядом, посидел и поднял на Ракитина свои светло-свинцовые: «Значит так! — хлопнул слегка по столешнице. — Я свои кадры знаю! Никакого разбирательства не будет, понял? Чтоб вы мне все шито-крыто провернули, по-тихому. Придешь сегодня домой, помиришься с Катькой… Не станешь?! Ну ладно — это дуре даже полезно, если не станешь. Но какое-то время надо, чтоб были вместе, вроде как помирились, а там… Там — как знаете! Учти только: мне ее не сломать, и уходить от тебя она не уйдет — придется тебе». Тут прибежали с пивом. «Так! — сказал папашка. — Взяли все по бутылке и в коридор!» Никто не ослушался, даже не хмыкнул. Себе и Ракитину налил он в стаканы, брезгливо их перед тем осмотрев и вытряхнув. Сидели, молчали… Он вдруг пригнулся и поманил Ракитина пальцем. Ракитин тоже пригнулся. Безропотно, как завороженный. «Слушай! — сказал папашка громким шепотом. — Это я тебе как мужик мужику… Бить бабу надо! Иногда очень. Но не так, чтоб она в рев и по соседям… Ты врежь ей, чтоб рухнула, чтоб под кровать от тебя уползла, чтоб ноги мыть и воду пить поклялась, только б в живых оставил!.. Ты не думай — я свои кадры знаю! Катьке страх надо чувствовать, власть над собой, бояться ей тебя надо — без этого ничего у вас не получится. Сможешь?» — «Нет!» — честно сказал Левка. «Я тоже так думаю. А не сможешь, так разбегайтесь по-тихому. Я вмешиваться в это не стану, не боись! И ей укорот дам… Где смогу». Папашка, тяжело уперев кулаки в стол, поднялся и ушел не попрощавшись, даже не оглянувшись.

Лев Гаврилович опять приостанавливается отдышаться и утереть пот и думает, что нынешним, хоть бы той парочке из автобуса, ничто подобное не может исковеркать жизнь — у них все проще. Света, быть может, напрасно боялась этой их простоты — люди от поколения к поколению не зря ищут все новые способы устраивать свою жизнь, что-то должно у них получаться… Это нельзя отрицать. Но когда он пытается представить свою юность без странных ее мечтаний, без скоропалительного и терзательного романа с Катей Шнуровой, она представляется ему чем-то неинтересным, длинным и скучным, вроде как у дворового их переростка Кости Рогова, с его бесконечными победами и четырьмя женами, из которых каждая была жадней и сквалыжней прежней, так что при последней, забиравшей его получку прямо у проходной, он даже пиво пил только когда его кто угощал.

Непонятно только, зачем ему думать об этом сейчас. Про Катьку — все давно обдумано у него и так и этак. Он долго считал ее главным злом своей жизни, не мог простить ей, что лишился комнаты, Ленинграда, науки… Думал, без нее жизнь его пошла б по прямому пути — получил бы спокойно диплом, поступил в аспирантуру, читал бы сейчас студентам что-нибудь по античности… Но потом мысли его как-то незаметно переменились, он признал, что кривой-то путь оказался не хуже. Ведь на прямом не было бы у него ни Сосновска, ни проклятого и благословенного его музея, ни Светочки, ни их вечеров на терраске, за самоваром… Кто посмеет сказать, что было бы лучше?! Многие, наверное, но не он. Жизнь без музея, без Светы… Нет, не он!

Трудно сказать, когда свершился этот пересмотр. Но начался он как-то сбоку, с частного и второстепенного. Он долго верил, что Катькин папаша приоткрыл ему страшную, стыдную тайну женской души — тайную потребность в страхе и подчинении. Долго верил, пока…