31485.fb2 Сосны, освещенные солнцем - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

Сосны, освещенные солнцем - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

Васильевская «Оттепель» поразила публику своей простой и глубокой, невыразимой печалью, как будто картина была написана не красками, а соткана из человеческих мыслей и чувств, как будто в ней обнаженная человеческая душа… «Трогает до слез, — говорил Крамской. — Невозможно смотреть без сострадания. И жить хочется, так хочется жить, чтобы все вокруг становилось лучше… Нет, нет, поверьте слову, он еще и не на такое способен, этот удивительный, необыкновенный мальчик!.. Он еще такое сотворит, что ахнем все…»

Федору Васильеву исполнился той весной двадцать один год, и жить ему оставалось еще две весны…

Время артели истекло… В те дни мысль о создании товарищества передвижников занимала многих, об этом только и говорили, спорили. Сходились на том, что артель, дай бог ей долгой памяти, сыграла свою роль и пора подумать о новых, более подходящих формах объединения художественных сил России.

— Именно России, не Москвы или Петербурга, — подчеркивал Крамской. — Искусство должно быть единым, национальным. Мы должны, обязаны бороться с разобщенностью. И успех в этом зависит от каждого из нас, кто считает себя художником.

— Тут и думать долго не надо, — сказал Шишкин. — Идея прекрасная. И если нам удастся ее осуществить — выгода от этого прямая.

— Да в чем выгода-то, объясните мне? — спросил нетерпеливо и язвительно Лемох. Крамской ответил:

— Наши картины увидят не только в Петербурге, но и в других городах России. Мы не должны отказываться от того, что дает нам гораздо больше перспектив…

— О перспективах-то пока рано говорить. Еще неизвестно, что из этого выйдет.

— Волков бояться — в лес не ходить, — сердито пробасил Шишкин.

— Вам, Иван Иванович, легко говорить о лесе-то, — отпарировал Лемох. — Вы там свой человек. А нам что прикажете делать? А ну как заблудимся?..

Разговор обретал шутливую форму, что было не по душе Крамскому, он тут же и повернул его, этот разговор, в нужное русло, перебив Лемоха:

— Карл Викентьевич, да ведь вы и сами не верите тому, о чем говорите. Друзья мои, мы говорим о передвижных выставках, как о чем-то невиданном, а между тем у нас уже есть и опыт в этом направлении… Вспомните-ка нашу артельную выставку в Нижнем Новгороде в шестьдесят пятом году. Сколько сомнений, страхов было пережито!.. Боялись сперва, что ярмарка — не место для выставки, что провинциальная публика не приучена смотреть картины… Мы боялись, а публика не испугалась и пришла, проявив самый живейший интерес к выставке. Я и по сей день не могу забыть, сколько горячих разговоров происходило подле «Тайной вечери» любезного Николая Николаевича… — Крамской отыскал глазами Ге и прибавил: — Есть ведь начало, друзья мои, хорошее начало. Так чего ж мы опасаемся теперь?

— Ну как же, — иронически заметил Якоби, — такое беспокойство: отправлять холсты куда-то за тридевять земель… Как будто, кроме Петербурга, и нет России. А ведь когда мы едем за границу, там не говорят: вот художник-петербуржец или москвич, а говорят: это художник из России. — Разговор затягивался.

Крамской к концу вечера выглядел усталым и озабоченно твердил:

— Друзья мои, пора говорить от имени России во весь голос. Мы ушли в свое время из-под влияния косного академизма, тем самым освободив, отстояв индивидуальность художника. Теперь нас подстерегает другая, не менее серьезная опасность — индивидуализм.

Крамской говорил негромко, убежденно, порой насмешливо, подкрепляя слова и мысли скупыми энергичными жестами, он как-то незаметно, исподволь завладевал вниманием собеседника и так же незаметно, исподволь склонял его на свою сторону. Дверь квартиры Крамских в ту пору не закрывалась — тут завсегдатаями были Шишкин, Васильев, Савицкий, Якоби, Мясоедов, Репин… И самовар «артельный» благодаря добрейшей Софье Николаевне, жене Крамского, не переставая кипел. Лет шесть назад Крамской написал портрет жены с книгой в руках, портрет получился превосходным, и, неистощимый в разного рода проделках и шутках, Якоби однажды, когда вскипел самовар и Софья Николаевна изящно и ловко расставляла на столе чашки, заметил, хитро поглядывая на Крамского:

— А знаете, Крамской, отчего портрет получился удачным? Вовсе не благодаря вашим усилиям, а прежде всего благодаря очаровательной Софье Николаевне… Разве я не прав?

Якоби поддержали. Поднялся шум, смех. Софья Николаевна, краснея, как девочка, только отмахивалась:

— Да будет вам, Валерий Иванович, вы известный шутник…

— И мистификатор, — добавил Шишкин. — Он, представьте, когда мы были с ним за границей, такие штучки выкидывал…

— Он и сейчас выкидывает, — входя в комнату, сказал Репин. — Посмотрите, что творится в прихожей… Думаете, чья работа?..

Все кинулись в прихожую — грянул дружный смех. Под вешалкой на месте калош аккуратно, чин чином, были сложены шляпы, а калоши стояли на месте шляп Савицкого, Шишкина, Репина, Мясоедова… Передвижники. Ха-ха!.. И туго пришлось бы Якоби, быть бы ему мятым — Иван Иванович уже поглядывал на него весело, угрожающе потирая огромные руки, — да только и на сей раз Якоби вышел сухим из воды, поскольку и его шляпа лежала тут же, рядышком с «котелком» Мясоедова, как бы готовая в любую секунду выпорхнуть из прихожей и отправиться в путь… Хохоту было, веселья. Вот это передвижничество так передвижничество!..

Засиживались иногда до глубокой ночи. И самовар уже в который раз вскипает, и шутки сменяются разговором серьезным, превращаясь в споры, горячую полемику, и усталые, озабоченные лица художников с надеждой обращаются к Крамскому: а что скажет дока? Что скажет Иван Николаевич — тому и быть!.. Говорили о неотложных задачах искусства, о новых картинах, но и не только об этом — обсуждали новые книги, статьи в газетах… Многие статьи в это время звучали как отголосок потрясших передовую общественность событий — гражданской казни Чернышевского и казни Каракозова, поднявшего руку на самого царя… Чернышевский сослан в далекий Вилюйск, на Нерчинские рудники, и каторга его будет продолжаться без малого двадцать лет. Двадцатисемилетний Каракозов повешен на Смоленском поле столицы при стечении огромной толпы, на глазах у народа…

Крамской с горечью говорил: «Можно упрятать человека, даже уничтожить, но мысли-то его остаются. И они уже не в нем, а в других, во множестве разошедшиеся, окрепшие… Куда же мысли-то денешь, идеи?

И только что вышедший сборник некрасовских стихов произвел впечатление подобно разорвавшейся бомбе, невероятно взволновал публику. И «артельщики» в тот вечер, когда Крамской заговорил о Некрасове и начал читать его стихи, были потрясены — какое мужество надо иметь, чтобы так вот, во весь голос, открыто сказать правду!..

Душно! без счастья и волиНочь бесконечно длинна.Буря бы грянула, что ли?Чаша с краями полна!

Холодок по коже пробегал, когда Крамской выразительным, твердым голосом произносил эти слова. И потом, отложив книгу, ходил по комнате, заложив за спину сухие нервные руки, и тихо, но тем же выразительным и твердым голосом говорил:

— Пора, друзья, пора нам становиться на собственные ноги. Слава богу, у нас уже отросли не только усы, но и бороды, а мы все еще носим штанишки на итальянских помочах… Доколе? — Он умолкал на секунду, оглядывая притихших артельщиков, стоял перед ними как истый проповедник, дока, и все знали, что сейчас он скажет такое, против чего не устоишь и не найдешь возражений. — Нужна своя, русская, национальная школа. И, кроме нас, никто этого не сделает. Никто.

Мастерская Крамского в то время была заполнена эскизами и набросками к новой картине. Крамской мучительно, медленно работал над ней, искал то единственное выражение лица, которое должно осветить мыслью всю картину, создать цельный характер человека… Именно человека, да, если хотите, — Человека. «Ибо сын человеческий пришел взыскать и спасти погибшее. Как вам кажется? Если бы у кого было сто овец, и одна из них заблудилась, то не оставит ли он девяносто девять в горах и не пойдет ли искать заблудившуюся?»

— Пойдет! — вслух произносит Крамской, и голос его звучит в мастерской, как в пустыне, которая уже существовала, жила в его воображении. — Пойдет, потому что он — Человек.

И образ евангельского Христа как бы отодвигался, заслоняясь живым, конкретным лицом. Крамской спешит его запечатлеть, пишет с крестьянина, поражаясь уму и внутреннему благородству «мужицкого» лица, да и «сходство» невероятное. Однако, когда фигура была написана, доведена, Крамской вдруг понял, что ничего не достиг, то есть и вовсе шел не тем путем, ибо ничего, кроме внешнего «сходства», не было ни в лице, ни в этой согбенной, апостольской фигуре…

Крамской уже давно отказался от евангельского «варианта», теперь его не удовлетворял «вариант», взятый с натуры, поскольку налицо была явная профанация — нет, нет, он должен искать третий вариант, где в образе Христа как бы объединены черты каждого из живущих на земле, отразились все страдания, боли и все размышления человечества. Он — един, и в то же время он — это все, он отвечает за себя и в то же время отвечает за всех. Надо было найти тот вариант, то лицо и ту мысль — идею, выраженную в этом лице, чтобы иметь право потом сказать: «Я написал своего собственного Христа». Он смотрел с полотна печальными, запавшими глазами, сидя на камне, сцепив на коленях тяжелые, натруженные руки, измученный длинной и трудной дорогой, усталый, но не сломленный, готовый в любую секунду встать и продолжить свой путь, путь к человеку, борьбу во имя человека…

«Что мне за дело до такого бога, который не проводит ночей, обливаясь слезами, который так счастлив, что вокруг него ореол и сияние. Мой бог — Христос, величайший из атеистов, человек, который уничтожил бога во вселенной и поместил его в самый центр человеческого духа…»

Картина еще не закончена, стоит в мастерской на мольберте, но главная мысль, идея уже ясно и четко в ней определилась. Наконец-то определилась!.. И, кажется, не Христос, а сам художник присел на секунду, чтобы дух перевести и набраться сил перед новым переходом, лицо Крамского еще больше осунулось, побледнело, в глазах лихорадочный, нездоровый блеск. И сидит он точно так же, опустив на колени усталые, натруженные руки. Напротив, грузно продавив старое кресло, притих ошеломленный Шишкин.

— Надо уяснить одно, — говорит Крамской, — я пишу своего Христа, своего Человека, лицо по всем признакам историческое, связанное не только с днем вчерашним, но и с днем завтрашним… — И, как всегда, круто переменил тему, лицо просияло, даже порозовело слегка. — Вчера Васильев забегал. Как он возмужал после поездки на Волгу, повзрослел! И главное — полон замыслов. Мы, говорит, с Репиным теперь горы свернем. Такого навидались… А что, с них сбудется — они и горы свернут.

Шишкин разглядывал недописанного «Христа» и разговора о Васильеве не поддержал.

— Вы бы, Иван Николаевич, — сказал он тихо, — отложили работу на месяц-другой…

— Это почему? — насторожился Крамской. — Думаете, не справлюсь?

— Да ведь вы уже, по существу, закончили картину. Отдохнуть вам надо, Иван Николаевич, по-дружески вам говорю.

Крамской улыбнулся.

— Да что вы, это я только с виду такой хилый, а внутри у меня знаете, что творится…

— Знаю, — сказал Шишкин. — Потому и говорю.

Они помолчали.

— Может, вы и правы. Но будь вы на моем месте, точно так же поступили бы, я-то знаю, и не спорьте.

Шишкин пожал плечами. Крамской встал и походил туда-сюда, заложив за спину руки.

— Вот ведь живет человек, борется, отстаивает что-то свое… — Остановился, внимательно посмотрев на Шишкина, задумчиво и твердо повторил: — Свое. Если, разумеется, есть у человека что-то свое и, стало быть, есть что отстаивать… А ну как идет он путем проторенным, налегке?..

— Вам-то нечего сетовать на легкость своего пути, — польстил Шишкин. — Вашего груза на двоих, а то и на троих вполне бы достало.

— Да ведь груз-то, Иван Иванович, разный бывает! — вздохнул Крамской. — Пустая порода тоже весит изрядно. Нет, нет, надо уметь распределять свои силы, не растрачивать их попусту, не разменивать на мелочи… Меня вот, дорогой Иван Иванович, по совести говоря, вконец замордовали заказы. Вечные долги перед этими заказами, потому что иначе нельзя, потому что заказы связаны с деньгами, а иначе — и основного не сделаешь. Какой-то заколдованный круг. И нет из него выхода. Заказы сменяются заказами, а на главное не остается времени. — Он зло усмехнулся. — Прямо как с аукциона: предлагаю себя. Кто больше даст? Мерзость!..

— Но ваши портреты пользуются спросом не потому, что дорого стоят.

— Портреты, портреты… — раздраженно ответил Крамской. — Слышать о них не могу, не желаю. Опостылело. Месяцами прикован к ним, как раб цепями к галере… А сколько замыслов хороших втуне остается. Связан я по рукам и ногам. Вот и «Христос» мой не закончен. И я не знаю, когда смогу его дописать. Может, никогда. Силы человеческие не беспредельны. Намучился я с ней, ох и намучился, а это хуже нет, когда вымучиваешь. Вроде и не краски — пот на ней выступает… Уж и не припомню теперь, какой это вариант. Вот бывает же так: иную вещь легко, как бы играючи сделаешь, а иная требует от тебя всех сил… Я поначалу допустил ошибку в размерах, выбрал холст удлиненный, вертикальный. А это лишило пространства, ощущения бесконечности. Видите, — указал он рукой на полотно, стоявшее чуть наклонно. — Теперь совсем иное. Теперь человек как бы один на один с этим огромным, бесконечным миром… Но суть не в одиночестве, суть — в силе человеческого духа. А насчет отдыха, — вдруг сказал, — пожалуй, вы правы, Иван Иванович. Я вот думаю: не закатить ли нынешним летом куда подальше в дремучие леса да вволю пожить, побродить, подумать? Каково? Вы-то как со своим «Сосновым лесом»?

— Сплошные этюды, — ответил Шишкин. — Этюды, этюды, а картина не вырисовывается. Нет цельности.