31248.fb2 Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 89

Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник. - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 89

Он выпил вторую бутылку и почувствовал, что слегка опьянел. Много он сегодня проехал. Байрону, наверное, не хочется возвращаться в Филадельфию. Он и сам не слишком-то рвется приступать к новой работе. Вдруг вспомнилась его секретарша, как он сказал ей, что ему предложили такой высокий пост, и она изумленно ахнула и шутливо спрятала большой палец в ладошку другой руки, чтобы не сглазить. «А от них вы куда перейдете?» — спросила она. Ему будет недоставать ее. Она такая веселая, хорошенькая, деловая, с ней замечательно работать. Будет недоставать шуток, над которыми они так смеялись, ее восхищения, ведь она считает его необыкновенно талантливым и умным.

Сейчас ему недоставало Джо. Не потому, что она была в баре, нет. Приди она сейчас, сию минуту, все равно будет чего-то недоставать. У него нет никого дороже ее, трудно даже представить себе, что можно любить сильнее, и все-таки он уже в нее не влюблен. Том пошарил рукой в темноте. Нашел бумажную сумку и стал рвать на кусочки салфетку и скатывать крошечные шарики. Когда набралась полная пригоршня, он встал и швырнул их за балконную решетку. Потом снова сел, закрыл глаза к погрузился в воспоминания о Вермонте, который будет жить в нем теперь всю осень и всю зиму: огород, яркая неоновая зелень молодого горошка, бугристый газон, сосны, их запах по ночам, и вдруг в этот мир ворвался Рикмен, странный, в мятом костюме, но тревога лишь слегка кольнула Тома. Случайный путник, завернувший к ним в летний день. «Райский уголок, — сказал тогда Рикмен, — представляю, как вам здесь хорошо живется». Что ж, может быть, он действительно случайно завернул к ним, сейчас в это легко верилось — так в любительском фильме, где сняты родственники и друзья, даже буйный маньяк вдруг может показаться мирным и безобидным.

Интересно, беременна Джо или нет. Не об этом ли они так долго говорят с сестрой в баре? На миг ему захотелось, чтобы все они стали героями одного из тех романов, что она читала все лето. Тогда все сразу прояснилось бы. На сцену выступил бы Генри Филдинг и рассказал всем, что будет дальше. Если Том когда-нибудь попытается полюбить другую женщину, писатель объяснит ему, как это случится и чем кончится.

Ссорящаяся внизу пара умолкла. Стрекотали кузнечики, в одном из номеров негромко бубнил телевизор. Рабочий мотеля выкатил к бассейну столик. Насвистывая, прикрепил алюминиевый шест — завтра на нем раскроется зонтик.

Джейн Энн ФиллипсЭль-Пасо

ХАХАЛЬ

Сперва я с тем стариком фермером познакомился — в баре, накануне вечером. Он сказал, что дешево продаст свой грузовик и чтобы я подъехал к нему в Ла-Розу, да и забрал бы. Всего, говорит, триста долларов, заезжен не чересчур, но брать надо прямо сразу. Ну, я схватил попутку и явился под воскресный перезвон церквушек на всех трех пыльных улочках. Он был во дворе, вышел свернуть шею курице, быстренько это дело спроворил и обернулся ко мне. Темное морщинистое лицо под широкополой шляпой, и голова той курицы из кулака свисает. Я говорю, мол, вот, пришел — как он насчет грузовика-то, а сам думаю: вчера мы оба были в изрядном подпитии, может, грузовик этот ему примерещился — не похоже было, что у него вообще что-нибудь имеется, кроме старой лачуги, торчащей прямо из грязищи. Он сплюнул, кивнул, чтобы я шел за ним, и двинулся, держа курицу теперь уже за вывернутую ногу, ярко-оранжевую в подымающихся волнах жары. Ногти на его руках были того же тусклого оттенка, что и когти у курицы.

Прошли пыльный двор — старые покрышки валяются, гнилой матрац, у курятника мул к водяной колонке привязан, — наконец вот он: красный «шевроле» пятьдесят какого-то года выпуска, оборудованный полками под клетки для кур. В кабине крестики всякие, к зеркалу почерневшая кукла из кукурузного початка подвешена, ключи на ленточке, что вплетают в волосы. Я сел за руль и под кудахтанье кур и лай дворняжек, норовивших цапнуть за колесо, сделал пару быстрых кругов по двору. Старик присел посреди двора на корточки и начал ощипывать курицу. Когда я подъехал, вокруг него веером разлетались и падали перья. Я сказал, что машина ведет себя прилично и, если у него есть на нее документы, я плачу и забираю.

Взмахом руки он пригласил меня в дом, где было почему-то темно, несмотря на светлынь снаружи. Запахи влажной шерсти и уксуса. Сослепу я налетел на какой-то стол, послышались голоса: то вспыхивала, то затихала перебранка по-испански. Поднял глаза и вижу ее, Риту, всего в каких-нибудь трех футах; она только что сдернула с одного окна занавеску, что-то гортанно и хрипловато выкрикнула, и всю ее с головы до ног залил хлынувший свет. Вот ее черные глаза в горячем маслянисто-желтом свете, красная юбка в обтяжку и просторная блузка со старым кружевом, надорванным на одном плече. И уже хочется с ней в постель: так и чувствую влажное прикосновение ее тела к моим ногам. У плиты старуха, лицо с одного боку раскрасневшееся, а когда она повернулась, вижу, что глаз у нее слезится, хотя она и не плачет. Рита жарко прошелестела мимо, сжимая в руках волочащиеся по полу дешевые пластиковые занавески.

Смотрю на старика, как он роется в выдвинутом ящике, а сам через всю длину комнаты чувствую ее. Рита непрестанно движется, вот перегнулась через какой-то стульчик. Старик пересчитывает деньги, а я поворачиваюсь и смотрю на нее. Свет заклубился, хлынул во тьму, шкурка тьмы пошла рябью, и нестройными стайками взлетели мухи; медленное басовитое жужжанье по углам, уже заполненным прожелтью этого света, валящегося на столы и стулья большими желтыми шматами. Пыль на свету, и уходящая в глубину комнаты девушка; за нею тянется белый след, как от нырнувшего морского зверя. Она нагнулась: под платьем напрягшиеся мускулы ее бедер, плавные овалы. На стуле сидит ребенок, у него чересчур большая голова. Ногами он не достает до полу, его туго натянутая бледная кожа словно сама испускает свет. Голова, величиной как у взрослого, покрыта белесым вьющимся пушком, и то, что это ребенок, понятно только по тому, как он нянчит у щеки туфлю. Баюкает ее в медлительных коротких ручках. Ритины руки у него в волосах, ее ссутуленные плечи порывисто устремлены к нему. Застрявший было у нее в горле звук высвобождается и раздается, расходится по комнате. Густой сок света кружит, вбирая нас в себя. Ребенок сопит, покачивается, медленно качает туфлю, касаясь ее губами. Это Ритина туфля, и она что-то мурлыкает, качается с ним вместе, отбирает у него туфлю.

РИТА

Я и очки матери купила, чтоб ей не приходилось жить в темноте, сотню долларов ухнула на врача в Эль-Пасо, чтобы она видела на свету, не обжигая свой глаз. А она не хочет надевать их. Спрятала и кружит впотьмах, как летучая мышь, зашторив окна. А ребенок сидит на своем стуле, что-то бормочет, раскачиваясь в темноте под ее тягучее пение. Из шестерых детей я у нее была младшая, и уже под пятьдесят она родила его, такого белокожего и с этой его головой, клонящейся на шейке, как тяжелый цветок, который ей не по силам. Глаза у него то и дело закатываются, будто смотрят, что там, в этой голове, а там не иначе как снежное поле. Нет, говорит, отца нет, он только из меня вышел. Вот и глаз тоже из нее выходит, вытекает мало-помалу. Везла на муле зерно из лавки, на красный свет пошла, и ее сбил грузовик, а мул лягнул в лицо. Теперь глаз слезится и жжется на свету. Она толчет крупу за деревянным столом и поет во тьме, как тогда пела, когда пятеро моих братьев собирали автомобили на дворе, а меня они звали brujita — ведьмочка.

В сумерках народ со всего поселка приходил лечиться. Платили ей кукурузой и тканями. Кукурузу сваливали у двери, а томаты подвешивали сушиться рядом с окороками, белое сало на которых было толще моей талии. Мать в белых шалях, кожа почти черная, руки запущены в порошки, намолотые из кореньев. Поселяне на коленях, ее наговоры кружат над ними. Веки пришедших трепещут, с первыми звуками руки разжимаются. Muerte, Dios, muerte, muerte[50]. Они вставали, кланялись ведьме, которой их детям нельзя касаться. Глухой стук кастаньет провожал их по пятам. Еще когда я была ребенком, она дала мне острую палочку и велела рисовать в пыли их изображения, чтобы не дать их духам возвратиться. Кукол для своего колдовства она делала из початков; когда я стала постарше, она дала мне краски рисовать им лица. Стала их делать и я: голова крестьянина, старуха с зобом.

Мой отец неделями пропадал в Лас-Вегасе, в Рино. Иногда с его возвращением мы переселялись в какой-нибудь отель в Эль-Пасо и шли покупать одежду в магазины. «Не забывайте, — говорила она, и ее надтреснутый голос словно спотыкался о зубы, — вы не какое-нибудь испанское отродье: в вас течет цыганская кровь, а ваш отец чистокровный апач». Помню ее длинные пальцы на своей щеке. Однажды отец не вернулся. Дом остался на ней, и она его не бросала. Весь поселок по-прежнему сползался в сумерках к ней — шли в основном женщины, прикрывая шалями лица. Священник говорил, что это кощунство, у них, мол, прах там по всему двору раскидан.

Я тогда пошла уже по рукам, а она раздалась, живот обтянулся, и роды продолжались два дня. Женщины из поселка помогать не захотели. Она сама себя разрезала, чтобы дать пройти голове ребенка, а женщины, прослышав, что она родила дьявола, жгли у своих постелей свечи. Позже появился тот старик со своими ссохшимися куклами, со своим молчанием, а вот имени его я так от нее и не услышала. Он смастерил для ребенка стул на колесиках и ночи напролет держал зажженными лампы, чтобы звуки казались тише.

И вот ребенок плачет уже глуше, не так отчаянно, заходится, только когда я танцую. Он узнает меня, тянет руки к моим туфлям. Мать достает из деревянной шкатулки сушеный кактус, мелет, сыплет порошок ему на волосы. Я делаю нужные пассы, кастаньеты теплеют у меня в пальцах; мы выдвигаем детский стульчик на середину комнаты, и мои каблуки начинают мерно бить в доски чисто выметенного пола. Частая дробь; дрожь в ее тихом голосе, мои руки взлетают, и серебристо — щелк, щелк; ребенок уже смотрит на меня, глаз не сводит, а я быстрей, быстрей, вихрем вокруг него. Голова у него высоко вскинута, под кожей светят бледно-голубые жилки. Еще быстрей, пол содрогается под каблуками, ее голос громче, а у него вырывается тонкий скулящий взвизг, подстегивает, кручусь еще пуще. Потолок вкось, пол кружит все дальше, дальше. Мои руки над его головой замирают. И вдруг он уже спит, и мы все тоже укладываемся, в доме жара и тьма. Слушаем, как он дышит.

Старик продает свой грузовичок, у меня деньги брать не хочет. Видит, как достается девчонкам в городских барах, знает, откуда берутся деньги: все эти комнаты, отели, панель. Теперь ребенок плачет уже как бы шепотом, да и спит чересчур много. В белой больнице, где мы, такие черные, стояли, боясь коснуться стены, нам было сказано, что дренаж в его головке больше не помогает. Он уже не ест, только пьет из бутылочек, смотрит на меня: зачем пришла. Она рубит на доске ощипанную курицу. Ее лицо, этот глаз кривой; я ухожу, иду уже через двор. И желтая, как кукуруза, пыль на моих ногах горит, горит.

ХАХАЛЬ

Она идет по грязному двору к дороге. Бегу за ней, трогаю за руку. Рука такая голая, кожа цвета кофе с молоком, а я стою, омочив руку ее наготой, и спрашиваю, куда ей, может, подкинуть в Эль-Пасо. Вот мы в грузовике, земля проносится, ослепшая, как глаз с выдранным веком, в вышине пылающий круг солнца. В середке у него будто роятся шершни, выплескивая жар на беззащитно-плоскую опаленную землю. Скользим вдоль горизонта по шоссе. В тесной кабине грузовика я тяжелею: наваливается влажная волна жары. Сиденье в трещинках; зазор между нами становится все меньше. Ее атласная юбка вылиняла пятнами, которые как раз бы придавить большим пальцем. У нее тяжелые волосы, под ними влажные виски, и хочется ладонью ощупать ее затылок. Руки, не слушайте. Глаза, окаменейте, этот свет, она же смотрит, взгляд на дорогу, на дорогу, ее опаловые глаза словно кидаются на меня и снова прячутся, утопают в маслянистых глубинах, таких жгучих, что у меня с ее стороны обварено все лицо.

Съезжаю к обочине, останавливаю грузовик, вылезаю, стою облокотясь. Чуть впереди — кафе, еще горит ночная вывеска, и над крышей кайма подсвеченных букв: БУТЕРБРОДЫ БИФШТЕКСЫ НАПИТКИ ЗАЙДИ ЗДЕСЬ ТЕБЯ НЕ ОБМАНУТ. Вхожу туда, женщина с рыжими крашеными волосами вытирает тряпкой прилавок. Алая ухмылка, золотой зуб; она не прочь поболтать; отсчитывая сдачу, проводит пальцем мне по ладони.

Иду назад, мороженое в твердых стаканчиках медленно тает у меня в руках. Вижу, Рита на обочине, уже голосует. Вручаю ей мороженое, влезаю в кабину и завожу мотор. Садится. Урчит вхолостую двигатель, во ртах у нас сладкий холод, сдвигаю ее по сиденью ближе к себе и сильно вжимаю пальцы в ее затылок. Мое дыхание прерывистым изгибом касается ее глаз.

СО СТОРОНЫ

Он так был в нее влюблен, что я только диву давался. Влип по уши, носился с ней как дурак с писаной торбой. Как она только сподобилась. Перед тем как ее встретить, он, по-моему, собирался отчаливать и вдруг решил, что у него тут еще кое-какие дела остались. Вот он идет с ней по взгорку вверх, она касается его бедром, на ходу вся вьюном вьется; рядом с его окороками ее ноги такие стройные, прямо порнуха.

Было это в Эль-Пасо, в шестьдесят пятом году. Она танцевала в барах по пояс голая и говорила, что она художница, но приходится зарабатывать на жизнь. Заработать на жизнь, как она говорила, всегда трудновато, иногда ради денег черт знает на что пустишься, лишь бы сорвать куш — и в сторону. Что и говорить, вместе с ней он и сам бы рванул в сторону, но летом в Эль-Пасо не очень-то куда-нибудь рванешь, разве что в ближний бар. Помню, тротуары в Эль-Пасо были вечно в собачьей блевотине. Бродячих псов гоняют, к полудню их нет, но на рассвете они все равно появятся, притащат помоев, которых наглотались на задних дворах всяких обжираловок. Это надо же: Техас, а у них животы вздутые и ребра торчат.

По вечерам Хахаль обычно заходил в бар к Козлику и смотрел, как она танцует. Козлик, старый обтерханный педрила, к нему очень благоволил и бесплатно поил нас виски. Между номерами она садилась к нам и с нами вместе подкуривалась — пот в три ручья, бумага промокает, и приходилось поминутно подносить ей спичку. Она танцевала на красном помосте в три квадратных фута площадью, а на потолке над ней крутились два старых вентилятора, похожих на небольшие пропеллеры от самолета. Она гнется под их сонное гудение, а ты всю дорогу жди скандала. Мы садились за угловым столиком, и до меня доносился ее запах — пахло увядшими розами. Она была темноволосая и черноглазая, при этом клялась, что не испанка; такая не то чтобы худенькая, но тонкая в кости, а груди как недозрелые яблоки; и тут опять вдруг вижу перед собой крутой изгиб ее вполне зрелых бедер, чуть смещенных в сторону, так что на ходу, медленно подымаясь на гору мимо зеркальных витрин винных лавок, она слегка припадала на левую ногу. Танцуя, она отбрасывала свой пыльный запашок через головы двух старых лабухов, работавших у Козлика, и ковбои швыряли на сцену деньги. Хахалю все эти танцы были не по душе: он говорил, что она потом холодная как бревно — все равно что заниматься любовью с заводной куклой, ну, разве что только губы, их змеящиеся очертания в темноте. Он говорил, что при свете она и вовсе не шелохнется.

После конца программы она оставалась и помогала Козлику с уборкой, а потом мы вываливались за дверь в мазутно-черную ночь. Город весь на ногах, смуглокожие толстые девки, болтая по-испански со своими парнями, шлепают вдоль слепых витрин магазина стандартных цен; гортанная ругань, сплетенные пальцы. Мы всходим на пригорок — эти впереди, я тащусь в хвосте. Она своим техасским говорком несет при этом всякую чушь, в подсвеченной фонарями тьме важен лишь ее голос — его тягучая замедленность, через которую сквозит упрямство; вот она всходит по пологому склону, слышен тихий посвист ее трущихся друг о дружку нейлоновых чулок; на тротуаре мальчишки-мексиканцы режутся в кости. «Небось и всего-то им по тринадцать, — говорит она, когда мальчишки поднимают головы на стук ее каблуков. — И то сказать, пора. Мой папаша сколотил на игре в кости прямо что целое состояние. Он называл это „обставить демона“». Скажет и шлепнет Хахаля по заду.

У них в квартире она варила на плите колумбийские бобы — черные такие, — и кухня накалялась настолько, что нам приходилось вылезать в окошко на крышу и сидеть там. К этому часу город уже почти затихал и только исходил медленным паром, как мокрый утюг. «В жару всегда пей на ночь горячий кофе, — говорила она. — Весь пот наружу выгоняет, и засыпаешь». Хахаль дремал, положив голову ей на колени, а она повернулась ко мне, спросила, дескать, краски появились в продаже, не дам ли я ей в долг пару долларов до следующей недели. А еще она говорила, подкручивая в пальцах прядку своих волос, мол, знаешь, все-таки звезды — это ведь просто дыры в небе. И пока я тут сплю на этой раскаленной койке, что ни задумаю, все в них так и проваливается.

В конце концов я ложусь в кровать и слышу, как они мотаются взад-вперед по коридору к ванной; он в это время, как правило, уже лыка не вяжет и налетает на косяки дверей. В такие ночи жильцы по всему коридору орали из-за дверей своих комнат, чтобы он поутих. Она в желтой блузе, рукой тянется к выключателю; ее заплетающиеся шаги, когда она проходит мимо моей двери, едва не путаясь у него под ногами; посмеивается, но комариный вой звучит громче: четыре утра, Эль-Пасо.

Через пару лет я встретил его в Толидо, он сказал, что занялся гонками на свалочных автомобилях, дескать, кайфовое дело. Рвешь, говорит, в прожекторах по кругу, по кругу, а драндулет под тобой того и гляди весь разлетится в куски, да еще и куча мала выйдет. Говорит, слыхал, будто она живет теперь в Остине с какой-то лесбиянкой. Говорит, бить машины — обалденное занятие: и деньги неплохие, и вообще кайф — нет, в самом деле неплохо.

КОЗЛИК

Когда я в сорок шестом году открыл то заведение, решил, что теперь-то уж никто больше мне не указ. Был на войне, не хуже всех прочих, так что мне не запудришь мозги, будто я у кого-нибудь там в долгу. И тухлые консервы жрал, и грязь месил, и вшей давил — по гроб жизни хватит. Ничего в этом, кроме вранья, нету — одно вранье сплошняком, это я четко усвоил. Никто нигде не проигрывает и не выигрывает — вот что я усвоил, и никому меня уже не втравить в эти их тараканьи бега. Сошел с корабля в Сан-Франциско, колено кривое что твой штопор, а от соленого воздуха еще и разболелось, сволочь. Приехал домой, открыл этот бар и решил, что теперь-то уж стою прочно. В те годы, бывало, мексиканцы пошаливали, влезали с черного хода, пока я не сказал им, чтоб духу их не было. Бывает, и сейчас на глаза попадаются — маячат в красных своих рубахах под тем фонарем, что стоит один между баками с мусором. У меня у самого бабушка была мексиканка. Пахло от нее гнилой дыней, болтала все по-испански, причем полный бред: про эту их дурацкую церковь, которая ей не сделала ничего хорошего, разве что похоронила ее бесчисленных выродков да мужа, без конца ее колотившего. Нечего терять и нечего добиваться. Эти черноглазые воришки, мексикашки эти желтопузые, думают, будто я заимел то, что и им бы надо, ну так пусть вваливают с парадного, делов-то. А спросят — скажу им: чем больше заимеешь, тем большего будет хотеться, и так без конца. Все равно что белка в колесе, точно говорю. Когда я тех троих увидел, я их вмиг раскусил. Одна мне с ходу вкручивает, будто без танцовщицы я прямо что пропадаю, другой — хахаль, смазлив, как звезда родео, а третий — его приятель, сутулый такой, явно из тех, что живут вприглядку. Я ей: «Пойми, у меня уже есть танцовщица», а она свое: «Нет, — говорит, — попробуйте меня». Хахаль тут же стоит, каблукастым своим башмаком окурок в пол втирает. Я говорю: «Ладно, только никаким танцовщицам сюда без провожатого хода нет, народ у нас бывает грубый, это вам не Филадельфия». Она сказала, что вообще-то она из Ла-Розы — есть тут поблизости такой приграничный дрянь-городишко, — я засмеялся, говорю: «Что ж, не очень-то далеко ты продвинулась, а?» Она улыбнулась — губы темно-вишневые и ослепительные испанские зубы, сильные, как у зверя. Ее ковбой в конце концов глянул на меня и сказал, катая в пальцах фильтр сигареты: «В девять придем». Третий стоял, поглядывая то на меня, то на него, словно он судья на нашем поединке, на черта бы он мне сдался, и я сказал: «Что ж, как знаете».

ХАХАЛЬ

Я тогда был как все — плотником. Бросил школу и двинул в Техас — ходишь, а воздух такой густой, медленный, будто плаваешь. Этот проклятый зной за тобой по пятам гонится, все до капли высасывает, а она-то ведь тут всю жизнь. И такая в ней сила; я-то все свои задумки порастерял в этих комнатушках, душных, нами битком набитых: ее черный волос на простыне извилистой нитью, черные толстые линии ее рисунков, которые она прятала, ее перепачканные углем кончики пальцев. Она зарабатывала на панели, таскалась по гостиничным номерам — голубоватые потолки, единственная лампочка в бахромчатом абажуре. Я ей сказал, чтобы она с этим завязывала, а она говорит, ладно, буду танцовщицей, но подносить фермерам баланду в обжираловках она не намерена. А так она, худо-бедно, сама указывает, кому и что с ней делать.

В те дни я к полудню бывал уже еле жив: руки изранены, болят — все крыл битумом крыши продуктовых лавок, — а ее как впервые увидел, сам в такой раж вошел, да там еще эта жара проклятущая, в общем — пошло-поехало. Прихожу поздно вечером домой, она лежит чуть не голая на крыше. Кривые улочки, и тут же рельсы бегут, сверкают, пересекаются. Лениво подползают поезда на сортировку. Лежа рядом с ней на горячей крыше, я вдыхал запах ее соленой кожи, она смеялась, льнула шеей к моим губам. Мы перекатывались по крыше, горячие дранки царапали спину, а после — под холодный душ. Мы пили ледяное виски из мармеладных баночек, и она пританцовывала в коридоре, отжимая мокрые волосы. Места мало, духотища, окно в дальней стене закрашено доверху, из трещин в краске узоры света по полу, и ее спина, вся в каплях, раскачивается перед глазами. Вода, набрызганная у раковины, холодит мне ноги, а простыни мы нарочно намачивали, спали в сырой прохладе. Ее накрученные мне на пальцы волосы медленно высыхают; мимо дома, гулко гудя, тянутся составы.

Готовить в такую жару не станешь, и мы ели авокадо, папайю и овечий сыр. На улицах зажглись огни, холодно прорисовался розовый неон; она, склонившись к зеркалу, красилась перед выходом в бар. Все это уже как-то забылось, кроме ее лаковых глаз. А вот она ступает с тротуара в туфлях на каблуках-шпильках, и какие-то сопляки в проехавшем «шевроле» ухмыляются.

Иногда она возвращалась из бара уже на рассвете. Была, значит, с фраером: говорит, что идет на это только тогда, когда в руки такие деньги плывут, что грех отказаться. Вернется, бывало, домой с бутылкой бренди, сразу в постель, берем колоду карт и злобно режемся в покер, пока на пол не лягут квадраты солнца. В конце концов карты убраны в коробку, брошены в угол, задернуты шторы, и мы лежим, просто лежим, и все тут, пока снова не сможем разговаривать. Ее лицо на белизне постели, ее лицо у окна: она стоит, и в пробивающемся из-за занавеси свете ее черты смазаны, как на выцветшем фото. Ничего, перемелется, иди ко мне.

КОЗЛИК

Я уже говорил, у меня была другая танцовщица. Блондинка, с восточного побережья, по-моему, откуда-то с севера. На вид она была из тех, кто не переусердствует, зато внутри у нее будто уголек горел. В конце концов в Панаму отвалила с каким-то пролазой мексиканцем. А и так было ясно, что она перекати-поле, будет бегать, пока ноги не сотрет по колено, но уж, когда порох иссякнет, вмиг всеми корнями в землю ввинтится. Мужчинам нравились ее белые патлы, светлые глаза, а она еще такие туфельки надевала, вроде как хрустальные. Лицо растерянное — видно, дамочка изрядно помыкалась, а зачем — и сама не поймет. Я знал, что ей тридцать пять, но на работу все-таки принял. С блондинками здесь туговато.

В тот первый вечер я выставил их на сцену вместе, и они такую карусель завели — весь бар ходуном ходил, тем более что та, которая поменьше, со своими подростковыми грудками, так вертела бедрами — с ходу чувствовалось: они у нее в работе еще с тех пор, как она сучить ножками начала. Эти приграничные девки — им только начни с каким-нибудь паханом из переулка; по городу не пройдешь: кругом всяким женским бельишком так и намусорено. Двигалась она с решительным лицом, вся зажатая, и высокая блондинка рядом с ней смотрелась будто на журнальной обложке — никому из здешних не по зубам. Тут какая-то возня пошла, и словно паленой резиной запахло. Стаканы падают, а позади, где карточный стол, и вовсе передрались к чертовой матери. Я баб со сцены вон, включил свет и всем велел очистить помещение. Остались: я (хожу, стекла подбираю), девчонки (болтают, облокотившись о стойку) да те двое парней за угловым столиком — спокойненько так по стаканам разливают, как ни в чем не бывало. Девчонки уже одетые, блондинка прилаживает на себе ожерелье и говорит тихим голосом. Глазами в губы испанки так и впилась, а голос вкрадчивый: «Эх, милочка, ну неужто ты рассчитываешь долго протанцевать с этой твоей кривенькой спинкой и гуляй-ногой — черт, помоги-ка мне застегнуть эту штуку… нет, вот тут… Дай-ка надену, а ты, может, хоть зубами ее подзажмешь». Наклонилась к испанке пониже, губы чуть приоткрыты, будто что-то еще недосказано, стакан в руке наклонился, и пиво течет им обеим на чулки. А которая поменьше, с черными волосами до пояса, оцепенела вся, вскинутые руки на полдороге застыли, и только повторяет раз за разом: «Не могу… Никак не могу…»

После этого они у меня по очереди работали, через день, а спустя неделю блондинка от нас ушла. В те вечера, когда работала испанка, приходил и ее ковбой со своим приятелем — сядут в уголке, за карты примутся или какими-то бланками для скачек шебаршат. Было это, чтобы не соврать, лет десять назад. Пару раз неплохие чаевые мне от них перепали, а потом уж теперешняя моя жизнь пошла: оттуда-то я рванул ведь, в один вечер Все это дело похерил, и пусть только попробует мне кто-нибудь сказать, будто я ничего не достиг.

БЛОНДИНКА

Рита. За плечами у нее была панель, гостиницы, пропахшие мочой и вчерашней похотью коридоры. Мы с ней, бывало, кое в чем помогали друг дружке, фраерами обменивались: стоишь, скажем, у ее двери, свет такой синеватый, в руке коньяк, халат распахнут. Спросишь ее тихонько: «Как насчет выпить за веселых нищих?» Стакан к губам, и она мне уже отпирает…

Она делала вид, будто мы с ней вообще не знались, но нет, жаркими ночами она от меня рассказов понаслушалась. Ну, например, про времена, когда мне тоже было семнадцать, как ей. Меня тогда звали Джинет Хэтчер — в те серые годы в штате Мэн. Но эта Джинет Хэтчер как родилась в штате Мэн, так и умерла там — можно сказать, до сих пор там умирает. Имя я взяла себе то, которым наделил меня первый же шофер грузовика: он звал меня Куклой, так с тех пор эта кличка ко мне и прилипла. Я ушла от мужа, которого видела только в темноте — сперва когда траулеры придут, потом перед тем, как они уйдут в море, — был он вечно простужен, а руки всегда в рыбьей слизи. Бросила его, как только родился ребенок, решила: лучшее, что он о матери может услышать, — это что она ушла. Было ведь и там кое-что, кроме серой сырости, кроме тяжкого прибоя. Мои дядья и двоюродные братья всегда, сколько я помню, промышляли омаров. Папа тоже, но он умер, когда я была еще так мала, что для меня он только волосатая грудь да смоляной запах каната. Мама говорила, что он погиб из-за омаров, и она их уничтожала сотнями. Звякающий скрежет их клешней о стенки закипающей кастрюли был для меня женским звуком — металлический такой скрежет, круглый, как кольцо.

Ветер, камни и водоросли на берегу — серая вонь, бесцветный холод; я собирала рыбьи глаза в бутылки и все лето продавала их туристам — щеголям, и гомикам, и накрашенным старухам с пуделями. Одна богатая старуха как-то раз попросила меня зайти к ней в отель почитать ей Библию. Она раскрыла ее, и я начала читать. Немного погодя подняла взгляд, а она сидит, старую шляпу на коленях держит и в окно пялится как лунатик. Ах, говорит, как тебе, деточка, повезло, что ты расцвет своего девичества встретишь здесь, у моря, в такой дали от суеты и растленности. Я говорю: да, мадам. А она мне: огонь, говорит, приходит от ног, все из-за тех, кто в хождения пустился, чей волос черен. Только она меня и видела. Схватила я свой свитер — и бегом домой через гостиничный пляж, где слепо скособочились большие зонты. В кармане у себя нашла двадцать долларов и купила туфли из натуральной кожи, красные, на высоких каблуках. Спрятала их у себя в комнате, надевала только вечерами, когда пускалась в хождения и танцевания, и огонь от моих ног прожигал дыры в полу насквозь.

На больших грузовиках, бывает, горят покрышки. Запах даже в кабине чувствуется, и перегретым мотором пахнет; чемоданчик зажат у меня между колен, а шоферы лапают за платье. Где я только не жила, в Мексике побывала. В основном танцовщицей, но и официанткой была, одно время работала в библиотеке, но только и ждала, когда коснусь ногами сияющего пола. А тут, в Техасе, к кому на улице ни подойди, любой был только рад сводить меня поужинать. К тому времени, когда я появилась в баре у Козлика, я уже пила каждый вечер. Перед глазами плывет, маслянисто-смуглые лица под лампами, и лед в бокалах. Кружочек тающего холода, жгучее виски, жгучий Техас. Тут Рита появилась, такая ладная, такая жгучая; глаза как черное стекло, сидят глубоко, горят юностью. На сцене я боялась ее, у меня от нее в голове начинал бухать холодный океанский прибой… потом снова горит свет, крики из зала, и этот мелкий сводник, хромая, подталкивает нас к раздевалке. Там я прислоняюсь к стене, смотрю, как она отряхивается у раковины, холодная вода по запястьям, и мы глядим друг на дружку. Вот говорят, что мир погибнет от огня и льда, а по-моему, так он уже кончился. Раскаленные мостовые прожигают тебя до костей, оттого-то мне и не остановиться было — все время в движении, чтобы не вариться на медленном огне, царапая стенки клешнями. Эти улицы, хрипатая медь; огненными ногами я выжигаю весь мертвый лед.

Ушла, подалась к югу с богатым дурнем. Красные птицы и черноглазые мужчины. Да, кой-чего с тех пор повидала. У меня все о’кей, пробилась, и холод теперь донимает уже меньше.

РИТА

Те месяцы я прожила с Хахалем в двух комнатках: скрипучая кровать на кирпичах, за окнами крыши, источающие пар сквозь щели. Долгими закатными часами я сковыривала ногтями с битума податливые пузыри, мазок за мазком писала по картону теплым маслом, и тюбики нагревались до того, что надписи с них переходили мне на руки. Рисовала поезда: их красные морды и рельсы внизу черными шрамами. Когда он трогал меня своими перепачканными руками, казалось, что на ладонях у него липкий мех. Он крыл крыши, и все линии и перекрестия на его ладонях исчезали под слоем битума, а у меня на боках оставались витые следы его пальцев и их черный запах. Бывали дни, когда мы не вылезали из постели, вентиляторы крутились и жужжали, мы пили холодное вино и ели грубый черный хлеб. По вечерам в барах бывало полно пьяных, некоторых из них на жаре тошнило. Танцуя, я не смотрела на них, видела перед собой плоскую голую равнину за домом в Ла-Розе; из затемненных комнат она казалась желтовато-рыжей, но, если выйти, пройтись по ней, ноги чувствуют под собой жесткий жгучий песок, и цвет его переходит в чахло-коричневый.

Все думаю о том, как это было, и всегда это бывает одинаково. Возвращаюсь домой, они обкладывают сиденье повозки шкурами. Ребенок в доме, в постельке, личико вытянутое и синеватое. Дыхание слабыми, придушенными всхлипами, и мать ждет, сшивая кусочки шкур, чтобы запеленать его. Стемнело; она пощупала ему горло и говорит: нет, не дышит; мы садимся в повозку, отъезжаем. Он запеленат в шкуры, белеет лицо и его светлые, длинные, как у девочки, волосенки. Мул в упряжи мотает головой, раздувает ноздри на новый запах и, приседая, тащится к холмам. Старик бредет, согнувшись, в широкополой шляпе, шаркая ногами под тихий напев, она идет сзади, сыплет тонким порошком на землю. Повозка неторопливо покачивается, лицо ребенка у меня на коленях, осунувшееся, веки на закаченных глазах плотно сомкнуты. Всю ночь мы тащимся по холмистой равнине. Песок дыбится бесплодными наносами барханов, чернильное небо перерезано горами; в предгорьях останавливаемся, вынимаем из повозки охапки поленьев, увязываем их. Во тьме она затягивает ремни, слышатся сиплые возгласы старика. Рассвет; она укладывает хворост, на него вязанки поленьев; мы с натугой поднимаем ребенка, звякают браслеты на его запястьях. Она поджигает сухие шкуры, намотанные на палку, касается его, и он загорается. Начинают полыхать дрова, и мне сквозь пламя видится, будто его лицо в движении. Вот снова дернулось; я ее отталкиваю, раскапываю дрова, выхватываю из-под него горящие поленья. Они смотрят, как я пытаюсь добраться до него, уже охваченного пламенем. Сквозь смрад забегаю с другой стороны, падаю; их старческие лица надо мною; они говорят, что все это мне пригрезилось. Запах горящих шкур и его плоти — ладан и фимиам.

Потом мул ведет нас по оврагу вниз, туда, где свет пластается по земле, как гладкая пленка с яйца. Я спотыкаюсь, хватаюсь за круп мула, ладонью ощущаю ребра под жесткой, мышиного цвета шерстью. Старик идет впереди, его спина под одеждой как обитая кожей доска. Мать останется сидеть там, в дыму, до конца: спокойно ждет, когда можно будет забрать кости.

Идем час за часом, солнце уже высоко, вдруг впереди пустынная полоса дороги. Весь в слепящем мареве, старик поджидает меня, поворачивается и снова говорит, что мне это пригрезилось. Я вижу у него за поясом нож, под мышкой пончо: все ясно, к ней он не вернется. Я тоже к ней не вернусь. Во рту вкус дыма, птицами кружат перед глазами искры, запах паленого и это узкое белое личико в мятущемся пламени. Старик бредет со своим мулом по шоссе все дальше, дальше, и вот уже грузовики, гудки, голоса: «Девушка, подвезти?»

ХАХАЛЬ

Помню, пошли дожди, с залива задуло. Она как раз съездила в Лa-Розу. Она всегда оттуда возвращалась затравленная, как собака с распоротым брюхом, которая вот-вот готова вцепиться себе же в лапу. Я вошел, а она мечется кругами по комнате, дует на пальцы. Вижу, руки у нее в ссадинах, ногти содраны до мяса. Рулоны рисунков порваны, дотлевают на полу. Я стал затаптывать их, она застонала, я повернулся, смотрю, у нее в руках спички — чиркает и бросает их в воздух; на лету они сгорают и падают, дымясь. Я схватил ее за руки, все пошло рушиться, стулья на полу трещат, электрическая лампочка вдребезги. Потом смотрю, у меня под рукой ее горящие волосы, и я уже катаю ее по постели. Она все время тихо и протяжно стонала, а меня будто и нет вовсе, будто она вообще не понимает, что это ее придавило. Взгляд спокойный, а горелые волосы так под руками и сыплются. Я потянул ее на пол, а сам слышу: дыхание у меня какое-то мокрое, со всхлипами, будто у бабы, причем она как упала, так и лежит, а губы шевелятся. На них выступила пена, подцвеченная красным в тех местах, где она прокусила их себе до крови. Я стоял над ней, кричал, чтобы она меня увидела. Нет, глаза куда-то мимо смотрят; схватил ее обеими руками за рубашку, и она порвалась. Дал ей пощечину, еще, еще, и уже не ладонями бью, а кулаками. Поднял взгляд, а этот смотрит — соглядатай чертов, — а потом, помню, он что-то спокойно говорит и ее из-под меня вытаскивает.

СО СТОРОНЫ

Он молотил кулаками по полу рядом с ее головой, думая, что бьет ее, даже спросил у меня потом, не убил ли. Пол-то неструганый, все руки себе занозами разу-делал, а она только лежит, стеклянным взглядом в потолок уставясь. По комнате ее испанское бормотанье пополам с серным запахом чего-то горелого. Когда я из-под него ее вытащил, гляжу, у нее волосы местами сгорели, а рубашка сзади порвана. Рубашку я с нее сдернул и укутал ее одеялами: ее всю трясло. Кругом битое стекло, и пальцы у нее почему-то израненные. Она все говорила и говорила в пространство и мотала головой из стороны в сторону, а руками так крепко вцепилась мне в волосы, что ее-то я уложил, а вот отстраниться — никак. Пришлось вплотную припасть лицом к ее лицу, правда она меня все равно не видела; коснулся ее запекшихся, прокушенных губ, а у нее даже на зубах тускнела подсыхающая кровь. Лежит и часто-часто дышит прямо мне в лицо, я вновь и вновь зову ее по имени; наконец услышала. Взгляд стал почти нормальным, а руки от волос отцепились, по лицу мне провели и упали на груди, сжали их.

Наступает вечер, поздно, Хахаль сидит у окна. В окно наносит дождик, и он смотрит, как дымные поезда дергаются на сортировке; влага над теплой сажей висит в воздухе тонкой пылью. Зажмурился как от пощечины, слыша, как она, схватив себя за горло, переворачивается во сне. Я что-то говорю, а Хахаль только нюхает разбитые костяшки пальцев (ею пахнут), и полосатые занавески колышутся всю ночь.

Под утро он принялся шагать туда и обратно по комнате от двери к окну. Руки держал осторожно, на весу; посмотрел на меня. Глаза у него, кажется, были серые с длинными ресницами, правое веко, чуть припухшее, делало выражение лица с этой стороны более мягким. Наконец он повернулся и вышел; его остроносые башмаки слабым выщелком отсчитывали каждый шаг по ступеням вниз.

Проснувшись среди скомканных одеял, она поднесла пальцы к лицу. Мы медленно ели хлеб, ее рот еще чуть кровоточил. Как сейчас вижу ее: лето, она в их комнате у плиты, от пота волосы тусклые, а губы кривятся — дешевое вино, конечно; вот она расправляет на себе хлопчатобумажную юбку, отбрасывает волосы назад, чтобы наклониться с сигаретой к горелке, и хмурится: больно уж резко пыхнуло синее пламя. Утром она проходит по улице под моим окном, ее узкая черная юбка в конце разреза надорвана — там, где он натягивается бедром при ходьбе. Оглянувшись, она видит, что я смотрю, покупает у слепого на углу гвоздики, возвращается, подбрасывает их ко мне. Она смеется, а цветы, бледные, падают вокруг нее, их длинные стебли переплетаются. Улица затенена домами, и ее обращенное ко мне лицо в раме черных волос еле различимо. Она и так-то мала, да еще перечеркнута скрещениями теней.

Отчаявшись застегнуть распухшими пальцами пуговицы на рубашке, она попросила меня раздобыть какого-нибудь лекарства — подержать в нем руки. Я покупал в аптеке дезинфицирующую жидкость и бинт, представлял себе, как она нетвердо стоит у кушетки, трогает лиловыми пальцами губы. Назад чуть не бежал, но знал, что ее уже нет, ушла и почти ничего не взяла с собой. Обгорелые рисунки были выметены и выброшены — видимо, в окно. Вскоре она уехала навсегда, увозя припрятанные в грузовике тридцать фунтов мексиканской травки для какого-то покупателя в Детройте. Я отправился на север, как можно дальше, и в Оттаве на меня в ту зиму непрестанно сеялся снег, студил и счищал с меня тот грязный жар, который лип ко мне месяцами, а от нее у меня не осталось ничего, кроме наброска, который я когда-то извлек из тайника, где она их прятала: рельсы, пути, поезда на них темными рубцами, а за ними небо, зияющее как дыра.

Состав сборника

АвторНазваниеПрава на произведениеПереводчикПрава на переводСтраница в сборнике
А. ЗверевТридцать пять штрихов к портрету Америки© 1989 Изд-во «Радуга»  3
У. СароянРазве сегодня не тот самый день? Сароян, или 1964© 1974 by William SaroyanЕ. ГасскоИзд-во «Радуга»20
У. СтайронШадрач© 1979 by William StyronВ. БошнякИзд-во «Радуга»28
С. БеллоуСеребряное блюдо© 1978 by Saul BellowЛ. БеспаловаИзд-во «Радуга»57
А. Миллер«Бьюик» 1928 года© 1978 by “The Atlantic Monthly Company”М. ЗиндеИзд-во «Радуга»90
Р. СтоунВодолей на исходе© 1975 by Bantam Books Inc.А. ХоревИзд-во «Радуга»102
Т. КапотеЗдравствуй, незнакомец© 1980 by Truman CapoteА. МихалевИзд-во «Радуга»116
А. АдамсМоллин пес© by Alice AdamsР. ОблонскаяИзд-во «Радуга»129
Г. ПейлиЗагровский рассказывает© 1985 by Grace PaleyМ. КанИзд-во «Радуга»143
К. БойлСент-Стивенс-Грин© 1980 by Key BoyleМ. МушинскаяИзд-во «Радуга»160
Дж. ГарднерНимрам© 1979 by John GardnerИ. БернштейнИзд-во «Радуга»168
Дж. АпдайкТакие респектабельные дома© 1982 by John UpdikeЕ. ГасскоИзд-во «Радуга»191
Э. ТайлерТебя все еще ждут© 1977 by Ann TylerФ. ЛурьеИзд-во «Радуга»214
У. Ле ГуинДва дома профессора© 1982 by Ursula K. Le GuinВ. БакановИзд-во «Радуга»238
Р. ПрайсНочь и утро в Панацее© 1975 by Reynolds PriceЕ. ГасскоИзд-во «Радуга»244
Дж. Кэрол ОутсАгония© 1974 by Joyce Carol OatesА. ШуруповИзд-во «Радуга»261
П. ЭдвардсСестры© 1980 by Page EdwardsЮ. РейдельИзд-во «Радуга»279
А. ДабесРаз-два, левой!© 1975 by Houghton Mifflin CoГ. ЗеленинИзд-во «Радуга»286
Б. Энн МейсонИстории про Большую Берту© 1985 by Bobbie Ann MasonА. ШуруповИзд-во «Радуга»307
Т. О'БрайенВслед за Каччато© 1976 by Tim O'BrienА. ЗлобинИзд-во «Радуга»323
С. ВоунКрошка Макартур© 1984 by Stephanie VaughnВ. БакановИзд-во «Радуга»344
Дж. МаккласкиВозвращение Джона Генри© 1977 by J. McCluskeyД. ХановИзд-во «Радуга»365
Т. К. БамбараРеймонд на старте© 1971 by Tony Cade BambaraМ. ЖирмунскаяИзд-во «Радуга»378
Дж. Алан МакферсонМесто под солнцем© 1977 by James Alan McPhersonО. КириченкоИзд-во «Радуга»387
Э. УокерМесть Ханны Кемхаф© 1974 by Alice WalkerМ. ПастерИзд-во «Радуга»413
Лесли М. СилкоКолыбельная© 1975 by Leslie Marmon SilkoО. КлимоваИзд-во «Радуга»429
М. МоррисКолючая стена© 1979 by Mary MorrisН. БатьИзд-во «Радуга»440
Д. СантьягоЛичность© 1970 by Danny SantiagoВ. РынкевичИзд-во «Радуга»454
Т. ГаллахерДурная компания© 1985 by Tess GallagherЮ. ЗдорововИзд-во «Радуга»461
С. ЗонтагМанекен© 1978 by Suzan SontagН. ГальИзд-во «Радуга»474
Д. БартельмБишоп© 1980 by “The New Yorker”И. СумароковаИзд-во «Радуга»483
С. КингГрузовики© 1978 by Stephen KingО. Васильев*489
Р. КарверКак же много воды вокруг© 1976 by Raymond CarverЮ. ЗдорововИзд-во «Радуга»507
М. ГордонДелия© 1978 by “The Atlantic Monthly Compani”О. ГулыгаИзд-во «Радуга»514
Э. БиттиДачники© 1986 by Irony and Pity Inc.Ю. ЖуковаИзд-во «Радуга»521
Дж. Энн ФиллипсЭль-Пасо© 1979 by Jayne Anne PhillipsВ. БошнякИзд-во «Радуга»537

  1. Pearl Bell. Fiction Chronicle. — Partisan Review, 1987, № 1.

  2. Роман американского писателя Эрскина Колдуэлла, в котором описывается тяжелая жизнь белых бедняков Юга. — Здесь и далее примечания переводчиков.

  3. Тоска по грязи (франц.).