31248.fb2
Небо светлело кусками.
— Начнем, — негромко приказал лейтенант.
Эдди Лазутти, Оскар и Гарольд Мэрфи пошли в обход с юга. Док с лейтенантом, выждав немного, стали заходить с запада, чтобы отрезать путь к отступлению. Гниде Харрису и Полу Берлину выпало идти прямо по тропе.
Пол Берлин старался вообразить справедливый, но все-таки благополучный конец. Он смутно представил себе, что совсем скоро война достигнет апогея, а дальше уже — сущие пустяки. И исчезнет страх. Вся мерзость, все мучительное и чудовищное уйдет в прошлое, а будущее впереди будет если и не светлое, то хотя бы сносное. Он представил, что уже переступил эту грань.
Когда немного рассвело, Док с лейтенантом запустили красную сигнальную ракету. Она высоко взвилась над зеленым холмом, на мгновение зависла и взорвалась, разбрасывая веер искр, словно праздничный фейерверк. День Каччато — а что, так и есть. Такое-то октября 1968 года, года Свиньи.
Из рощи на южном склоне холма вылетели еще три красные ракеты — это давали знак Оскар, Эдди и Гарольд Мэрфи.
Гнида залез в кусты и быстро вернулся, торопливо застегивая штаны. Он был весь охвачен радостным возбуждением. Ловким движением он с лязгом снял винтовку с предохранителя.
— Давай ракету, и двинули, — сказал он.
Пол Берлин долго открывал сумку.
Он достал ракету, свинтил крышку, направил в капсюль ударник и резко вдвинул его.
Ракета рванулась вверх. Она пошла круто и быстро, поднимаясь все выше по плавной дуге прямо вдоль тропы, оставляя за собой грязный дымный след.
Зависнув на самом верху, ракета почти беззвучно взорвалась и рассыпалась над зеленым холмом снопом мелких ослепительных брызг красивого ярко-зеленого цвета.
— Беги, — прошептал Пол Берлин. Но этого было мало. — Беги, — повторил он громче, потом закричал в голос: — Беги-и-и!
Я росла в семье военного. И голубя видела только мертвым, в виде горстки косточек на обеденной тарелке. Хотя мы были протестантами и чтили Библию, голубь не вызывал у нас сентиментальных чувств и мы не видели в нем символ мира — птицу, которая прилетела к Ною с оливковой ветвью, как бы возвестив: «Земля вновь зелена, вернись на землю». Когда мне исполнилось тринадцать, мы переехали в Оклахому, в Форт-Силл, всего за несколько недель до открытия охотничьего сезона. Отец — он любил по выходным дням повозиться с оружием — как-то в субботу сел за обеденный стол и распаковал металлическое устройство, называемое «самозаряжатель». Это был изощренный механизм, позволявший готовить боезапас для дробовика прямо на дому. «Сэкономьте деньги и получите удовольствие, — гласила этикетка на коробке. — Для спортсменов, которые предпочитают полагаться на себя!»
— Если научишься, — сказал отец, — то сможешь заряжать мне патроны, когда начнется охота.
Он обращался к моему десятилетнему брату Макар-туру. Мы придвинули стулья ближе к столу, а мать и бабушка остались сидеть поближе к двери на кухню, откуда падал свет. Отец прочитал небольшую лекцию об ударном действии бойка, вытаскивая тем временем остальную матчасть: красные гильзы, картонные пыжи, медные капсюли, порох и несколько коробочек свинцовой дроби. Он инструктировал хорошо поставленным командирским голосом, словно предупреждая: «Тебе придется несладко, солдат, но я уверен — ты не подкачаешь». Макартур как будто становился выше, внимая этому голосу, выпрямлял спину и помогал расположить снаряжение посреди стола. Отец завершил лекцию разъяснением, что мелкая дробь хороша на голубя или перепела, покрупнее — на утку, кролика и самая крупная — на гуся, на дикую индейку.
— А какая дробь хороша на человека? — спросила бабушка. Она не то чтобы осуждала оружие, но не могла упустить случая съязвить в адрес отца. Моя бабушка была членом «Женского христианского общества умеренности», а отец давал урок Макартуру, то и дело прикладываясь к виски с содовой.
— Смотря по обстоятельствам, — ответил отец. — Это зависит от того, собираетесь вы его потом съесть или нет.
— Ха-ха, — сказала бабушка.
— Чертовски трудно выковыривать мелкие дробинки из крупного тела, — заметил отец.
— Ах, как смешно! — отозвалась бабушка.
Отец обернулся к Макартуру и посерьезнел.
— Помни, оружие всегда заряжено.
Макартур кивнул.
— И что еще? — спросил его отец.
— Никогда не наставляй ружье на человека, если только ты не хочешь его убить, — ответил Макартур.
— Вы меня извините, — вставила мама, подходя к столу. — Но не опасно ли это? — Ее руки дрогнули над банкой с порохом.
— Вот именно, — поддержала бабушка. — Тут ничего не взорвется?
Отец и Макартур, казалось, ждали этого вопроса. Они повели нас для демонстрации на улицу; Макартур следовал за отцом с банкой пороха и коробком спичек.
— Порох — это вам не бак с бензином, — заявил отец и отсыпал тонкую струйку пороха на дорожку.
— И не пшеница в силосной башне, — добавил Макартур, протягивая отцу коробок.
— Отойдите! — предупредил отец и поднес спичку к пороху. Тот вспыхнул с громким шипением и обдал нас зловонным дымом.
Дым, постепенно белея, рассеялся в ветвях нашего орехового дерева, и тогда бабушка сказала:
— Какое счастье, что дом может просто сгореть, а не взорваться.
Рассмеялся даже отец. Поднимаясь по ступенькам крыльца, он великодушно предложил мне:
— А знаешь, ты тоже можешь научиться заряжать патроны.
— Спасибо, — ответила я. — Но моя участь — жезл тамбурмажора.
Белые ботинки с высокой шнуровкой да розовая помада — вот что было предметом моих мечтаний. Много лет спустя, увидев меня на фотографии в белом костюме, этаком полувоенном обмундировании со всякими ухищрениями, подруга воскликнула: «Какая трата юности, какое глумление над женственностью!» Сегодня, размышляя о своей растраченной юности и попранной женственности, не могу не вспомнить, что я после школы пошла в колледж. Когда Макартур закончил школу, он пошел на войну.
Девять лет прошло со времени того «порохового урока». Я свежеиспеченный специалист, преподаю первокурсникам в большом университете. Ярким июньским днем, в конце учебного года, один из моих студентов, ветеран вьетнамской войны, преподносит мне в подарок человеческое ухо. Только что закончилось последнее занятие семестра. Мы бредем по длинной аллее, обсаженной деревьями, то окунаясь в мерцающую густую тень, то выныривая на полуденный свет. Дело происходит за две недели до солнцестояния, и наше светило, кажется, никогда не было таким ярким. Студент снимает с плеча сумку и говорит:
— Я хотел бы сделать вам подарок по случаю окончания курса.
Купола платанов впереди нас смыкаются и образуют свод, крытую зеленую аркаду над мощенной камнем аллеей. Сквозь купы вливается тихий ласковый ветерок.
— Поймите меня правильно… Я хотел бы подарить вам ухо.
Знал ли он, что я выросла в семье военного? Что мой девятнадцатилетний брат сейчас во Вьетнаме? Что войну я представляла в основном по цветным фотографиям, присылаемым Макартуром, где веселые парни позировали у самых больших артиллерийских орудий, — ботинки, отяжелевшие от красной пыли, и джунгли, вздымающиеся за спинами зеленым храмом? За все тринадцать месяцев службы Макартур просил прислать только маринованные артишоки и записи «Роллинг стоунз». Артишоки продавались в стеклянных банках, и армейская почта их не принимала. Пленки, которые я послала в первый раз, испортились в сезон дождей. Я послала еще. Те были украдены каким-то стариком, который захотел продать их на черном рынке. Я послала еще. Макартур подарил записи раненому парню — его перевозили в госпиталь в Токио.
Говорят, что война во Вьетнаме так подробно отснята, что из всех войн только о ней мы узнали всю правду. Какую правду мы узнали? Кто ее узнал? Пожалуй, наибольшую известность получила видеозапись такой сцены: начальник южновьетнамской полиции всаживает пулю в голову пленника, стоящего перед ним в шортах и свободной клетчатой рубахе. Пленник смотрит начальнику прямо в глаза, и в его взгляде нет надежды, а есть только страх. Он продолжает смотреть с безнадежным страхом и в тот момент, когда уже мертв, но еще не упал тряпкой на сайгонскую улицу… Памятны и другие снимки. Как, например, фотография светловолосого голубоглазого солдата с красиво забинтованной головой («Пустяки, сэр, слегка задело»), протягивающего руку к камере, будто призывая на помощь своему раненому товарищу. Это прилизанное изображение белого буржуазного милосердия обошло почти все американские газеты и печаталось снова и снова, как только требовалось вспомнить вьетнамскую эпоху.
Мне этот снимок всегда напоминал того тридцатилетнего студента, который отслужил во Вьетнаме три срока и был направлен в колледж, чтобы вернуться в действующую армию офицером, — студента, который ослепительно ярким июньским днем в конце моего первого года преподавания достал из наплечной сумки брезентовый мешочек.
— Поймите меня правильно, — сказал студент. — Я хотел бы подарить вам ухо.
— Зачем?
— Хочу сделать подарок. Оставить вам что-нибудь на память о завершении курса.
Он вытащил руку из мешочка и протянул ее ладонью вверх.