31485.fb2 Сосны, освещенные солнцем - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Сосны, освещенные солнцем - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

— Как утонул?

— Да в ямину рухнул, а сил-то и не хватило выбраться, пока хватились, а он уже готов… — Отец опять помолчал, глядя куда-то мимо. — А Николаю похвалиться нечем. Пьет шибко. Неважно живет. О тебе часто вспоминает. Как напьется, так в слезы: неправ я был, обижал Ивана, а ни за что. Сын как родился, тоже Иваном назвал. За границу-то надолго едешь?

— Года на два, на три.

Отец головой покачал: не понял, наверное, для чего на такой длительный срок отрываться от родины.

— Вот видишь, как все обернулось. Ну, отдыхай с дороги. Как-никак, а дома-то, поди, все равно лучше?

Иван улыбнулся и ничего не сказал: странное чувство он испытывал — как будто заново начинал жить…

* * *

Все дни он пропадал теперь в окрестностях Елабуги, в лесах, рисовал, рисовал. «Шалаш», «Мельница в поле», «Сосны»… И снова — сосны, сосны. Водил товарищей на Красную горку и Чортово городище.

— Вот здесь, на этом месте, мы не раз стояли с одним славным человеком. От него многому я научился, Осокиным звали его, Иваном Осокиным, — вспоминал.

Вечерами собиралась вся семья, приходили гости. Чаще всего это была чудная, странная старуха, которая в первый приход произвела на Карла Гуна ошеломляющее впечатление своей живописной внешностью. Бедный Гун, убежав в соседнюю комнату, хохотал до коликов в животе. Он еще не знал, что это за старуха, так нелепо и странно одетая — в истертом до блеска высоком цилиндре, давно уже вышедшем из моды, в сюртуке и непомерно широких, обвислых брюках, вправленных в какие-то совершенно немыслимые, непонятные опорки. Лицо ее крохотное, ссохшееся, как старый гриб, землистое, и только глаза, живые и острые, со светлым зрачком, были удивительно чисты, смотрели насмешливо и умно. Она подавала маленькую энергичную ладонь всем по очереди и всем по очереди, независимо от возраста и пола, говорила: «Здравствуй, батюшка. А я шел сейчас и думал… — говорила она, усаживаясь на придвинутый ей стул и осторожно снимая с головы цилиндр. — Да, о чем же это я думал-то, подскажите?» И глаза ее молодо и хитро светились.

Старуху звали Надежда Андреевна Дурова, но сама она давно отвыкла от этого имени и называла себя просто — Александров. В ту пору ей доходил восьмой десяток, но память ее была светла, и она помнила всю свою жизнь до мельчайших подробностей. О, что это была за жизнь! Ее записками восхищался сам Пушкин, называл ее пылкой героиней. Старуха с грустной улыбкой вспоминала встречу с поэтом — как они ехали на Каменный остров, где Пушкин жил в то время со своей семьей, как Пушкин всю дорогу рассказывал ей о Кондратии Рылееве и показал место, где был казнен Рылеев. Старуха бережно хранила пушкинские письма.

— Жизнь осталась позади, — говорила она. — Я жалею лишь о том, что не смог ее прожить до конца так, как начал…

Ей было несколько месяцев от роду, когда мать выбросила ее из окна кареты, — мать мечтала родить сына, а родила крохотную болезненную девочку. Гусары подняли окровавленного ребенка и отдали подскакавшему отцу. Девочка притихла у него на руках, и с тех пор седло ей служило зыбкой… Потом отец вышел в отставку. Девочка росла сорвиголовой. Отец купил жеребца по кличке Алкид и вместе с казачьим чекменем подарил дочери. Девочку заставляли рукодельничать, а ей было противно сидеть за этим нудным занятием, и она седлала своего вороного любимца и мчалась куда-нибудь подальше, в степь, лицом к ветру.

Однажды ей пришла в голову мысль: «Мать хотела видеть меня мальчиком, мужчиной… Что ж, я им стану». И обрезала косы. И ушла из дома навсегда, вступила в казачий полк, присвоив себе мужское имя. В 1812 году корнет Александров дрался в боях против наполеоновских войск, потом имел честь быть ординарцем фельдмаршала Кутузова…

В отставку Дурова вышла в чине штабс-ротмистра и написала записки о своей необычной, полной удивительных приключений жизни. Пушкин их самолично подготовил и опубликовал в «Современнике».

Последние годы она жила в Елабуге, в маленьком домике, кишевшем собаками и кошками, и очень дружна была с Иваном Васильевичем Шишкиным, с сочувствием относилась к его идеям и предлагала часть пенсии, если уж купчишки не могут раскошелиться на восстановление городищенской башни…

— Я стал мужчиной не из прихоти или презрения к женскому полу, — говорила она, прихлебывая из фарфоровой чашки крепкий чай. — Скорее напротив. Хотел показать, на что способна женщина… — И, помолчав, тихо и доверительно добавляла: — Вы, Иван Васильевич, единственный, кто понимает меня, и я вам могу сказать чистосердечно: русскому обществу нужна женщина активная, деятельная, а это во многом зависит от самой женщины.

Ночью падали звезды и сухо, протяжно звенел воздух. Шишкин на цыпочках выбирался в коридор, спускался вниз, во двор, и уходил к Тойме. Река текла бесшумно, мягко, и жизнь тоже, подобно реке, казалась в эти минуты плавной и бесконечной.

Поездку за границу он все откладывал. Работалось на родине хорошо. Опять он бродил в густых еловых лесах, забирался в непроходимые чащи, где непуганые птицы подпускали совсем близко и в упор, с любопытством разглядывали его, потом бесшумно взлетали и косо уносились, мелькая крыльями меж стволов. Зимой он гостил у сестры Ольги в Сарапуле и написал десятка полтора приличных этюдов. Думал взяться за большую картину, вынашивал ее в душе, да побаивался чего-то, а может, и не приспело еще время, оттого и не решался.

Только весной будущего года Шишкин собрался наконец и выехал за границу. Вместе с ним отправился в Германию Валерий Якоби, товарищ по Академии, имя которого уже было известно в художественных кругах: прошлым летом Якоби закончил работу над картиной «Привал арестантов», и она сразу привлекла к себе внимание. Третьяков говорил, что картина вошла в жизнь, а точнее, вышла из жизни, из самых глубоких ее глубин… Более высокой оценки нельзя было дать. И двадцатисемилетний Валерий Якоби был счастлив, ехал за границу в отличном настроении, полный радужных надежд и самых великих планов…

…Поезд пришел в Берлин поздно ночью. Было сыро, пасмурно. Шишкин и Якоби вышли на платформу. Народу видимо-невидимо, шум, гам, теснота. Носильщики, агенты гостиниц предлагают свои услуги, бесцеремонно выхватывая из рук чемоданы. Битте, битте!.. Понять ничего невозможно, хотя Шишкин и Якоби всю дорогу зубрили разговорник, правда, Якоби довольно сносно знал французский, однако и это не помогало. Вдруг хлынула толпа, сдавила со всех сторон, вынесла Шишкина с платформы, и он опомнился, уже сидя в коляске, запряженной парой резвых лошадок… Его куда-то повезли. А Якоби как сквозь землю провалился. Шишкин, волнуясь, пытался объяснить сидевшему рядом человеку, что необходимо вернуться и отыскать товарища, оставшегося там, в вокзальной сутолоке, что без него Шишкин никуда не поедет — найн, найн! — и что это вообще немыслимо… Немец кивал головой, улыбался и что-то отвечал, из чего Шишкин уяснил одно: отель «Де-Роле». Значит, его везли в отель. «Нет, нет! — замахал он руками. — Найн!.. Надо вернуться… надо товарища отыскать». Кажется, его поняли, повернули обратно. Шишкин кинулся на платформу. Народ уже схлынул, мелькали лишь одинокие фигуры. Но Якоби нигде не было. Что делать? Шишкина снова чуть ли не силой усадили в коляску, и экипаж загромыхал по ночному Берлину. Моросил мелкий дождь. «Чертова заграница! — в сердцах выругался Шишкин. — С первых шагов такой сюрприз преподнесла… А что же дальше?»

Приехали в отель. Портье, встретив гостя у входа, раскланялся, что-то с улыбкою говоря. Шишкин едва глянул и буркнул нечто среднее между приветствием и ругательством. Он был растерян, подавлен и все, что ни делал сейчас, делал как бы и не по своей воле.

Его провели во второй этаж, показали номер и, пожелав доброй ночи, оставили одного. Но какая там добрая ночь!..

Шишкин пытался успокоиться, уговаривал себя: ну что ж теперь, коли так вышло? Завтра найдет он своего Якоби, или тот со своей стороны предпримет какие-то шаги… Не может же быть, что, находясь в одном городе, не разыщут они друг друга. Ладно, решил Шишкин, утро вечера мудренее, тем более такой вот суматошной ночи. Надо выспаться, как следует отдохнуть. А потом уж и решать, что и как. Шишкин раздвинул полог алькова, разделся и лег в постель, но сон долго не шел, в голову лезли всякие мысли. «Чертова заграница… чертова заграница», — шептал он. Кто-то ходил по коридору, шаркая башмаками, и это раздражало. Наконец он уснул. И тут же, как показалось, был разбужен. Окна смутно серели, едва брезжил рассвет. Стоявший подле кровати кельнер осторожно тряс его за плечо и жестами показывал, что надо вставать и одеваться. Шишкин, спросонья ничего не понимая, встал и оделся. Голова была тяжелой, глаза слипались.

— В чем дело? — спросил он кельнера. А тот уже снимал с подноса и ставил на столик тарелки с яйцами, маслом и кроваво-красным ростбифом, источающим запах непрожаренного мяса.

— Битте, битте, — улыбается кельнер и показывает на столик: пожалуйста, завтрак подан. Какой завтрак, зачем? Невыспавшийся, злой, Шишкин отрицательно мотает головой и рукой машет: не надо, не хочу, ведь я вас не просил. Кельнер улыбается вежливо, показывает на часы и выразительно постукивает пальцами по циферблату: мол, время не ждет, надо торопиться. Делать нечего, Шишкин садится к столу и вяло, без всякого аппетита начинает завтракать. Часы показывают начало шестого. Кельнер облегченно вздыхает и выходит из номера. Однако минуты через две снова является, страшно смущенный и растерянный, быстро-быстро что-то говорит, объясняет, знаками показывая, что надо раздеться и лечь в постель… Снова в постель? Шишкин отодвигает тарелку с ростбифом, к которому он и не притронулся, смотрит на кельнера так, что тот медленно отступает, пятясь к двери, и все что-то говорит-говорит, наверное, оправдываясь… Шишкин раздевается и, задернув полог алькова, ложится в кровать, теперь уже и вовсе не в силах понять всей этой странной, прямо-таки фантастической процедуры… Ну и номерок ему достался!..

Наутро выяснилось, что подняли Шишкина по ошибке, перепутав с каким-то англичанином, приехавшим ночью, а утром собиравшимся ехать дальше… Пока кельнер, перепутавший номера, возился с Шишкиным, потчуя его кровавым ростбифом, англичанин преспокойно спал и чуть не опоздал к поезду…

Утром зашел управляющий отелем, извинился за доставленное русскому художнику беспокойство, обещал, что в дальнейшем господин Шишкин не будет испытывать в их замечательном отеле никаких неудобств. Говорил управляющий на ломаном русском языке, что подкупило и обрадовало Шишкина. Он тут же в двух словах рассказал управляющему о другом ночном происшествии — о том, как неожиданно и прямо-таки на глазах исчез знаменитый русский художник Якоби… Управляющий просил не беспокоиться, обещал принять необходимые меры и непременно разыскать русского художника.

Как только он вышел, Шишкин схватил карандаш, альбом и, глядя в окно, резкими, злыми штрихами стал делать набросок. Тонкий слой тумана плыл над красными черепичными крышами, опускался меж зданий, и все вокруг как бы покачивалось, плыло, казалось нереальным… Шишкин отбросил карандаш и быстро зашагал по комнате. Останавливался, задумываясь, и снова шагал — от окна к двери, от двери к окну… Вдруг вспомнил Елабугу, плавное течение Тоймы, зеленые закамские луга, табуны разноцветных коней… Сердце сжалось от тоски. Шишкин ходил взад-вперед и тихонько напевал: «Не уезжай, голубчик мой, не покидай поля родные…» Ах, Иван, Иван, куда тебя занесло!..

Дверь в это время отворилась, и Якоби, сияющий, как молодой месяц, тщательно причесанный и тщательно одетый, застегнутый на все пуговицы, переступил порог. Шишкин бросился ему навстречу.

— Якоби, душа твоя нечистая, где ты был? Откуда взялся? Я тут столько пережил, передумал…

— Черти б их побрали, этих немцев, — спокойно отвечал Якоби. — Они ж нас разъединили… втолкнули в разные экипажи… и увезли в одну гостиницу.

— Так ты тоже в этой гостинице? — изумился Шишкин.

— То-то и есть, что в этой. И комнаты наши напротив, через коридор…

— Вот это номер!.. — захохотал Шишкин. — Привал арестантов… Ну, брат, и выдали мы с тобой! Постой, а чего ж ты не заходил, молчал?

— Да я и сам не знал, где ты есть, мне только сейчас портье сказал…

— Ну слава богу, все кончилось хорошо! А меня тут с одним англичанином перепутали, всю ночь кормили кровавым ростбифом и чуть было не отправили поездом в Мюнхен…

В тот же день Шишкин и Якоби, не теряя времени, поспешили в Академию художеств. Шишкина удивила грязь в рисовальных классах, он придирчиво разглядывал рисунки и говорил:

— Нет, брат, не то… сухо, старомодно.

Якоби соглашался:

— Не то… свежести не хватает.

Пейзажный класс тоже не понравился — беден оригиналами.

— Ах, Россия, Россия, — вздыхал Шишкин, — не умеем мы тебя ценить, нет, не умеем.

Оставаться надолго в Берлине не хотелось, да и смысла в том не было, и они отправились через несколько дней в Дрезден. И в первую очередь кинулись осматривать галерею — и снова, как и в Берлине, остались недовольны.

— Мы по невинной скромности упрекаем себя в том, что писать не умеем или пишем грубо, — говорил Шишкин. — Но, право, у нас гораздо лучше, я, конечно, беру общее. Черствее и безвкуснее живописи, чем здесь, я никогда не видывал…

— А Рубенс, Мурильо?.. — спрашивал Якоби.

— Рубенс и Мурильо — великие мастера. Но с каким хламом они тут перемешаны…

Шишкин не находит здесь настоящего, близкого душе пейзажа и тоскует по родине, по друзьям: «Эх, жаль, нет Гини и Ознобишина… И зачем я сижу в номере этого Штадт-Кобурга, отчего не в России, я ее так люблю!»

Но залы галереи ему понравились. Просторные, с хорошим освещением, без всякого шику. И рамы хороши, сделаны скромно. Ничто не выпирает, не лезет в глаза.

— Нет, нет, ты обрати внимание, — говорит Шишкин Якоби, — мы этим не можем похвалиться. Мы любим иногда закатить что-нибудь этакое сверх меры, раму, скажем, так раз во сто дороже самой картины…

Шишкин и Якоби, пробыв здесь недели две, решили ехать в Швейцарию. И опять не продумали до конца план своего путешествия — двадцать седьмого мая выехали из Дрездена, а пятого июня были в Праге. «Сейчас только поняли, — пишет домой Шишкин, — что не туда попали… нужно было ехать в Бромберг, а не в Прагу, которая для пейзажиста не представляет ничего замечательного, бедны и ее окрестности…» Прага большой, шумный город. Шишкин и Якоби исколесили его вдоль и поперек, разыскивая дом Колара. Пражский художник встретил их ласково, приютил, он отлично говорил по-русски, что немало облегчило друзьям жизнь. Подвижный, общительный и предприимчивый Колар был превосходным чичероне и за короткое время пребывания Шишкина и Якоби в Праге сумел их познакомить со всеми достопримечательностями города, показал галереи, соборы, знаменитые Градчаны, друзья ходили слушать орган, побывали однажды на празднике освящения знамени чешских певцов, где встретили русского музыканта, несказанно ему обрадовавшись. Вечером собрались вместе, вспоминали о России, о белых петербургских ночах, и музыкант, растроганный до слез разговором с художниками, взял скрипку и заиграл… В это время сверкнула молния, ударил гром, зазвенели стекла, лампа погасла, и в кромешной тьме скрипка звучала таинственно и печально… Снова ударил гром, со звоном где-то упало стекло. Музыкант подбежал к окну и засмеялся громко, воскликнул: