31248.fb2
— Что с тобой? Попала… в беду? Понимаешь, о чем я? Только не ври.
— У меня все в порядке.
— Может, с Бобом… или еще с кем? И пожалуйста, не ври. Все что угодно, только не ври.
— Все в порядке, просто я все время какая-то сонная.
— Но разве нормально быть все время сонной? Может, тебя тошнит, а? Не было печали, черт возьми… Где хоть болит?
— Я чувствую… то есть я не чувствую… не чувствую себя живой.
— Толком-то можешь сказать?
— Я не чувствую себя живой, — повторила Джин.
— Все мы умираем, если на то пошло, — сказала мать, фальшиво улыбнувшись. Джин заметила у нее на запястье дешевый браслет под серебро.
Ночью ей приснилось, что убийцу поймали.
Но сон не оправдался, перемен не было. Опять Боб подвез до работы, опять всю дорогу молчали. Проезжая по городку, Джин внимательно вглядывалась, не стоят ли где люди, но все было спокойно.
— Почему его никак не арестуют? — спросила она.
Боб только хмыкнул в ответ — то ли не расслышал, то ли не знал, что сказать.
На работе она тупо смотрела на письма, будто не соображала, что с ними делать. Сколько же их, посланных от одного к другому, сколько имен, выученных наизусть… среди них наверняка и имя убийцы. Как все удивятся, когда оно раскроется! Убийца может оказаться человеком всем известным. У Джин сузились глаза. Вдруг это близкий знакомый? Боб или его отец? А может, ее собственный брат, Тимми? Или заправщик с бензоколонки? Истопник? Официант? Или вот этот открывший дверь человек? А может, убийца — чужак, и его надо ловить где-нибудь в другом городке, на юге? Может, его имя никому тут не знакомо? Уж лучше гак… Незнакомое имя, неизвестный человек. Только бы все побыстрей кончилось, как можно быстрей, и чтобы в газете напечатали статью, с фотографией, вот тогда все кончится, и умирающий отмучается, умрет наконец…
С утра у Джин все валилось из рук; она перевернула на себя чернильницу и выругалась, как когда-то в детстве ругались мальчишки, а то, что старуха ее слышала, принесло даже удовлетворение. Ее одолевала вялость, будто где-то притаилась гниль, гнилой зуб, что ли, и по всему телу расползался яд. Сосредоточиться не удавалось. Перед глазами все плыло. Ей казалось, что если что-нибудь случится и разговоры прекратятся — правда, сегодня больше обсуждают другие новости, — то она придет в себя.
Когда кто-то из посетителей даже не обмолвился про убийство, Джин охватил непонятный страх. Она не могла отвести от него глаз. Вдруг это убийца? Потом зашел рабочий с автозаправки — ему понадобилось что-то купить, — и Джин сама завела разговор. Нет, ничего нового он не слышал. Чуть помедлив, рабочий отошел к прилавку примерить зимние перчатки. Джин смотрела ему в спину. Неужели его это даже не интересует? А может, он и есть убийца?
И следующий день ничего не принес. Про убийство уже почти не вспоминали — переключились на грипп: «Начинается эпидемия, надо беречься». Джин ухватилась за мысль, что у нее грипп. Отсюда слабость, странное недомогание. Она рано ушла с работы и, подгоняемая промозглым ветром, брела две мили домой по сырой, пустынной дороге. Шла и бормотала, доказывая что-то себе самой, толком даже не зная, что именно. Не все ли равно! Где-то здесь, недалеко, на боковом проселке, и разыгралась трагедия. Она решила было пойти посмотреть то место, но передумала. Зачем? Она посмотрела в придорожную канаву. Остановилась, заглянула на дно. Ведь убийство могло случиться и здесь. Запросто. Не все ли равно, в какой канаве? И эта сойдет. Она смотрела и представляла мальчика, его лицо, его агонию. Сколько же времени он умирал и что это такое — умирать? А если мальчик не знал, что умирает, то ощущал ли приближение смерти или еще что-нибудь? Если человек не знает, что умирает, может, он на самом деле и не чувствует смерти, не сознает ее ужаса. Кто-нибудь должен произнести слово «смерть». «Мертвый». «Смерть». Может, для умирающего эти слова и не значат ничего?..
Джин обернулась. Кто-то позвал ее?
Заморосило. Унылый, почти беззвучно падающий дождь ничего не ответил. Вокруг ни души. На дороге насколько хватал глаз — никого. А вдруг он где-то притаился и ждет? За деревом? В канаве? Высматривает… Несмотря на испуг, она замедлила шаг и брела еле-еле. Если убийца поджидает где-то рядом, она хоть увидит его лицо. Она поймет… Тишина, ни звука; вдоль дороги деревья — привычная картина; чуть дальше — перекресток, по которому вечерами в выходные дни бесшабашно гоняют ребята, так что рев автомобилей долетает до их дома. Нередко бывают несчастья — дорога пустынная, так и хочется разогнать машину до сотни миль, соблазну поддаются даже старые, опытные водители, проносятся с ветерком, не притормаживая у перекрестков. И если уж что случается, то смотреть страшно: заколоченные гробы, жуть, тягостное горе родственников. Вот и отец умер. И… так или иначе, тем или иным манером, но умирают все. Почему же ее поразило убийство ребенка, его смерть? Она не могла понять, что с ней происходит, что творится в ее душе. Почему ее так напугала именно эта смерть? Будто смерть в катастрофе не в счет, потому что случайна, не замыслена заранее, здесь нет виновных; а смерть от болезни естественна, тело изнашивается само собой, и тоже никто не виноват, поэтому не страшно. Джин не боялась умереть, она слышала, как спокойно, будто о чем-то обыденном, говорили о смерти пожилые родственники: надо, мол, быть готовым, чтоб врасплох не застала… Нет, дело здесь в мальчике, ребенке, убийстве, убийце — вот что мучило Джин, раздваивало душу, противоречило той грубоватой жесткости, которую она воспитывала в себе, считая, что так легче приспособится к жизни, станет ее меньше бояться.
Пока Джин добрела до дома, она и впрямь заболела. Одежда ее вымокла, лицо горело жаром.
— Джин, какого черта… Почему пешком?
Мать так удивилась, что даже забыла рассердиться. Она раздела безропотно подчинившуюся дочь и уложила ее в постель, а сама, глядя на нее, встала в дверях, по привычке стуча костяшками пальцев о дерево, не осознавая даже, какая яростная нервозность исходит от нее. Наконец, понизив голос до шепота, она спросила, уверена ли Джин, что не… не натворила бед… с Бобом или, может, с Ресцином — тоже ведь ухажер. И, конечно же, Джин не посмеет соврать матери, ведь как невыносимо слышать ложь от собственного чада… «Сука», — подумала Джин и, сглотнув, закрыла глаза. На мгновение вспомнился и сразу забылся Боб. Да разве в «бедах» дело? Совсем не в них. Как незначительно то, что произошло между ней и Бобом, что происходит с любыми другими парами, в сравнении со смертью этого мальчишки, даже если не принимать в расчет убийство… «Вечно у нее все упирается в, беды», — с ненавистью подумала Джин.
— Ведь его еще не поймали, — прошептала она. — Пока даже неизвестно, кто он. И хоть бы что с места сдвинулось…
— Что?
—…убийца. Тот, кто…
— Убийца, — передразнила мать, — и это все, что тебя волнует? Послушай, Джин, я очень беспокоюсь…
— Мне сказали, что завтра хотят… завтра собираются…
Она сама толком не знала, кто хочет и кто собирается. То ли приедет новый следователь из города, то ли полицейские, а может, вообще это одни разговоры или ее собственная выдумка. Мать раздраженно хватила кулаком о дверь, да так, что, наверно, ушиблась. Джин вздрогнула.
— Господи, да может, его вообще не поймают! — затараторила мать. — Тебе в голову не приходило? Несколько лет назад случилось такое… ну, не буду в подробностях, тебе их лучше не знать… в общем, женщине полоснули ножом по горлу… между прочим, ее твой отец знал — разумеется, до нашей свадьбы. Убийцу так и не нашли, хотя многие кое-кого подозревали. Ну и что? Тебе-то, черт возьми, какое дело? Лучше полежи в постели, а я приготовлю тушеную рыбу — твою любимую… И чаю принесу. Черт с ней, с работой; поваляйся денек-другой, и все пройдет.
Джин разглядывала ее темные густые брови, по-своему красивое лицо, несмотря на грубую, неухоженную кожу, вытянутый нос и постоянное выражение раздраженности и сдерживаемой злобы, как у всех в ее семействе. Мать всегда неожиданно переходила от резкости к мягкости. И перепады эти были непредсказуемы. Перед ней Джин чувствовала себя беспомощной, как будто боялась, что мать разубедит ее в чем-то очень важном, хотя и не знала — в чем. Она заплакала. Впервые за много лет. А мать стояла и смотрела на нее, разинув от удивления рот.
— Ты врешь, — словно со стороны Джин услышала свой шепот, похожий на детские причитания, — врешь! Про все врешь. И про него тоже!
— Что я?.. Что? Повтори, не расслышала…
— Про этого…
— Про кого? Убийцу? Ты все про него?
— Я…
— Да черт с ним! Сама подумай, сколько в мире детей перемрут за год, и никто их не убивает, просто мрут, и все. Что ж теперь, с тоски загнуться? Вот подожди, пока сама…
— Ты врешь, всегда врешь, ненавижу тебя. — Джин даже привстала на постели. Лицо пылало от стыда за слезы, душил жар, голова кружилась. Она заорала на мать: — Я тебя ненавижу! Как у тебя язык поворачивается, как можно такое говорить? Ты такая же, как он. Никуда он не денется, его найдут, будь уверена! Ты думаешь, что все знаешь, всегда все знаешь. Ну и черт с тобой — убирайся отсюда! Мне даже лицо твое противно! А его найдут, обязательно найдут!
Мать хлопнула дверью. Было слышно, как она стремительно прошла по коридору и остановилась в кухне. О чем она думала, что делала? Джин не переставая рыдала. Она чувствовала себя раздавленной, опустошенной, будто, открыв дверцу шкафа, увидела там нечто жуткое, гадостное, умирающее, с окровавленным ртом… Кровь-кровь… Почему в нас столько крови, а вены, артерии, по которым она течет, так ненадежны?.. Почему люди накачаны кровью и она вырывается сквозь любую ранку? Джин тяжело, часто дышала. Сердце колотилось, вот-вот что-то должно было проясниться, встать перед глазами. Еще немного — и она увидит, узнает… Что?
Когда вечером пришел Уоллес, она, покачиваясь, встала с постели и накинула халат. Было слышно, как мать, понизив голос, говорит с ним. «Обо мне», — подумала Джин, как под гипнозом застегивая большие, обтянутые материей пуговицы; вспомнилось, как нравился ей халат, когда был новый, но теперь-то он принадлежит тому миру, по которому приходится пробираться ощупью, — просто нужная, но ничего не значащая, ничего не объясняющая вещь. Только бы выбраться из всей этой путаницы, она бы тогда успокоилась, была бы спасена, снова полюбила бы халат… Джин вышла в коридор; из кухни доносились голоса. А он знает, кто убил? Вдруг он и есть убийца? Нет, конечно, не он — не каждый же убийца.
Остановившись у двери в кухне, она не знала, что сделает в следующую минуту, пока не увидела Уоллеса. На нем была застиранная рубашка в черную с зеленым клетку, темные брюки, полуботинки; песочные волосы поредели, обнажая какой-то беззащитный, настороженный череп с обветренной кожей; Уоллес удивленно улыбался — так приподнимают уголки черногубых ртов кошки или собаки, когда, как бы подражая человеку, пытаются улыбнуться. Ему было лет пятьдесят, если не больше. Огрубевшие от работы руки, в отличие от длинных костистых рук матери, казались квадратными; когда Джин появилась на пороге, Уоллес и мать, смутившись, отпрянули друг от друга. Но они ведь поженятся! Джин трясло и мутило. Она не понимала, что с ней происходит, только смотрела на мать, словно впервые видела ее, смотрела и на этого чужака в застиранной рубашке, с грубой, землистой кожей и заискивающей улыбкой. Все вдруг показалось ей таким хрупким. Жизнь держится на волоске, жизнь беззащитна, как умирающий ребенок, чья смерть медлит, а убийцу никогда не смогут поймать.
— Простите меня, — прошептала Джин. Она и сама не знала, что имела в виду — то ли за вторжение извинялась, то ли еще за что. Неуверенно подняв руку, как бы желая коснуться их, она прошептала: — Я… я желаю вам счастья. Я хочу, чтобы вы поженились. Я не понимала…
Смутившись, она замолчала. Только теперь ее осенило: а вдруг они так и не поженятся?
Они были похожи на сестер не больше, чем две посторонние женщины, сидящие рядом в автобусе. Стараясь скрыть растущую лысину, Дороти носила кружевной шарфик. Она завязывала его под подбородком, а у висков закрепляла большими серебряными заколками. На смену шарфу пришла сначала черная шляпа, потом — ярко-зеленый тюрбан. Впрочем, я забегаю вперед.
Сколько себя помню, Дороти служила в нашем доме кухаркой. Диди обычно навещала сестру по воскресеньям. Она вваливалась в кухню и тяжело оседала на самый маленький стульчик. При этом платье ее задиралось, приоткрывая сбившиеся в гармошку коричневые чулки. Сестры болтали и смеялись так самозабвенно, что казалось, центром нашего дома, с лабиринтом его темных уголков и коридоров, становится кухня. Отец ворчал, что их смех не заглушить даже звону его электролобзика. Помню, Диди всегда приносила с собой какого-нибудь маленького зверька, который утопал в колеблющихся складках ее рук: то кошку, то маленького спаниеля, то бульдога по кличке Мопс, и попугая, и снова кошку… И всех она закармливала и тискала так самозабвенно, что они буквально задыхались в двухстах фунтах ее белого жира. Она их чуть ли не съедала заживо; так некоторые женщины обрушивают на любовников страсть такого накала, что она испепеляет самое себя. Сколько их было, потерявшихся, голодных и бездомных кошек, собак, птиц, грызунов, которые находили ее — и все они заканчивали свою жизнь, задохнувшись от ее чувствительности. Именно — чувствительности, я не могу назвать это любовью. Своими объятиями Диди душила.
Иногда Диди привозил из Эппинга ее давний друг Элберт Макграт, иногда она приезжала на автобусе. И всегда мой отец оставлял для сестер вино от обеда. А если забывал, то Диди без особого труда убеждала сестру совершить налет на шкафчик со спиртным.
Уж и не знаю, сколько воскресений подряд я наблюдала из своего окна, как Диди с трудом одолевает крутой подъем от автобусной остановки к нашему дому. Она медленно переваливалась под тяжестью собственного веса, а в руке, точно варежка, болтался коричневый мешочек с туфлями и пол-литровой бутылкой перцовки. Я бросалась на кухню к Дот, та заливалась краской от радостного возбуждения и, пока Диди взбиралась на крыльцо, успевала поправить белый шарфик на голове, разглаживала передник и принималась возиться с посудой в мойке. Диди распахивала дверь, швыряла в кладовку пальто, пыхтя и отдуваясь вытаскивала на середину кухни маленький стул, оседала на него и, лишь отдышавшись, принималась переобуваться в принесенные с собой туфли.
— Фу, черт! Хоть бы одной из нас научиться водить машину. А то я на этой горке рано или поздно задницу надорву, ей-богу!
— Ты не должна говорить такие слова, — произносила Дот, не оборачиваясь, притворяясь очень занятой.
Она так ждала прихода сестры, так превкушала радость встречи, что стеснялась обнаружить свои чувства. Но обмануть Диди ей не удавалось. На сестрину привязанность у той был не менее верный глаз, чем на бездомных животных.