31485.fb2 Сосны, освещенные солнцем - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Сосны, освещенные солнцем - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

— Башню восстановить бы в прежнем виде… А так… чего ты там зарисуешь. Ладно, пойду. Работай.

И вышел, оставив Ивана в возбужденном, взволнованном состоянии. Отец сказал: работай. Значит, он всерьез смотрит на его, Иваново, занятие. Но все же, как показалось Ивану, отец что-то и недоговаривал — не за тем же он только заходил, чтобы рассказать о древнем городе Гелоне, сожженном персидским царем Дарием… Хотел, наверное, еще что-то сказать и не сказал. Не решился.

Шаги отца еще некоторое время слышались в коридоре, на лестнице, он шел не спеша, думая, видно, об Иване, о его рисунках, о городе Гелоне, на месте которого стоит Елабуга, и о том, что без понимания прошлого нельзя всерьез думать о будущем. Он любил Ивана не меньше других своих детей, а может, и больше, не мог понять, откуда в нем эта странная тяга к рисованию, и тревожился постоянно — к чему все это приведет?.. А ну как прогадает: потратит попусту лишние годы и ничего не добьется? Боязно все-таки…

Иван Васильевич прошел в свой кабинет, дослал из шкафа толстую тетрадь в сафьяновом переплете, подержал в руках, словно взвешивая, — поднакопилось тут за долгие годы мыслей да размышлений, разного рода записей!.. Шишкин-старший никому не показывает свою тетрадь, хотя скрытность и не в его характере. Только однажды Ивану удалось заглянуть в нее, когда отец вышел куда-то, забыв или намеренно оставив тетрадь на столе. Иван поспешно листал, поражаясь отцовскому постоянству: вот уже тридцать лет кряду, почти ежедневно, из месяца в месяц ведет он записи, тетрадь полна самых неожиданных и разнохарактерных сведений — тревожных (о низком урожае в Прикамье, о разразившейся холере, заставшей отца где-то в дороге, близ Нижнего), спокойных, деловых: «Снегу во всю зиму было мало и дороги были отлично хороши». И вдруг еще одна запись, потрясшая Ивана великой простотой факта: «1832 генваря, числа тринадцатого, в среду, в 12 часу ночи родился сын… Крестил священник Куртеев с диаконом…»

Сын родился… Иван Васильевич задумчиво листал тетрадь и думал о том, что появление человека на свет — это еще не рождение Человека. Ибо человек рождается позже, гораздо позже, когда он осознает и себя самого, и мир вокруг себя, да и не всякий человек приходит к этому осознанию… Далеко не каждый. Иван Васильевич взялся было за перо, придвинув к себе чернила, поднес руку к чистому листу, да замешкался, не стал ничего записывать, словно впервые за все время не решаясь поверить свои мысли бумаге…

Неожиданный разговор с отцом (да и сам приход отца показался неожиданным) растревожил Ивана, и он не находил себе места. Думал о себе, как о ком-то другом, постороннем. Спрашивал: «Скажи, братец, ты решил пойти против воли других, а твоей воли хватит на то, чтобы отстоять право выбора своего пути? И твердо ли ты уверен в том, что выбор твой правилен?..» И об отце думал: отец знает, чего хочет, двумя ногами стоит на земле, а вот он, Иван, будто спутанный конь — скачет, скачет, а все как будто на одном месте… «Работай», — говорит отец. Душа у Ивана расположена к работе, душой он чувствует все и все как надо воспринимает, но руки не слушаются, и все, что делают руки, кажется жалким, беспомощным, никудышным. Мечтает Иван втайне, ждет того часа, когда душа и руки сольются в одном порыве, и тогда он такое изобразит, такое сделает… Ах, мечты, мечты!.. Но что же будет завтра?.. Завтра, как вчера и сегодня, он будет рисовать — может, на Красной горке, где знакома ему каждая сосна, или на Чортовом городище среди безмолвных серых развалин, или в своей комнате, за столом, гримасничая перед зеркалом… И послезавтра тоже будет рисовать. Рисовать, рисовать, рисовать… Он постоянно живет одним желанием — рисовать. И рисует не только днем, вечером, но даже во сне, ночью, и утром просыпается с одной мыслью: рисовать. Но, кроме желания, должно же быть и еще что-то за душой…

Иван подошел к окну. Стемнело уже, и где-то далеко за Камой светился крохотный желтый огонек — то ли ранняя звезда меркла, то ли на дальних луговых покосах жгли костер. Иван, глядя на этот маленький, трепещущий светлячок, вдруг подумал с каким-то странным тревожным нетерпением: погаснет или не погаснет? Стоял у распахнутого настежь окна, слегка поеживаясь от свежего вечернего воздуха, тянувшего от реки, с лугов, и смотрел неотрывно на далекий, манящий огонек, гадал: погаснет или не погаснет?.. Словно от этого — погаснет или не погаснет — зависела вся его жизнь. И чем дольше смотрел, тем покойнее, радостнее становилось на душе: теперь уже ясно было, что никакой это не огонек, а обыкновенная звезда разгоралась, наливаясь живым трепетным светом, поднимаясь все выше и выше над закамскими лугами, лесами, над всей землей, неохватно огромной, загадочной и прекрасной…

Хлопнула дверь за стеной. Кто-то засмеялся и громко сказал: «Спой, Николя, сыграй что-нибудь». Иван понял: к брату пришли гости. Николай ответил что-то неразборчиво, потом слышно было, как он настраивал гитару. Николай любил музыку, любил песни, играл хорошо и пел славно. Просто удивительно, как ему все это легко удавалось. Прочитает стихи, затвердит наизусть и несколько дней ходит, повторяя полюбившиеся строки. А потом, слышишь, через некоторое время — поет.

Иван представил себе, как сидит сейчас брат, слегка склонив набок голову, чутко улавливая каждый звук и малейшую фальшь в звуках, и глаза его полны мягкой задумчивой печали.

— Что вам спеть? — спросил Николай, и кто-то весело, нетерпеливо ответил:

— Да все равно. Спой что-нибудь.

— Что-нибудь? — насмешливо-горько сказал Николай и, помолчав минуту, добавил: — Что-нибудь я не пою… представьте себе, не пою.

Он опять умолк, и тут же, как бы из далекого далека, донесся едва слышный тончайший звон, словно где-то в ночи звенел и звенел одинокий колокольчик, и надо бы ему приблизиться, но он не приближался, надо бы удалиться, но и удаляться он не хотел. Звенел и звенел на одной струне… Что за непроглядная ночь, холодная и бесконечно долгая, что за песня, такая дивная, такая печальная, непостижимо печальная!.. И голос за стеной то крепнет, звенит, то падает до шепота, словно идет человек на ощупь, в темноте, боясь споткнуться…

Поет Николай Шишкин свою новую песню.

На севере диком стоит одинокоНа голой вершине сосна…

Иван прижимается ухом к стене, слушает, затаив дыхание, думает о поразительной способности старшего брата все перекладывать на музыку, буквально все, кажется, каждое слово, если он захочет, зазвучит у него, как песня. Если захочет… Только все его песни грустны, печальны, нет в них светлого начала, нет радостного конца.

…И дремлет, качаясь, и снегом сыпучимОдета, как ризой, она.

Иван слушает и не удивляется тому, что звучат за стеной, в комнате брата, лермонтовские стихи. Он и сам души не чает в Лермонтове. Да и все остальные в семье Шишкиных любят Лермонтова, относятся к нему с величайшим почтением. Вообще книга в их доме почитается издавна, и заводилой книгопочитания, несомненно, является глава семьи — Иван Васильевич Шишкин.

И снится ей все, что в пустыне далекой,В том крае, где солнца восход,Одна и грустна на утесе горючемПрекрасная пальма растет.

Слушает Иван, и душа его полнится сочувствием и любовью к брату, готов он за эту песню простить ему все обиды, несправедливости, оскорбления, и в то же время жаль ему до слез песню брата — так ей тесно, так неуютно в этих стенах, словно птице, попавшей в западню… «А песне, как и птице, нужен простор», — думает Иван, возвращаясь к столу и перебирая, перекладывая с места на место рисунки.

Ивану кажется, что первые проблески детского его сознания, первые впечатления, открытия и радости неизменно связаны с книгой. Большой двухэтажный шишкинский дом, не бедно обставленный, без книг, тем не менее, был бы пуст и неуютен. Книги стояли в прочных дубовых шкафах всегда открытыми — бери, читай, любуйся иллюстрациями. Отец не запирал шкафы, как это делалось в иных купеческих семьях, наоборот, всячески развивал в детях любовь к книге и всячески поощрял эту любовь. Он с любопытством приглядывался к тому, что и как читают дочери, сыновья, и сам читал жадно, яростно, любил поговорить и поспорить о прочитанном и всегда находил в книгах что-то такое особое… применительно к жизни. Таким он был и во всех делах своих, купец второй гильдии Иван Васильевич Шишкин. Говаривал: «Голова не чугун дырявый, она дана не для того, чтобы на плечах ее носить, а для того, чтобы думать». Много лет спустя, уже как бы подводя итог своей жизни, Иван Васильевич запишет в своей заветной тетрадочке: «От природы я одарен ростом 2 аршина 8 вершков… стройный, не толстый и не тонкий, волосы коротко носил, бороду стриг… На силу не жаловался — безо всякой тягости на веревке поднимал одной рукой десять пудовых гирь… Характера тихого и миролюбивого, но уж если тронут…»

Силой, должно быть, он удался в отца своего, Василия Афанасьевича, а мягкость душевную, «миролюбивость» унаследовал от дедушки по материнской линии Афанасия Ивановича Зотикова, коллежского секретаря. Род Зотиковых, к слову сказать, шел от попа Зотика, того самого священника, которому после взятия Казани в 1552 году Иван Грозный прислал в дар икону трех святителей. С тех пор небольшое село, расположенное в устье реки Тоймы, на высоком берегу, с которого открывался вид на многие версты вокруг, получило название Трехсвятского и начало из года в год расти, расширяться…

Отец же Ивана Васильевича, выходец из крестьян, был мастер на все руки — бондарь и краснодеревщик, пимокат и кузнец, но пуще всего прослыл умельцем по отливу колоколов, один из коих, трехсотпудовый, и по сей день висел на звоннице елабужского собора, и звон его, густой и чистый, празднично гудел в округе… Иван Васильевич любил об этом поговорить в семейном кругу, приурочивая, как правило, разговор к какому-нибудь торжественному моменту: праздник ли какой — не забывайте, с кого род начинался, именины ли чьи-то — помни, кому и чем ты обязан.

Звон дедушкиного колокола ждали, как праздник большой, к нему готовились, будто не просто звон должен разбудить их в это утро, а сам дед Василий Афанасьевич, медлительно-степенный и радостный, долгожданным гостем шагнет через порог и скажет просто, своим обыденным, усталым голосом: «Праздник настал, пора и разговеться…»

И вся семья сядет за стол в просторной и светлой гостиной, из окон которой открывается вид на Тойму, и будет особенно чистым и богатырским в это утро звон самого большого елабужского колокола, отлитого умными и сильными руками Василия Афа-насьевича Шишкина…

В тот год, когда родился в семье Шишкиных младший сын, Иван Васильевич был избран городским головой. Елабуга к тому времени уже слыла солидным купеческим городом, и новый голова с первых же дней рьяно взялся за дело, перво-наперво приступив к осуществлению давней своей мечты — постройке водопровода. Водопровод в Елабуге? Событие по тем временам исключительное, почти невероятное. Ведь даже и в Казани пока что о водопроводе не помышляли, а елабужский голова замахивается на такое… Купцы да мещане елабужские, прослышав об этом, посмеивались добродушно: пусть, мол, утешается красивой мечтой, фантазер Иван Васильевич Шишкин. Отчего ж и не помечтать?.. Еще в писании сказано: просите и дано будет вам, ищите и найдете, стучите и отворят вам… Иван Васильевич собственноручно составил проект. Дело оставалось за малым — уговорить купцов елабужских взять на себя основные расходы. Однако переговоры ни к чему не привели: Иван Васильевич просил, но к просьбе его оставались глухи, стучал — ему не отворяли… «Как же так? — удивлялся он. — Ведь не для себя же стараюсь, для общего блага». Купцы не верили в его затею и опасались, что деньги вылетят в трубу. Отступать же от задуманного было не в правилах Ивана Васильевича, и он решительно взвалил на себя все заботы и расходы по сооружению водопровода — был инженером и подрядчиком, чернорабочим и в то же время головой всего предприятия, самолично придумал и разработал способ изготовления деревянных труб. Лиственничные бревна ошкуривались, в них проделывались отверстия по возможности равного диаметра, и трубы, уложенные в канавы, прочно скреплялись. Работа трудоемкая, кропотливая, требующая точного глаза и умелых рук. Наконец первая партия труб в полторы версты была уложена, и около незасыпанных еще канав целыми днями толпились зеваки. Экое чудо!.. Иван Васильевич ходил в эти дни возбужденный и радостный, ни на минуту не сомневаясь в успехе. Но случилось несчастье. Канавы не успели засыпать, и разразившийся небывалый ливень поднял пустотелые лиственничные бревна и унес в Тойму. Пришлось начинать все сначала. Елабужане посмеивались над чудаковатым головою, считая затею пустой тратой времени, советуя употребить силы на более надежное, выполнимое дело. Иван Васильевич выслушивал советы и отвечал твердо, с уверенностью одержимого человека: «Сделаем. Это я вам, городской голова, головою ручаюсь». И слово свое сдержал. Вторично были изготовлены трубы, уложены и засыпаны. И вот по трубам пошла вода… Тут уж пришлось прикусить языки насмешникам, противникам, да и противники теперь качали головами и говорили о Шишкине с восхищением: «Ну и человек!..»

А Иван Васильевич, потратив на сооружение первого в Елабуге водопровода кругленькую сумму из личных средств, вынужден был из второй купеческой гильдии перейти в третью. Правда, через год он поправил дела, выгодно сбыв зерно в Рыбинске, но счастлив был не столько последним предприятием, к которому относился буднично и равнодушно, а тем обстоятельством, что водопровод, в который вложил он душу свою, был прочен и работал исправно.

* * *

Иван знал эту историю со слов матери, да и отец не раз вспоминал, рассказывал о том, как ему удалось осуществить свою мечту, с особой любовью говорил он о простых мужиках, елабужских крестьянах, сотворивших такое чудо, работавших не покладая рук, без них бы он ничего не сделал. Ивану эта история глубоко в душу запала, и он как-то даже решил изобразить наиболее острый, драматический момент из этой давней истории: разверзнувшееся небо, потоки воды, размытая улица, по которой несет бревна, вырванные с корнем деревья, обломки чьих-то ворот — и одинокая фигура человека, бессильного что-либо противопоставить дикому разгулу стихии…

Отцу рисунок не понравился. Он долго, внимательно его разглядывал, сказал недовольно:

— Водопровод-то мы все же построили, как-никак и по сей день стоит.

Иван согласился, но рисунок переделывать не стал. Решил, что рисовать по воображению дело неинтересное и, больше того, безнадежное. И отправился в этот день на любимую свою Красную горку, к Чортову городищу, в сосновые леса…

* * *

Праздничные дни пестры, суматошны, полны ожидания. Каждый хочет блеснуть в этот день, показать себя, а где как не в церкви можно это сделать — лучшего места в Елабуге не сыщешь. Щеголяя друг перед другом, купцы подкатывают к соборной ограде в лучших своих экипажах, запряженных отборными лошадьми — масть к масти, сбруя в наборном серебре. И в церкви семья старается быть на виду — чем мы хуже иных! А потом будет мягкая просфорка на серебряном блюде, большой самовар на обширном столе, под стать самому хозяину, первостатейному купцу Замятину или Стахееву… И явятся в свой черед нищие, которых встретят в этот день как дорогих гостей, усадят за специально отведенные для них столы и будут угощать, кормить до отвала — так надо, таков обычай, и тут уж нельзя ударить в грязь лицом, а не то нищие, народ дошлый, разнесут по всему городу: видали, мол, у Стахеевых-то, у Замятиных или у Шишкиных… Чуть позже и сами хозяева чинно рассаживаются за столом и перво-наперво едят жирную кулебяку, после чего принимаются за щи и жареного гуся, а завершением явится на стол неизменный, как и кулебяка, сладкий пирог с ягодами… После обеда дом погружается в сонную тишину, семья отдыхает. И ничто не может потревожить этого мертвого царства до тех пор, пока не ударят соборные колокола. Тогда все разом оживет, задвигается, послышатся голоса, стук дверей. Снова закладываются кони, хотя до церкви какая-нибудь сотня шагов, экипажи выкатывают на булыжную улицу — купечество спешит к вечерне. А у церковной паперти все те же нищие выстроились двумя шеренгами — этакая живописная армия! Ждут подачек, зная, что здесь, на виду, ни один купец не пройдет мимо. Гремят железными запорами приказчики, закрывая лавки, и тоже направляются в церковь, степенно идут мастеровые. Колокола гудят грозно-веселым перезвоном, и эхо катится далеко за город, за Тойму и Каму, к сосновым лесам. Гудка парохода, причалившего к пристани, и то не слышно.

А в церкви тесно, душно, пахнет ладанным дымком и воском, горит множество свечей, и красноватый отсвет падает на серебряные оклады икон, в открытую дверь алтаря виден тускло переливающийся престол…

Серебристо-красный, пурпурный цвет, дробясь и рассыпаясь, долго потом будет стоять перед глазами, но как только попытаешься перенести его на бумагу, цвет меркнет, утрачивая свою первородность.

Круг как бы замыкается. День, наполненный ожиданием чего-то неясного, проходит, как и многие другие промелькнувшие дни, так и не принеся удовлетворения. Медленно наплывают сумерки. Пустеют улицы. Лишь время от времени мимо окон проходит караульный, постукивая деревянной колотушкой.

А дома, в гостиной на втором этаже, вечернее чаепитие и длинные разговоры, словно медленно разматываемый клубок пряжи. И елейно-мягкий, певучий голос забредшей в гости знакомой монахини, рассказывающей мирские новости. И тихая, протяжная песня, которую поет она по просьбе сестер: «Раю мой раю, прекрасный рай…»

И долго еще эти слова навязчиво лезут в голову: «Раю мой раю…» Хочешь отделаться от них и никак не можешь.

Поздно ночью, когда все в доме засыпают, Иван зажигает в своей комнате сальную свечу и садится за стол. В открытое окно залетают бабочки, липнут к огню, обжигая крылья и с шорохом падая на бумагу. Иван раскрывает книгу, прочитанную им еще в гимназии, — нашумевший в то время соллогубовский «Тарантас». Саша Гине, помнится, скопировал однажды несколько иллюстраций, и учитель Петровичев похвально о них отозвался, не преминув при этом заметить: «Карандаш острее затачивай». Иван решил перечитать книгу да попробовать сделать к ней рисунки, скопировать что-нибудь. «Тарантас медленно катится по казанской дороге…» — чтение захватило его, казалось, это он сам едет в тряском тарантасе, полон радужных планов и надежд, и вот уже первый набросок, поспешный и резковатый, ложится на бумагу… Но что-то смущает Ивана, не нравится в этих резких, четких линиях, он стирает одну из них пальцем, хмурится, чувствуя каким-то боковым зрением трепещущие блики света на стекле… Свет мешает ему, отвлекает. Отчего бы это? Он с удивлением поднимает голову. Свеча горит ровно, чуть слышно потрескивая. А свет идет снаружи, с улицы. Иван торопливо встает, подходит к окну и отдергивает занавеску. Небо багрово светится, зоревые отблески огня пляшут на воде… Пожар? Сразу и не разобрать — то ли дом чей-то горит, то ли еще что. Огонь выплескивается откуда-то из-за угла, со стороны соборной площади, рвется вверх, в зловещую тьму, и ветер раскидывает во все стороны трескучие искры… Пожар! Жуткое и красивое зрелище — пожар. Иван еще с минуту стоит у окна, не в силах сдвинуться, такого яркого пылающего неба ему не приходилось видеть. И вдруг спохватывается: пожар ведь, что же он стоит, любуется, горит же кто-то! Надо отца разбудить. Надо весь дом поставить на ноги. Он выскакивает в коридор, с грохотом опрокидывая стул, и сильно стучит в комнату старшего брата.

— Вставай. Горит!.. Пожар… Слышишь?

Отец уже проснулся и, наскоро одетый, спешит вниз по лестнице, бросая на ходу:

— Харлампия найдите. Да поживей!

«Ветер… откуда же ветер взялся?» — думает Иван, выбегая вслед за отцом во двор.

— Кто горит? Где горит?

Прибежал Харлампий. Прыгал на своей деревяшке, пытаясь отодвинуть засов и открыть ворота. Николай выкатывал из сарая пожарную машину.

— Кажется, дом дяди Василия горит… — крикнул он, пробегая мимо.

— Коней, коней запрягайте! — командовал отец.

Теперь уже хорошо было видно, что горел сарай и понемногу охватывало огнем крышу дома дяди Василия. Оттуда по ветру доносились голоса, чей-то плач… Ветер дул с Камы тугой, сильный и горячий, словно из кузнечного горна. По набережной и по улице Покровской, с противоположного конца, бежали люди, кто-то проскакал верхом на коне, с багром наперевес, и в полыхнувшем отсвете конь показался неестественно красным. Когда подоспели, дом полыхал уже вовсю, пламя гудело под крышей, как в печи, и жаром обдавало лицо — невозможно подступиться. Дядя Василий метался в одних подштанниках и в разорванной нижней рубахе, вытаскивая из дома какие-то узлы. Иван, пригнув голову, тоже кинулся в дверь, схватил что-то первое попавшееся.

Николай въехал в ограду, проскочив к дому со стороны сарая. Охваченные жаром, кони рванулись и заржали, Николай удержал их, развернул шланги, и в это время крыша сарая рухнула. Пламя, придавленное на какой-то миг, вырвалось с силой и ударило Николаю по лицу, вспыхнула на нем одежда…

Кто-то дико и пронзительно закричал. Иван увидел Анастасею, дочь дяди Василия, она стояла с распущенными длинными волосами, закрыв руками лицо. Николай успел обрубить постромки и вывести коней, а в следующее мгновение рухнула стена и завалила пожарную машину.

Ветер усиливался, швырял пламя куда попало, сыпал искрами и перекинул огонь через улицу. Иван увидел, как желтый ручеек побежал по крыше стахеевского дома, зацепился за что-то, плеснул вверх и пошел, загудел…

Третьим загорелся дом Шишкиных. Его как-то сразу объяло ровным и сильным пламенем, и никто уже не пытался тушить пожар, одна забота была — спасти самое необходимое. Тут и обнаружилась впервые недюжинная сила Ивана. Он сорвал с петель тяжеленную дверь на втором этаже, чтобы не мешала, и выкинул в окно. Забыв об опасности, ворвался в самое пекло и начал выбрасывать через окно все, что можно было выбросить. Снизу ему что-то кричали, советовали, а он знай себе кидал и кидал, делал свое дело. Успел еще заскочить в свою комнату и, похватав кое-что со стола, бросился вниз. Волосы и брови подпалило, во многих местах прогорела рубаха, в ожогах были руки.

Только под утро пожар утих. Но часу в восьмом снова ударил набат. Загорелся на Покровской улице дом Замятиных, огонь перекинулся на соседнюю усадьбу, а там в сарае лежало сено — пошло гулять вдоль Покровской, по Казанской, целые сутки не переставая дул ветер, и целые сутки не унимался пожар…

Над черными, обуглившимися остовами домов жутко торчали печные трубы. Хрустели под ногами еще не остывшие, дымя-щиеся угли. Смрадный запах висел в воздухе.