31303.fb2
Как он чаял увидеть все это собственными глазами! Сколько дум было связано у него с таинственной Сибирией, где соболи падают из туч, а леса кишат сказочными чудовищами.
И вот, свершилось. Казачья судьбина привела его в этот край, к этим удивительным людям. Как непохоже все это на выдумки любомудрых сочинителей! Не отчуждение, не страх — совсем иные чувства вызывали в нем татары, приютившие его.
Федор мучительно пытался разобраться в мыслях и чувствах, которые вызывали у него эти люди. Сколько ядовито-насмешливых прозвищ раздавали им злые на язык казаки! Князец Воня, Есырь Оспа, татарин Водка… Как часто мелькают подобные имена в казачьих отписках! И в душе Деки нет-нет да и просыпался порой хладный змий глумливого пренебрежения к ним.
Дикари? Да, дикари. Но в их отношениях, в их беспросветном быте Федор улавливал много такого, что не могло не поколебать в нем уверенности в превосходстве белого человека, христианина над этими бедными дикарями. Лишь грубому мужеству дикаря сия природа и подвластна. Они даже и не ведают, что, живя здесь, совершают каждодневный подвиг. Мужество без самолюбования, геройство без прикрас. Разве способен на это сытый градской обыватель?
А взять хотя бы и веру. Каждый сеок верит в своего фамильного бога и никогда не заставляет (как это делают христиане) молиться этому богу других людей. И родовые духи — тези, покровители разных сеоков, живут у них на разных небесных сферах отдельно, не мешая друг другу. Тези, подобно людям, их почитающим, стараются не ссориться друг с другом. К примеру, на девятом небе живет Кызыган — покровитель сеока Меркит, на двенадцатом — Тумат-Тенгере — покровитель сеока Тумат. Каждый здесь чтит своего родового тезя (чаще всего, умершего шамана) и совершенно равнодушен к тезю других родов. И никто его за это не предаст анафеме, никто не назовет еретиком.
Присматриваясь к нехитрому быту толя старого Сандры, Федор постепенно находил в нем и другие завидные стороны. Честность и взаимная выручка не были приобретенными качествами: они как бы впитывались с молоком матери и бережно поддерживались, как огонь в очаге. Не было случая, чтобы татарский охотник промышлял крупного зверя в одиночку — охотились всегда артельно. Нашедший медвежью берлогу непременно объявлял всему сеоку: «Нору видел, хозяин есть или нет — не знаю». Сообща подняв и убив медведя, охотники делили мясо поровну, независимо от того, кто убил его, а шкуру отдавали «коргон кижиге» — обнаружившему берлогу. Если все же кому-то удавалось убить зверя в одиночку, то и в этом случае счастливец делился добычей со всеми.
В одиночку трудно противостоять суровой природе, и кузнецкие люди жили большими семьями-толями, каждая из трех колен: родителей, женатых и холостых сыновей и внуков. И все хозяйство в этой большой семье было общее: вместе промышляли зверя, сеяли ячмень и всегда помогали друг другу. Во главе толя стоял старший — «башчы», или «баштар-кижи», обычно отец. Башчы пользовался большим уважением, его в толе слушались все. И не из страха, а из истинного почтения к его летам и мудрости.
Если же кто-то решался жениться и выйти из толя, то и тут поступали по справедливости: помогали всей семьей построить новое жилище, обязательно давали лук, котел и седло. А в тех толях, где бывал скот, непременно давали и скота. Справедливость была высшим законом жизни кузнецких толей.
Кузнецкие люди никогда не знали замков, юрты их не запирались, потому что этим людям неведомо было, что такое кража. Правда, в аиле Сандры нечего было красть, но даже если бы его юрта была полной чашей, то и тогда никто бы не подумал о запорах. От кого запирать-то? Людям кузнецким не свойственна жадность. Несмотря на бедность, кузнецкий человек никогда не возьмет от природы больше, чем требуется для прожитья.
«Не насмехаться над ними, а перенимать нам многое от них надобно», — размышлял Дека, глядя в темный угол юрты.
Из угла смотрел своими широко поставленными глазами перемазанный жертвенной кровью домашний божок-кермежек. Красавица Кинэ настолько привыкла к присутствию божка, так прочно с раннего детства вошел он в ее сознание, что девушка считала его членом своего толя. Она могла часами мысленно беседовать с ним, причем за себя она говорила заискивающим и униженно-просящим шепотом, а за кермежека — голосом глуховатым и бесстрастным. Девушка настолько увлекалась этим, что иногда, забывшись, начинала разговаривать вслух, задавая вопросы и отвечая на них за божка. А когда раненый открывал глаза и становился свидетелем ее маленьких тайн, девушка заливалась краской стыда и, как серна, выскакивала из юрты. Федор плохо понимал по-татарски и лишь по выражению лица Кинэ догадывался, о чем она беседует с кермежеком. Беседы эти чаще всего касались ее будущего суженого и того, какой он будет удачливый анчи, и как все женщины сеока будут завидовать ей, а Кинэ будет жарко любить его, а на людях будет выглядеть будничной и равнодушной.
Чаще всего будущий жених виделся ей в образе пришельца, явившегося из неведомых мест, обязательно в новом шабуре и непременно на лошади. Образ этот обрастал новыми деталями и подробностями, видоизменялся, подобно миражу, но девушка узнала бы его даже в толпе людей.
Приезд русобородых чужаков посеял целую бурю в толе старого Сандры. Поначалу Кинэ не могла привести в порядок свои мысли — так непривычен был вид раненого чужака. На несколько дней ее беседы с кермежеком прервались, и она лишь изредка украдкой вопрошающе посматривала на темный его лик. Но затем стала успокаиваться, ее молчаливые беседы с кермежеком возобновились, мысли снова приобрели сладостно-тоскливый настрой. И снова воображение ее заполонил человек из мечты, ее будущий мужчина. Правда, теперь он был уже не в шабуре, а в казачьей однорядке, и образ его все больше сливался с образом раненого русича, разметавшегося на полу юрты.
С появлением в аиле Сандры чужака женщины сеока Калар стали вести себя по-иному. У каждой из них непременно появлялось неотложное дело, за которым надо было идти к старому шаману, и не было дня, чтобы какая-нибудь черноглазая смуглянка не приходила к юрте поболтать. Как и женщины другого рода-племени, хлебнувшие улусной скуки сполна, они разом ощутили, что до появления казака и не жили вовсе, а тускло тлели; а вот теперь чужак своим появлением расшевелил едва теплившиеся в бабьих душах чувства, и они вдруг вспыхнули ярким пламенем. Забытые богом, забитые каларки вдруг вспомнили, что они — женщины; озорное зубоскальство, бесшабашное бабье веселье нашло на сирых татарских жонок. До слуха Федора доносились их возбужденные смешки, и он просветленно думал: «Люди везде одинакие. И бабы ихни такие же стрекотухи, как и всюду. Скушно им, вишь ты… Вот и нищета, и скудость, а баба все одно по ласке голодает. И этой черноглазой татарочке, видно, приспела пора любить. О прошлую зиму приходил к ним — совсем еще отрочицей была, а нонеча — вот уж невестится. Бежит время… Скушно ей тут без молодаек да парубков. В аиле-то, почитай, одни старики да бабы скушные замужние. И об чем это она все с божком разговоры разговаривает? Хорошо бы научиться понимать по-ихнему. Стыдно не знать языка людей, дважды спасших тебя от гибели…»
Странное все-таки это дело — слова! Все сущее на земле человек выразил словом. Твореньем множества слов сумел выразить и простое, и сложное; и вещь всякую, к примеру, зипун, и такое, что не видно глазу, не слышно и не осязаемо: любовь, жажду, гнев, тоску…
Сколько на земле племен — столько и языков. Чудно! Придумать бы такой язык, такие слова, которые понимали бы все. Сразу бы все стали понятнее себе и другим. И, может, даже и воевать друг с другом перестали бы. Потому что воевать против людей своего языка всегда трудней…
Еще в первый свой, злосчастный, к этим людям приезд замыслил Федор овладеть татарской речью, и теперь, проснувшись и часами лежа с закрытыми глазами, Федор вслушивался в разговор обитателей юрты — пытался запомнить татарские слова. И все время повторял про себя услышанное за день: кучук — значит щенок, Ульгень — добрый бог, Эрлик — злой бог, озагат — трава для портянок, анчи — охотник.
Позднее он стал из отдельных слов складывать фразы. Так запоминать было даже легче — запоминалась сразу целая фраза и каждое слово в отдельности. Допустим, вот эта — «узун азак ак тизек», что означает «длинноногий с белыми коленями»[85]. В памяти откладывалось сразу четыре слова: длинный, ноги, белый и колени. Это было похоже на игру, и казак увлекся этой игрой в чужие слова, похожие на колдовские заклинания. Как всякий чужестранец, одолевший первые трудности незнакомого языка, Дека смаковал каждую новую фразу, пробуя ее на язык и повторяя десятки раз.
Бормоча татарские фразы, казак порою забывался и произносил их вслух. Так что услышав из его уст обрывки татарской речи, можно было вполне принять его за сумасшедшего.
Сандра внимал бормотанию Деки, лежавшего с закрытыми глазами, и сокрушенно качал головой: опять бредит. Откуда старику было знать, что постоялец его в это время одолевает азы их родного языка.
Смешанное чувство жалости и выжидательной настороженности вызывал в Сандре раненый чужак. За те недели, что старик провел у ложа больного, он успел проникнуться его страданиями и болью. Дремавшая в старом сердце нежность проснулась, и он, кажется, готов был пожертвовать всем, чтобы только помочь чужаку. Старик вставал к больному ночью, когда тот бредил, плелся ради него за несколько верст в горы за нужной травой и отдавал лучшие куски со своего скудного «стола»:
— Ешь! Кушаешь ты мало. Хороший ты человек.
Даже сознание того, что больной — казак (а казаки приходили в аилы по большей части за ясаком для своего царя), не могло уменьшить привязанности старика к раненому.
Старик разговаривал с Декой посредством жестов да тех немногих слов, которым выучил его когда-то заезжий русский купец. Теперь он часто сетовал, что чужестранец не понимает языка его предков. Каково же было ликование Сандры, когда Федор вдруг обратился к нему по-татарски:
— Улдам!
От неожиданности Сандра даже выронил из рук комзу, и морщины на его лице раздвинулись в улыбке: «Маш, маш!»
Это было для него таким же чудом, как если бы вдруг заговорила каменная гора Алатау.
Старик глядел Федору в рот, будто ждал, что оттуда вылетят не слова, а птицы. Федор, не ожидавший от Сандры такой оторопи, смутился и проглотил все слова, которые припас для первого своего разговора по-татарски. Старик стал с жаром что-то говорить Федору, но тот не понял и половины из того, что говорил Сандра, и только поддакивал да растерянно улыбался.
Спохватившись, Сандра умолк на полуслове — видно, прочитал в глазах Деки отсутствующее выражение. Однако в толе старого Сандры прочно утвердилось мнение, что чужак выучился понимать и говорить по-татарски. И теперь женщины старались не откровенничать при нем о своих тайнах: вдруг белый человек все в их разговорах понимает? Маленькая Кинэ перестала исповедоваться перед божком, и это было немного обидно.
…Звериная ловля есть главное их дело, потому наипаче, что всякая дичина полезна в рассуждении как шкур, которыми и подушный оклад очищают, так и мяса.
Кормить собаку летом — сущая глупость. Летом белковья нет, соболевать тоже не приходится, собака летом — обуза; пусть сама себе в тайге кормится.
Так считал старый Сандра, а посему все пять псов аила Ошкычаковых круглое лето мышковали в тайге и рылись в мусоре возле юрт. Справедливости ради надо сказать, что из отбросов псам Сандры редко что перепадало: Ошкычаковы сами все лето без мяса сидели. Какое может быть мясо летом!
К осени псы дичали настолько, что к началу зимних охот превращались в сущих зверей. Так что осенью Ошкычаковым приходилось заново своих псов приручать и натаскивать на соболя и белку. И уж совсем трудно было упредить тот миг, когда один из вечно голодных псов в мгновенье ока проглатывал подраненного зверька, чтобы тут же скрыться от неминуемого возмездия хозяина в зарослях.
Старший сын Сандры, Урмалай, взрослый мужик, отец двух детей, вышел из юрты и глубокомысленно воззрился на осеннюю тайгу. Из дальних пихтачей до него донесся радостный подвизг и нетерпеливый возбужденный брех.
«Ан, однако, бурундука облаивает, — подумал Урмалай. — Бурундук сейчас вкусный, целое лето жировал. Собаки теперь тоже отъелись. Пора, однако, их в аил загонять…»
Он взял волосяную веревку и двинулся в ту сторону, откуда доносился лай.
Из кустов показалась хитрющая морда Ана. Он носился вокруг пихты, лаял, задирая морду кверху, и клацал зубами. В хвое шуршала белка.
Заметив хозяина, Ан взвизгнул и бросился к дереву, приглашая хозяина полаять вместе с ним. Разгоряченный близостью добычи, не заметил, как хозяин подошел и накинул на него волосяной аркан. Почувствовав на своей шее веревку, пес прыгнул в сторону, но петля на его горле стянулась, и он, попрыгав немного, остановился, униженный и поскучневший.
— Ан! — сказал хозяин строго и потянул за веревку. — Вот ты и попался, бродяга.
Пес вопросительно шевельнул хвостом.
— Скоро охота, Ан. Работать тебе пора.
Пес все понял и кисло-сладко улыбнулся. Однако в нем были еще слишком свежи воспоминания о летней вольной жизни в тайге, чтобы так легко смириться с веревкой. Веревка была ему ненавистна, и сам хозяин будил в нем бессильную ярость. Пес перестал улыбаться и злобно оскалил эмалевые клыки, едва хозяин намерился почесать его за ухом.
— Как есть Ан! Сущий зверь, а не собака! Видят тези, я сделаю из вас торбаса. Такие, как у урусского купца. Отработаете сезон и прирежу. Всех до одной! Не я, так соседи-шалкалцы сделают это. Добродяжничаетесь, однако. Не успеете тявкнуть, как окажетесь надетыми на ноги какого-нибудь шалкалца. Ищи потом, на кого из соседей надет мой Ан…
Уловив в голосе хозяина недобрые ноты, собака тихонько заскулила и поглядела на него так укоризненно, словно хотела сказать: «Эх ты, человек! Ничего-то ты в собачьей душе не понимаешь!»
Урмалай сплюнул и погрозил ей кулаком.
— Где остальные? Носятся по тайге — хвост трубой. Все утробу свою мышами набивают.
Ан лизнул хозяину руку и тут же клацнул зубами — вцепился себе в хвост, в самый корень.
— Вот-вот! Тебе бы только блох выкусывать. А я говорю, за работу пора! — проворчал хозяин сварливо, как будто у Ана могло быть на это собственное мнение.
Впрочем, из всех пяти собак Урмалай благоволил именно к Ану. Ан, хотя и диковат, но охотился по-настоящему. Он один из всех собак работал по соболю. Умел загнать зверька на одинокое дерево и в нужный момент отвлечь его внимание от охотника. Помня об этом, хозяин сказал теперь уже примирительно: