31303.fb2
Увидев одаг и узнав его, Ан радостно взвизгнул: вспомнил, что с замшелым этим приютом связано у него много приятного. Сколько раз хозяин, подобрев после удачного обхода самоловов, кидал ему здесь ободранные тушки разных зверьков.
Сегодня Ан был голодней, чем всегда: хозяин имел обыкновение не кормить пса в день перед охотой. Во время обхода самоловов кормить собаку тоже не полагалось. Так что Ан не ел уже два дня. Но и в одаге хозяин выдал ему лишь его обычную порцию — кусок вонючей рыбы, которую Ан проглотил не жуя — лишь зубами щелкнул.
«Вот это пасть! — восхитился Урмалай. — Вот это самолов!»
Ан требовательно щелкнул зубами, и хозяин бросил-таки ему второй кусок, который исчез в собачьей пасти так же мгновенно, как и первый.
Ан постоянно хотел есть, и все вокруг представлялось ему таким же, как он, — голодным и жадным. Жизнь он понимал, как сплошную борьбу с голодом. Есть особенно хотелось зимой. Известное дело, греет не шкура, а брюхо. Кому голодно — тому и холодно.
— Однако жрешь ты! — не то похвалил, не то упрекнул пса каларец. — Палыка, однако, у нас с тобой по одному куску осталось.
Услышав знакомое слово «палык»[86], Ан облизнулся.
Сумерки сгущались, и Урмалай спешил расположиться в одаге поудобней. Рука его пошарила за одним из бревен свода и вытащила берестяной сверток с кремнем, кресалом и трутом. И вскоре языки пламени заплясали среди камней камелька, освещая одаг неровным, колеблющимся светом.
Огонь был зажжен, и это главное. Огонь костра в безлюдной чаще, в стужу, среди ночи равносилен спасению, возвращению к жизни, воскрешению. Здесь это был не просто костер под звездами, но очаг и самое жилище. Бревна и жерди, из которых были сложены стена и свод одага, мерцали морозными блестками, в проконопаченных мхом пазах белел иней.
Охотник поплотнее сдвинул плахи, прикрывавшие вход, а сверху занавесил его для тепла дерюгой. Понемногу тепло, идущее от камелька, растопило звездочки и блестки на бревнах одага, только иней в пазах по-прежнему белел. Урмалай вынул кусок рыбы и, отрезав ножом ломтик, отправил в рот. Ан, лежавший у ног хозяина, проводил кусок взглядом. Охотник укоризненно покачал головой.
Когда дрова в камельке прогорели, каларец закрыл продух в своде одага. Тесно прижавшись друг к другу, человек и собака улеглись возле камелька. Нагретые камни камелька излучали ровное тепло, и скоро им обоим захотелось спать. Урмалай на минуту представил себя вынимающим из пасти соболя. Это была уже дрема, почти как сон. Охотник попытался рассмотреть соболя получше: какой у него мех, черный или светло-коричневый? И тут вдруг оказалось, что он держит в руках не соболя, а сплющенную пастью куропатку, глупую птицу. Каларец замотал головой, отгоняя худой сон. Нет, несмотря на голод, на куропатку он не согласен! Ему нужен албага, только албага. В эту зиму лишь он может спасти толь Сандры от голодной смерти. Ведь в толе прибавился еще один рот — раненый казак Федча. А через шесть лун за соболями явятся албанчи князя Ишея, и горе будет аилу, если кыргызы не найдут в нем соболей. Урмалай горестно вздохнул: «Тезям трудно ли вспомнить старую дружбу с Сандрой? Трудно ли послать в их пасти албагу в счет казака Федчн?
Надо было сказать Федче, чтобы он, на всякий случай, помолился перед охотой своему бородатому сердитому богу. Может, казацкий бог щедрей каларских божков?»
Урмалай долго ворочался, возбужденный раздумьями о тезях и удаче, и собака у него под боком глухо и недовольно урчала: чего, мол, ворочаешься, с пригретого места тепло выпускаешь?
Над одагом морозно мерцал Млечный Путь, по-местному Лыжня Охотника. Видно, верхние люди тоже отправились проверять свои пастники и путики…
Время бежало, шли месяцы. Зиму Дека провалялся в юрте Сандры на облезлой медведне. Зима сменилась весной, медленной, трудной. Стекли с гор мутные вешние потоки. Кинэ приходила из тайги румяная, пахнущая весенним свежим ветром, талым снегом, березовыми клейкими почками. Приносила Федору пучки молодой колбы и лука-слизуна.
Старый Сандра прищелкивал языком, приглашая казака отведать первой весенней зелени. Сам брал пучок колбы, совал в беззубый свой рот и принимался звучно чавкать, показывая, сколь вкусна молодая колба. Кинэ с обычной своей полуулыбкой наблюдала за ними со стороны.
Федору стало заметно лучше. Время и снадобья Сандры затягивали рану; краснота вокруг нее уменьшилась. У него появился голод, и Дека стал с грустью замечать, сколь скудна в хижине старика пища. А Сандра с радостью отмечал, что больной съедает все: значит, дела идут на поправку. И хотя лепешки и талкан для Деки приходилось отрывать от семьи, Сандру это нисколько не огорчало. Он вроде даже и не замечал, что в семье прибавился лишний рот.
Входя в юрту, старик теперь часто заставал Деку сидящим на медвежьей шкуре.
Однажды Федор даже попытался встать: сначала на четвереньки, потом уж на ноги, но в глазах у него сразу потемнело, ноги затряслись, и он бессильно повалился на пол. Позже Федор снова попытался подняться на ноги, но потолок в юрте был так низок, что он стукнулся головой о глиняный свод, чуть не проломив ветхую крышу.
«Надо бы перемочь себя, выйти на воздух, — думал Дека. — Больно уж дух в юрте спертый.»
Как-то в начале лета Сандра, войдя в юрту, не обнаружил своего гостя на его привычном месте, лишь медведна, лежавшая на полу, еще сохраняла очертания его тела.
— Куда делся?! — всполошился старик. — Видать, недавно ушел. Не свалился бы где…
Федор дотащился до реки. Тело его тосковало без бани. «Кожа-то как зудится. Ошершавела, омертвела. Выкупаться бы. Цельную вечность без бани…»
Он бесцельно побрел по берегу.
В ложбине лежал мертвый заяц, наполовину обглоданный. Тут пировали сороки. У молодых сорочат цвели желтым, точно жарки, клювы. Увидев человека, птицы прервали пиршество и, взлетев на дерево, застрекотали: «Этот не скр-р-радет! Этот не склюет!»
С крыши юрты Сандры сорвалась еще одна длиннохвостая стрекотуха, затрещала без умолку, будто в решете трясла горох: «Пор-ра тр-р-рескать! Тр-р-рескать нечего!»
«Еще бы! — подумал Федор. — Талкан давно умяли, через неделю последний кандык съедим…»
Федор пошел дальше, радуясь вновь обретенной способности двигаться и боясь, что его не хватит на этот недальний путь. Ступал по песку со следами татарских чирков, чувствуя, как острой болью по всему телу отдается каждый его шаг, и тело ждет с болезненным испугом новых, следующих движений.
Неподалеку от реки клокотал горячий ключ. Вода возле него копилась в крошечное озерцо и вытекала оттуда тугой и ровной, без разбрызгов, струей — текла к тальникам, распространяя сернистый запах. Федор присел возле озерца на корточки, сгреб с земли палые листья, и тотчас под палью ушли винтами в землю дождевые черви — хороша землица тут, пуховита, отходчива…
О ключе была слава, что он целебный. Ее, эту воду из ключа, никто тут не пил: ни зайцы, ни водяные воробьи оляпки. Греться подле — грелись. С превеликим удовольствием. А пить — ни-ни. Хотя Сандра будто бы и видел, как к ключу ночами приходил заболевший изюбр, один и тот же. Походил мало-мало, поцедил воду — ушел совсем здоровый.
Сандра старательно поддерживал слухи о чудодейственной силе ключа и часто пользовался его водой при лечбе. И впрямь, неприятно пахнувшая вода многих исцеляла. Но все больше относили это к заслугам Сандры, а не к лечебным свойствам ключа.
Федор посидел у ключа на корточках, зачерпнул ладонью его горячую, наполненную пузырьками воду. Интересно, какова она на вкус? Вода оказалась чуть солоноватой.
— Маш, маш! Казак, родник выпьешь! — услышал он насмешливый голос Сандры. — Рано же, однако, ты ходить начал.
Старик укоризненно покачал головой. Они вместе вернулись в юрту. Федора покачивало. Так он ослаб.
Федор не знал, что настои трав для него Сандра готовил на воде этого родника.
«Баньку бы над этим ключиком поставить, — осенило Федора. — И, ежели не обращать внимания на запах, вполне париться можно. И печка не надобна… Худо, что татары к бане не привычны, в грязи живут. Рубахи на них от пота и грязи, как кора, твердые. И неведомо им, каково блаженство есть мыльня».
Мысль о постройке бани в голове Деки засела прочно. Он уже представлял ее, ладно срубленную из лиственничных стволов, пахнущую смолкой и березовыми вениками. «Вот только бы рана поджила, сразу же возьмусь за топор, за все труды старика отблагодарю — излажу ему мыльню. Пусть старые кости парит да внучат моет».
Теперь у него появилась цель, мечта, и он заметно повеселел. Кинэ это сразу приметила.
Она все еще стеснялась его. Пожалуй, даже больше, чем прежде. Стоило казаку взглянуть в ее сторону, как она заливалась румянцем, и сердце начинало биться так сильно, что готово было выскочить из груди.
Странный человек этот чужак: ликом суров, а глаза добрые. Осенние глаза. Поглядит на Кинэ, будто по голове погладит. И такая грусть в голубых этих глазах-льдышках! Откуда в его глазах столько голубого? Видно, небо тех краев, откуда он пришел, подарило ему этот цвет…
Федор заметил перемену в поведении юной каларки. Походка ее сделалась легкой, как бы танцующей, порывистой, но плавной. Она теперь часто бывала задумчива и, уединясь где-нибудь на лесной поляне, вплетала в косички таежные цветы; могла подолгу глядеть на свое отражение в воде, гадая о том, что в ней может казаку понравиться.
Чужак догадывался о буре, разыгравшейся в ее душе. Но что он мог поделать? Чем помочь?
— Кинэ! — позвал он ее однажды. — Расскажи мне что-нибудь, Кинэ.
Она вздрогнула, словно от прикосновения к раскаленному железу, и кинула на него быстрый взгляд. Глаза у нее как два шустрых зверька, две соболюшки, метнувшиеся из ветвей. Черные глаза, бархатные.
Чудно устроен человек! И в своем бедственном положении умудрился казак влюбиться.
«Наделил же ее бог очами такими. Как есть бархат! — думал Дека. — Когда смотришь в такие глаза, кровь вскипает и хочется жить взахлеб и сделать что-то необыкновенное: броситься со скалы в реку, убить кого-нибудь или спасти, подраться или вскочить на необъезженного дикого скакуна.
А лицо… Какое у нее лицо! Будто неведомым чудным светом озарено оно изнутри. Вроде и одета Кинэ, как все, и живет под одним солнцем с остальными, а кажется, что одета она опрятнее, пригоже, чище других и светит на нее особое, яркое солнце, высвечивая и выделяя ее среди других женщин аила. Рядом с ней даже людям угрюмым становится легко и празднично.
Эх, Федор, Федор! Не влюбился ли ты, братец-позднецвет, в молодую сию каларку? Не растопили ли очерствевшую твою душу бархатные эти очи?»
Федор стал задумчив и смотрел на Кинэ так, как никто еще на нее не смотрел. Взгляды Федора красноречиво говорили Кинэ, что она хороша, она смущалась их и от этого становилась еще привлекательней и желанней. Юной каларке льстило, что для него, человека из другого мира, мужчины, воина, она значила так много, и мысленно она уже отвела ему, первому своему избраннику, определенное местечко в своей жизни.