31330.fb2
— Да ну-у! Она ваша жена?
— Нет. Вы тоже для меня Земфира… Но она не без обиды перебила:
— Я не Земфира, а Маруся.
— Я всех красивых девушек называю Земфирами, — пояснил я. — Это из поэмы Пушкина «Цыганы». Так что не обижайтесь. А вы для меня сейчас сама красота: ведь после моего вынужденного сна вы первый человек, которого я вижу.
Маруся взглянула на стенные часы и, прикинув в уме, пояснила:
— Ваш вынужденный сон был двадцать пять часов н двадцать минут.
— Вот это да-а! — удивился я. — Недаром у меня неплохое самочувствие. Даже и голова почти не болит. — Я подвигам поясницей: боль дала о себе знать.
— А вы лежите спокойно! — приказным тоном велела Маруся.
— Дорогая Земфира! Вы требовательный командир или же медицинский работник?
— Я медицинская сестра и подчиняюсь врачу. А он мне приказал дежурить у вашей постели, чтобы вы не двигались.
— Тогда прошу, расскажите, где я нахожусь и что стряслось с моим товарищем.
— Вы в лазарете военной комендатуры города Карей. — И она рассказала все, что знала о нас с Пахомовым.
Оказывается, мы с Алексеем пришоссейнились в Румынии, недалеко от венгерской границы. Меня подобрали солдаты, производившие ремонт дороги, на которую мы сели. Мой напарник при посадке задел за деревья, которыми была обсажена дорога, и сделал несколько кульбитов. Самолет вдребезги, а на самом — ни единой царапины.
— А где он сейчас? — поинтересовался я.
— Вчера уехал. Он почему-то очень торопился в Венгрию, в Дебрецен. Этот город отсюда километров шестьдесят. Он говорил нам, что там возьмет истребитель и улетит воевать к озеру Балатон. Пахомов просил передать вам пожелания скорейшего выздоровления и благополучной встречи в Москве. За вами, — продолжала Маруся, — должен прилететь самолет и отвезти в Москву.
— А от кого вы об этом узнали?
— — От вашего товарища. Так что пока лежите. Он сказал нам, что самолет должен прибыть сегодня.
Это сообщение меня обрадовало, но заставило задуматься: почему так уверенно о самолете сообщил в комендатуре Пахомов? Маруся как бы поняла мои мысли и, взглянув на вешалку, где висел мой китель с двумя Золотыми Звездами Героя и боевыми орденами, сказала:
— За такие дела не грех и самолет прислать.
Только теперь я понял, что давно уже наступило утро, и почувствовал, как проголодался. Попросил Марусю расшторить окна.
Солнечный день хлынул в два больших окна. В комнате сразу все ожило и засияло. Я разглядел, что кроме моей кровати здесь еще две пустующие, небольшой стол и вешалка. От ясного дня и мне стало радостно. Я спустил ноги с кровати и сел. Спина болела, но было терпимо. В глазах чуть потемнело, и комната заколебалась. Однако она тут же прекратила свою акробатику, и снова все засияло от глядевшего в окна яркого солнца. Маруся, видя, что я спокойно сижу на кровати, встала с кресла, внимательно осмотрела меня и тихо, снисходительно сказала:
— А все ж таки вы меня хотя бы уважили: ведь мне поручено, чтобы вы лежали. Как я своему начальству доложу, если оно сейчас появится?
При свете я хорошо разглядел Марусю. Совсем еще девочка. Милое, по-детски нахмуренное личико. Высокая и прямая. Белый халат придавал ей очень уж казенный вид, что не вязалось с детским выражением лица.
— Вам не идет этот халат. Да и чепчик с крестом.
— Я это знаю, — торопливо согласилась девушка. — Я добровольно пошла в армию, чтобы выучиться на снайпера, а послали на медкурсы. Здесь военная комендатура только что организовалась, и меня прямо с курсов направили сюда. У меня в прошлом году погиб папа. Он был снайпером…
Маруся поспешно сбросила с себя халат и шапочку с красным крестиком и, швырнув их на свободную кровать, опустилась в кресло и зарыдала. А я почему-то почувствовал прилив сил и понял, что еще попаду на фронт. Конечно, не теперь, а недельки через две. Вчерашнее настроение испарилось. Я расправил плечи, подвигал поясницей и наклонился. Боль в ней, конечно, чувствовалась. Это у меня давно, но я же летаю. И теперь, как прибуду в столицу, как следует отдохну, успокоюсь и — снова на фронт. Конечно, к озеру Балатон не успею, но в последней, Берлинской операции обязательно приму участие.
Хорошие надежды придают и хорошее настроение. Мне захотелось успокоить девушку. Я встал с кровати, надел ее халат и шапочку и деланно серьезно начал ее утешать:
— Марусенька, миленькая сестричка милосердия, не плачьте, все будет прекрасно. — Я по-отцовски ласково обнял ее и поцеловал в щечку.
Она перестала плакать и с укором взглянула на меня:
— Вам хорошо так говорить и прикидываться нежным братом милосердия. Вы воевали, а я хотела мстить за своего отца, но мне не дали такой возможности. А как хотелось! — И она снова зарыдала.
Мстить! Это слово частенько приходилось слышать не только в тылу, но и на фронте. Однако оно не отвечает социальному характеру нашей справедливой войны. Советская Армия — армия не мстителей, а освободителей.
— Тоже мне сестра милосердия! — сказал я. — Значит, только мстить хотели, а не воевать? Ведь месть — слово допотопное и произошло от лично кровной мести. И это нам чуждо.
Девичьи слезы, точно роса, появляются быстро и так — же быстро исчезают. Маруся перестала плакать и перешла в наступление:
— Месть — это тоже война! Разве мы не должны отомстить фашистам за их зверства?..
В этот момент вошли трое военных: капитан медицинской службы, капитан-авиатор и старший лейтенант — начальник военной комендатуры городка Карей.
Не знаю, что подумали они, увидев меня в белом халате, а Марусю в платье и тапочках, но капитан-авиатор не без раздражения спросил:
— А где майор Ворожейкин?
— Здесь. Это я.
Конечно, он не мог не заметить моего смущения, но Маруся пришла мне на помощь:
— Вы уж извините нас: товарищ майор — лежачий больной. Ему нужно было сходить в туалет, вот я ему и дала свой халат и шапочку.
Все вежливо со мной поздоровались, а авиатор представился и сказал, что он прилетел за мной, чтобы отвезти меня в Москву.
— А кто вам приказал? — как-то непроизвольно вырвалось у меня.
— Начальник штаба ВВС маршал авиации Ворожейкин. — И он, улыбнувшись, не без иронии спросил: — Наверное, не забыли своего отца?
В этот же день я был в Москве.
Когда поправился и вышел на работу, мне немедленно было приказано явиться к начальнику Главного штаба ВВС маршалу авиации Ворожейкину. Оказывается, кто-то ему из Дебрецена дал телеграмму, что при аварии самолета пострадал его близкий родственник. После этого недоразумения и состоялось мое личное знакомство с однофамильцем — Григорием Алексеевичем Ворожейкиным. Когда я представился ему, он строго спросил: как я осмелился на такую ложь — выдать себя за его сына?
— Это недоразумение, — ответил я. — Видимо, кто-то что-то напутал… — Но, вспомнив Пахомова, понял, что телеграмма, видимо, дело его рук. Однако об этом предположении умолчал: зачем впутывать товарища в эту историю, он ведь беспокоился о моей жизни.
И вот новая командировка. Апрель сорок пятого. Этот апрель особый — последний военный апрель. Война всех по-своему сделала стратегами, поэтому каждый ждал скорого наступления на Берлин. Вот почему никто из нас, инструкторов-летчиков, не удивился, когда нам (подполковнику Андрею Ткаченко, майорам Павлу Пескову, Ивану Лавейкину, Петру Полозу, мне и капитану Косте Трещову) сказали: летите на 1-й Украинский фронт. Мы все считали, что это последняя фронтовая командировка.
Аэродром Альтено вблизи города Луккау. Это обыкновенное поле. Кругом сосновый лес. Самолетами забита вся опушка. Здесь стояли три полка истребителей 7-й гвардейской дивизии. Непрерывно поднимались и садились «яки». Взлетели и мы, инструкторы.
Курс на Берлин. Я в паре с капитаном Константином Трещовым. Видимость в небе хорошая, но внизу, словно пенящийся океан, бушует война. Там окружена двухсоттысячная группировка противника. Она рвется на запад. На выручку ей тужится пробиться 12-я армия гитлеровцев.