31561.fb2
Патрикеевна шмыгнула и через секунду уже выходила в дверь с аккуратным рюкзачком за плечами. Там, по ее собственным словам, лежали документы, теплая одежда, а также «деньжища» и «пожевать». Юрий Федорович в начале бомбардировок, сочтя, что Патрикеевна поступает мудро, и себе завел подобного ассортимента портфель. Но так как ему все чаще приходилось ночевать в госпитале, причем иногда не зная, заночует или вернется домой, то портфель все чаще оказывался не там, где Юрий Федорович; и где, например, портфель находился в настоящий момент, Рыжков-старший не помнил.
В тот вечер, впрочем, в бомбоубежище никто кроме Патрикеевны не пошел.
А Ким перед сном прочел на кухне в «Ленправде» про семьи Указ.
Первое время Максим выбирал пути побезлюднее, а на проспектах передвигался ближе к домам, в тени. Он и вообще считал незаметность первой доблестью спец-службиста, а перед Ленинградом он — вполне в том себе признаваясь — робел.
Но приключение под рамой Мадонны Констобиле как расколдовало: и дышать стало шире, и народ на улице расступался теперь, а дворцы-особняки казались ниже и как-то поблекли. Будто увядали вместе с природой, будто выжухло из них угрюмую мощь, как из листьев зеленый сок. Гнилой воздух проходил врозь, а легкие наполняла лишь свежесть недалекого моря.
Елена Сергеевна улетела через Москву на Урал, навстречу новым туманам, в том же самолете полетел в столицу, на экспертизу приятелю Максима из эстетического отдела Лубянки, полный список спасаемых шедевров: может удастся подловить академика на каком черепке. На стол Максима уже третьего дня легли досье на всех эр-митажников, коллеги из экономического внюхивались сейчас в эрмитажную бухгалтерию.
Кое-что даже и нарылось — некогда Хва-Заде грудью отмазывал некоего Бесчастных, сотрудника Павловского института в Колтушах, который уже сидел в начале тридцатых как участник антисоветской группы, владел автофирмой «Борей» и попался позже на перо осведомителю. И ведь стряхнул академик приятеля с пера, до Меркулова дошел, уговорил как за ценного кадра.
Но маловато, мелочно как-то, тем паче что Бесчастных этот успел злостно погибнуть в ополчении и кровью двусмысленность свою как бы закрасить.
Жажда деятельности распирала Максима, утром же после Констабиле решил наконец взять конспиративную квартиру. Получил, прикинув адреса, три связки ключей, и в первом же адресе понравилось. Три комнаты, мебель антикварная-крепкая, печь в синеньких изразцах и, что странно, но кстати, полкомнаты дров наготовленных: лишним не будет. Двойная дверь с крупповскими замками. Жил архитектор немецкого происхождения, эвакуированный ныне на Восток как элемент. Место не самое центровое, но Максим в прошлый раз жил в Марата, и решил, что пусть и нынче неподалеку. Кровать излишне скрипучая для архитектора (должен, казалось бы, знать толк в фундаментах, крепежах и прочих контрфорсах), но Елену это даже забавило.
Теперь зашел впервые после ее отлета, без дела особо, окинул другим взглядом, уже вроде как и обжил. Возвращаясь, услышал в переулке звук: вроде машина пишущая щебечет из окна бессмысленной городской конторы, но не просто щебечет, а будто мелодию выколачивает. Максим постоял, прислушался. Слуха он не имел, в музыке не понимал, но ведь ясно же — специальный ритм.
Хоть заходи и винти машинистку: азбука Морзе, шпионский код. А можно вместо птицы использовать: приходить-слушать.
Интересно. Интересно ему будет в Ленинграде.
В последнюю неделю стало ясно хуже, нового пайка совсем не хватало, многое не отоваривалось — крупа за тот месяц наполовину выбрана, мясо наполовину, спички вот только что выкупили, и что впереди?
Рыжковы отбились от общего кошта, не из жадности, но по структуре момента: Юрий Федорович теперь реализовывал свои и Кима карточки в столовой госпиталя, приносил еду готовую, в банках, и идея совместного варева естественно отпала. Отношения не испортились, но их стало меньше как-то, отношений, тем более что Юрий Федорович все чаще ночевал на работе.
Генриетта Давыдовна, у которой запасы почти вышли, а ценностей и просто вещей на обмен было меньше, чем у мамы и Вареньки, заявила им сегодня, что тоже выходит из кооперации как неспособная вносить в котел адекватный вклад.
Варенька запричитала «нет-нет-нет», и что Генриетта
Давыдовна лучше всех из них готовит: это было правда в сравнении с мамой, которая готовить совсем не умела, но сильно неправда на фоне Вари, мастерицы на все. И что в очередях стоять и опять же готовить лучше в очередь, а то она, Варенька, не успевает, и что пока учебный год не пошел, Генриетта Давыдовна может и за себя, и за них обменивать на рынке вещи. Генриетта Давыдовна разумно заметила, что ее облапошит на рынке любой санкюлот, Варенька возразила, что война и надо учиться стоять на своем. Спорили они в комнате Генриетты Давыдовны, но мама все удивительно слышала через стену, хотя ранее эта стена сверхзвукопроводимостью не блистала.
Маме стало неприятно, она решила вдруг прогуляться, быстрехонько оделась, выскользнула незаметно. Растерянно застыла во дворе за неимением дела: в щель тревога не гонит, карточек нет при себе пойти поискать по лавкам, и что?
Решила посчитать шаги вокруг дома, загадать что-то. Что загадать — ясно, еду и победу, а вот на сколько шагов? Маме никогда не приходило подумать, сколько шагов вокруг дома. Триста? Или тысяча? Или больше? Загадала, что если больше тысячи — войне не жить. Пошла считать, но скоро сбилась со счету, пошла, упрямая, зафиксировав точку, считать еще раз, но забыла, сколько шагов загадала.
Была как раз за домом, когда начался обстрел, засвистело. Решила в щель бежать, чем домой, потом вспомнила, что Варя ее затеряет, метнулась наискось, запуталась, как ближе и куда. Снаряд угодил где-то недалеко, за забором, взрывной волной маму несильно, но отшатнуло, стукнуло в водосточную трубу, в глазах потемнело, плохо, нехорошо.
На младшем-среднем составе Н.К.В.Д. новые ленинградские условия тоже сказались: пайки урезали, и в ведомственной столовой порядки ужесточились. То, что раньше без карточки отпускали, теперь шло с половинной вырезкой.
Это рассказал, подхехекивая, Здренко, ровно засовывая в рот кусок эскалопа: как-то неделикатно прозвучало.
Максим замечал уже, что в отношении младших и старших в Большом доме что-то тонкое перенастраивается. Что-то лакейское и чуть злое сквозит в движениях младших и средних, а в пластике старших — неосознанные повадки господ.
В столовой на третьем этаже, где обедала белая кость, человек сильно меньше ста, ничего пока не менялось. Разве что какой-то день не было черной икры, так Рацкевич так взвился, что Здренко еле его угомонил не расстреливать администратора.
Ульяна с Арбузовым выпивали в обед на двоих шкалик водки: Максиму каждый раз предлагали, он не хотел, а Здренко символически принимал полрюмки, и было видно, что ему и с этого хорошеет.
Ульяна решила вдруг развить пищевую тему:
— Тут у нас за утлом, в Петра Лаврова, алкаш один с приятелями задницу женину сожрали. Половину ягодицы зажарили, уж не знаю, с приправами или без!
— Ах, уже! — сплясал руками Здренко. — Что же, от живой отрезали или… того?
— Вроде «того», — пожала плечами Ульяна. — Один чорт, по-моему.
— Ах, рано, рано… — растерянно лепетал Здренко, будто в этом деле было свыше предопределено некое точное «ни рано, не поздно». — Что же будет, если начнется голод… Людишки — они же слабые, психология-то в них вся на соплях держится. Пока еще ничего — они и ничего, а как чего, так только увиливай, хе-хе, такой парадокс. Тут и самим предостеречься не грех…
Максима передернуло. Даже на водку глянул, но сдержался.
— Не начнется, — нахмурился Арбузов. — Кирыч с нами, не ссать! По всем знакам, прорыв скоро будет.
Командующий фронтом, молчаливый флегматик с пушком пшеничных, как птичка нагадила, усов, в прорыв не верил. Он спокойно воспринял приказ построиться под Кировым, по субординации претензий к нему не было, по самоотдаче и профессионализму тоже, но как-то попахивало от него Кремлем. Иосифом, Лаврентием. Чужими.
Которые когда-то были своими. Или казались. Оставшись на отрезанном куске земли, за стеной огня-крови, на тающей колеблемой льдине, Киров воспринимал сейчас Москву как противника номер два, сразу после фашистов.
Комфронтом внятно и с преизбытком терминов, как автоматический, объяснял, почему неверна та или же иная стратегическая идея рвущегося в прорыв Кирова. Если здесь высунуть нос, то на противуположном фланге подтянется хвост, а если расширить фронт на тридцать шестом, то смертельно скомкается тыл под сто двадцать пятой. Все логично, грамотно, с заботой о живой силе и дальнейшей способности к обороне.
Без живинки, без задоринки, без малейшей идеи, как на экзамене в школе благородных институток.
Почему прорыв невозможен, от зубов отскакивает, а как сделать прорыв возможным — руками картинненько разводит. Полководец белокаменный.
Киров все яснее дотукомкивал, что его просто ловко съели, разрешив рискованный штурм без усилений и со старой командой. Развели на самолюбии, как пионера.
Вместе с комфронтом, впрочем, надо отдать ему небольшое должное, высосали из пальца один вариант. Имитировать наступление под К-ой, обозначить активность, скормить фашикам пару перебежчиков с дезинформацией, макеты танков картонные, которых в цехах Мариинского театра уже намастрячили чуть не сотню, выдвинуть на позиции. Положить там остатки ополчения, чтобы от армии огонь отвлечь. И ударить через Старое Н-ье, всеми силами, из последних сусеков. Если повезет, можно выйти на соединение с N-ским фронтом.
«Если сильно повезет», — безразлично уточнил командующий.
Киров скрипнул зубами. Он стоял у карты, всматривался в стрелочки-флажки. Ему хотелось видеть сквозь карту: как маршируют, пыля, решительные колонны, как грозно урчат настоящие танки, пробираясь к направлению удара, и какой лукавой сапой расползаются по позициям фальшивые танки. Как мудро готовит подразделение к бою убеленный майор, как самозабвенно настроен юный солдат, сочиняющей невесте письмо с обещанием защитить терема Ленинграда, как насмазаны ружья, как остры штыки.
Если все это увидеть — казалось Кирову — сквозь линованную реальность карты, можно усилием воли решить сражение. Обрушить войска на врага, как сапог на жука, спалить, задушить железом.
При этом с упорством осы либо мухи крутилась в голове хозяина Ленинграда злая, пустая и мелкая в такой ситуации мысль. Он вдруг вспомнил, как выселяли в начале войны из города и округи немцев и финнов, потенциальных двурушников, транспортом их услужили, лишив своих, вывезли в глубь России. Пятьдесят тысяч народу! Почему не утопить бы их было в Заливе, просто не утопить? Почему?
Чем он, Киров, думал, почему не решился топить?
В минуты слабости вот такая ненужная чушь мучила великолепного Марата.
За обедом Арбузов с Ульяной кроху перевозбудились, взяли еще 0,5, пошли к Арбузову в кабинет, Максим с ними.
Повышенными тонами обсуждали некоего Буфетова с седьмого хлебозавода, которого хорошо бы за одну фамилию взять. Потом щелкнуло в коридоре, и Рацкевич нарисовался:
— Что, сукины гуси, расслабляетесь? И ты здесь? Что там с этим… нацменом?
Максим подробно доложил о проделанном, посетовал, что за Бесчастных академика брать не солидно, хотя уж пора бы (последние шедевры из списка сегодня дозапаковывали, и самолеты стояли под парусами), а ничего другого пока…