31332.fb2
- Однако - церква там. Она. Ну и что? - тоже удивился Лыткин.
- Моряшихинская эта ведь церква-то!
- Не может быть!
- Значит, может! Другого тут церковного села ближе нету. Соленая Падь да еще Моряшиха. Это подумать только, сорок верст - и видать!
Бинокль пошел по рукам - партизаны тоже стали смотреть на церковь вдоль боровой ленты на юго-запад.
Заспорили насчет бога.
- Хи-итрые эти попы - бога-то куда вознесли! В какую высь! Чтобы люди глядели, а шапки волей-неволей на землю падали бы!
- На то он и бог - высоко быть. А когда он пониже меня, по земле ползает, нечто в такого поверишь?
- А кто его вознес туда? Человек опять же. Кто кого выше-то?
- Пустое не вознесешь, надобности нету. Тем более обратно не скинешь! Укоренилось оно там, наверху-то!
- А - скину! Нынче - скину!
- А я тебе нынче же - по морде! Я у себя на избе, вот на самой вышке, резьбу изладил, а ты пришел и нарушил ее. Тебе она не нужная, а мне без ее изба не изба, а может, и жизнь не в жизнь!
Небольшой, татарского обличья эскадронец, покусывая травку, рассказывал:
- Я в магометанстве был, после перешел в православие. Мало того перешел - в церкве прислуживал. Поп меня не хотел, а прихожане любили. "Мало ли, говорят, и среди нас, православных, бывает нехристей? И даже среди попов. А этот окрестился, и, видать, с интересом - пусть прислуживает!" А я старался. Божественное хотел понять.
- Понял?
- Куда там - понять! И его нету, и без его нельзя. Нельзя без веры.
- Ну, нынче это вовсе запросто!
- Не вовсе. Все одно - не в бога, так в революцию верят. Уже другое дело - во что вера, а все ж таки вера.
- Ты что же, правду ищешь? У нас среди новоселов с Витебской губернии был один - искал, искал день и ночь. Который раз не пил, не ел - все искал.
- Ну, почто? Ты мне поднеси - поглядишь, как я ем, как пью. Я правдой через силу не занимаюсь. Интересоваться - интересуюсь.
"Ты гляди, о божественном затолковали! - подумал Мещеряков. - Выше бог человека, ниже, либо вровень с ним? И зря затолковали - на скорую руку дела не решишь. Отвоюемся - на досуге виднее будет. Сейчас о войне думать, больше ни о чем. Живым остаться либо мертвым сделаться - вот это вопрос. Бог же нынче дело второстепенное". Но сам о войне думать не стал.
У Глухова Петра Петровича был дядя Платон, в горах где-то проживал, в разные страны оттуда ходил, а у Мещерякова тоже был свой дядя по материнской линии - Силантий.
Вот о нем-то и вспомнилось.
С Волги, с деревни Тележной был дядя и на родине сильно своевольничал рубил у помещика лес, грозился помещика пожечь. Ну, и общество, чтобы с барином не ссориться, хотя дядя ничего миру сроду не делал, вынесло приговор: сослать его в Сибирь. Пошел он по этапу, а младший его брат и еще сестренка - те пошли за ним добровольно.
Вольные брат и сестра прижились, устроили деревню Верстово, брат женился, сестренка Силантия замуж пошла, и в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году от нее произошел Мещеряков Ефрем. А вот ссыльный Силантий успокоиться никак не мог - стал бегать по степи, ставить на землю чертежи и меты, в захват брать землю. Говорили - правда, нет ли, - дядя сапоги берег, так с весны обмазывал подошвы на ногах смолой сосновой, с песком ее замешивал, чтобы на жаре не таяла, и на этой дармовой подметке по степи шастал из конца в конец.
В сапогах или босый, но только облюбовал дядя место с двумя озерами нынешнее село Соленая Падь, - обчертил хороший круг земли, прижился. Жил, никто ему не мешал. После дорогу железную построили, народишко в Сибирь по дороге кинулся - стали поселенцы дядю утеснять. Соленая Падь волостью сделалась, и постановило общество считать за хозяином только ту землю, которую он пашет, выпаса нарезало на каждую скотскую душу, а лес оставило за дядей - ту самую деляну, которую он уже вырубил.
Сколько лет проходит, пять ли, шесть, - мир опять приговор выносит: делать земле душевой передел. Дяде обидно - никто как он заложил деревню, а его - делят! И взялся он сильно галдеть на сельских сходах и тягаться с богатым переселенцем Кузодеевым. Хотел дядя Силантий, чтобы за ним его землю "отцовщиной" признали, навсегда наследуемой.
А Кузодеев не постоял, одной только лавочной водки миру более ста бутылок выставил, а еще сколько самогону - мир и постановил в пользу Кузодеева. Но дядя все равно и с миром не захотел посчитаться, прямо на сходе обещал Кузодеева пожечь. И пожег. Не то чтобы до края, но и порядочно. Сам же убежал далеко в горы. Вестей оттуда не подавал, так и не узнал, должно быть, что спустя короткое время общество о нем пожалело: Кузодеев мироедом стал огромным, землю арендовал в казне, после сам сдавал ее в аренду новоселам, а еще больше - старожилам, которым надела по их размаху не хватало, а сам с Ишима и с самого Ирбита возил товар в свои лавки. Сделал в Соленой Пади кредитку, и правда, что не стало в волости мужика, чтобы он у кредитки этой не брал в долг.
Больше того, с Кузодеева пошло, что и степь-то надвое поделилась. Прежде все жили одинаково, а тут образовалась Нагорная степь и Понизовская. Нагорные занялись хлебом, семена стали возить сортные, молотилки-полусложки покупать, а еще водить овец. Понизовские - те хлебом вдруг обеднели, земли у них оказались не очень-то сильные, но в межозерьях было без конца и краю лугов, и наладились они косить сена, водить скотину, покупать сепараторы.
Кузодеев пробовал было и на Низы пойти, но там заграничные уже сели купцы-маслоделы, не дали ему ходу.
Еще знаменитые тут были три-четыре деревни по грани между степями - в тех мужики держались друг дружки, держали общественный маслозавод, а лавочников облагали хорошими податями в пользу мирской кассы.
Это, бывало, мальчишкой Ефрем замечал, как зимой, будто похрустывая на дорогах снежком, идут из деревни в деревню разные слухи-разговоры: как одно общество приговорило сделать между собой расположку податей, другое - о пашне, о покосах, о выпасах, о торговле, о попе, о школе, едва ли не обо всей жизни.
Позже, уже перед войной, пошли еще и другие разговоры: кто какие берет на складах машины, единолично берет или вскладчину делают приобретение - на десять, на пятнадцать дворов, какой между дворами существует порядок, когда машиной пользуются.
И сидели мужики зимние вечера, а по воскресеньям так и с утра самого, занимались этими слухами, посылали своих людей в другие села - узнать, как там и что приговорено делать? Как бы прожить, думали, не даться ни своим купцам, ни немцам, ни друг дружке в оборот не попасть?
И вот - кто бы подумать мог? - не мужики эти, сидельцы и ходоки, не седовласые деды жизнь в степи нынче решают - решает ее Мещеряков Ефрем. Так случилось. Он сам этому не поверил бы хотя бы и прошлый год в осеннюю же пору. Единственно, кто бы мог об этом догадаться, так верховный Колчак. Но не догадался и он.
- Ну, поглядим, как это будет, - сказал Ефрем Колчаку. - Поглядим!
Никто этому замечанию главнокомандующего не удивился. Все подумали: он просто так, на местность смотрит, определяет на ней военные действия...
А главнокомандующий все еще о военных действиях не думал, снова думал о дяде Силантии. Интересный был дядя, сильно вспомнился...
Году, припомнить, в девятьсот первом приехал навестить верстовскую родню. Погуляли сколько дней - после дядя взял с собой в Соленую Падь племянничка погостить, а еще заехать с ним по пути в Моряшиху, на конный базар. Только-только в ту пору была построена в Моряшихе церковь, моряшихинские своим божьим домом сильно гордились. Стояла она на бугру, сплошь покрытом травкой-топтуном, на травке лежали мужики в черных плисовых штанах, в красных шелковых рубахах. В картишки играли, косушками баловались. Такой у них был закон: торгуешь не торгуешь - на базар выйди в самом лучшем виде.
И девки ходили бугром - платья-лимонки, передники красные, кофты голубые, ботинки желтые, шнуровые.
Чтобы не пустым ехать, дядя взял из Верстова воз пшеницы, продать на базаре. И уже сторговался в Моряшихе отдать, когда перекупщик скостил полтора пуда с колеса. Пуд с колеса - по всей степи был тогда порядок. Гири на весы бросают, сорок пудов намеряли - получай за тридцать шесть. Потому и возили зерно на продажу сильным возом. А тут - полтора пуда.
Дядя деньги счел и за рубаху положил, после сказал: "А еще за два пуда тебе сдача!" - и два раза хорошо перекупщика по спине кнутом полоснул.
Тот кричать, звать своих дружков. Но и дядю Силантия тоже в Моряшихе знали, в обиду не дали.
Перекупщик нанял троих, чтобы Силантия и Ефремку в лесу по дороге перенять, измолотить до полусмерти.
Опять дяде свои люди об этом шепнули, и он в Соленую Падь не поехал и коня не стал покупать, а ночью они подались обратно в Верстово.
Деньги же, что за хлеб были выручены, и даже часть конских денег они успели прогулять: ставили на бегах на рыжую киргизскую кобылу, сначала выиграли, потом сильно проигрались... С тех пор Ефрем рыжих кобыл не любит, на всю жизнь не его эта масть стала, несчастливая для него.
Еще дядя целый день грозился тогда перекупщику, и Ефремка тоже грозился, а моряшихинские над ними хохотали, подначивали. Лавочник один должно быть, в отместку перекупщику - Ефремке поясок подарил, в нем он и вернулся домой...
А в Соленой Пади побывать ему ни тогда, ни позже не довелось. Все мечтал побывать. Деревню эту дома у них, в Верстове, по-другому и не звали, как "дяди Силантия поселение".
Нынче Ефрем на поселение это глядел...